Санхуниатон, бывший вождь флота, проснулся после нескольких часов тяжелого сна. Как и всегда в последнее время, он был голоден. Гордость и упрямство не позволяли обратиться к новым властям города с просьбой, а богатство теперь мало что значило. Хотя старый вождь и не был скупцом, хотя и велел своему слуге платить любую цену, еды не было.
Еще два месяца назад за бесценную алебастровую греческую вазу он получил от Клейтомаха мешок затхлой муки, еще за бочку старого вина жрец Сихакар дал ему корзинку сушеных фиников, иногда в порту удавалось купить за драгоценность рыбу или пойманную в силки птицу, но в последнее время все попытки были тщетны.
Старый слуга, нумидиец Хавасса, единственный, кто остался при нем, сам исхудавший как скелет, лишь бессильно разводил руками. Порт был столько раз перепахан сетями, что в нем не осталось ни одной рыбки, медузы или каракатицы, а из птиц над гибнущим городом кружили лишь стервятники.
В чудесном, хоть и небольшом, дворце бывшего флотоводца, на острове посреди Котона, остались лишь два старика, забытые, ненужные и медленно умиравшие от голода.
Вина еще было в достатке, но — Санхуниатон усмехнулся про себя — впервые в жизни это перестало его радовать! Впервые он не желал хмельного напитка, перестал находить в нем забвение и радость. С удивлением он анализировал собственные мысли и желания: часами мог размышлять о дивном вкусе жареного мяса или хотя бы обычной лепешки из грубой муки, а вопрос о превосходстве греческих вин над местными не мог ни на миг пробудить в нем интерес.
— Что горюешь, старый варвар? — говорил он Хавассе. — Нечего есть? Возьмем бочку самого старого вина и выпьем ее вдвоем! Запьемся до смерти, и все! По крайней мере, смерть у нас будет приятной!
— Как прикажешь, господин, так и будет! Я твой раб! — неизменно отвечал всегда спокойный и сдержанный нумидиец.
— Ты мне скорее нянька, а не раб! Сколько раз мне повторять, что я давно тебя освободил?
— Воля твоя, господин! Но я твой раб! — упрямо повторял старик.
Когда остальная прислуга, сначала свободные, потом постепенно и рабы, покинула дворец и островок, видя полное уединение и забвение бывшего флотоводца, когда голод прогнал даже самых верных или самых ленивых, — он один остался, всегда неизменно спокойный, послушный и верный. Он был первым пленником, которого Санхуниатон захватил в самой ранней своей юности, был ровесником вождя, потом его неотлучным слугой, товарищем, доверенным лицом, пока между ними не установились отношения странной дружбы, при которой оба уже не представляли себе жизни друг без друга. Санхуниатон — из-за лени и отвращения к хлопотам и всему, что нарушало покой его повседневной жизни, снисходительный к слугам и рабам, лишь бы они не донимали его и не попадались на глаза, — этого нумидийца одного хотел иметь постоянно при себе и даже делился с ним мыслями. Он давно уже освободил его, но Хавасса, казалось, вообще не принимал этот факт к сведению.
— Ты упрям, как старый, облезлый верблюд! Разумеется, мы можем обрести легкую смерть, что таится в вине! Но мы еще подождем! Видишь ли, варвар, у меня есть такая причуда — хочу увидеть, что же станет с этим городом!
— Воля твоя, господин! — все так же бесстрастно отвечал нумидиец.
Ночь была на диво тихой. Быть может, эта тишина и разбудила старого моряка, за столько месяцев привыкшего к неумолчному движению в порту, к шуму, крикам, грохоту. Теперь она оглушила его, словно внезапный вопль.
Он прошел через выложенный мозаикой вестибюль на террасу. Широкая лестница из розового мрамора, сиявшая в лунном свете почти жемчужным блеском, спускалась прямо к пристани, где некогда стояла, всегда готовая к отплытию, позолоченная и великолепная галера флотоводца. Сегодня у подножия ступеней ютилась лишь крохотная, легкая лодка.
Было время, когда на резных каменных постаментах по обе стороны каждой ступени возвышались носы галер, захваченных в победоносных войнах Карфагена — некогда владыки морей. Но в последнем договоре римляне велели выдать им трофеи, отрубленные с римских галер, убрать и уничтожить все следы триумфов над другими флотами.
Санхуниатон тяжело подошел к столбу по правую сторону от верхней ступени и оперся о него плечом. Невольным, нежным движением он погладил выбоину в камне. На этом месте некогда стоял нос нумидийской галеры, изваянный в виде стилизованного осьминога, — его первый трофей, захваченный еще в юности. Победа та была скромной и далась легко, но старый вождь дорожил этим трофеем особенно — как первым. Теперь от него остался лишь щербатый постамент…
С усилием, медленно, вождь огляделся вокруг. Огромная и ясная луна стояла высоко, и ее зеленоватое сияние открывало все тайны порта. Лишь под стеной со стороны моря лежали черные, непроглядные тени.
Справа — стена, отделяющая военный порт от торгового. В ней — ворота, вечно запертые двумя мощными цепями, натянутыми прямо над водой. Слева и сзади — стены, окружающие военный порт и скрывающие его жизнь от глаз толпы. Высокие, но тонкие и слабые. Они не имели никакого боевого назначения. Лишь стена со стороны моря была массивной, способной оказать сопротивление. На зубцах и на стоявшей поблизости башне должны были нести стражу дозорные… Но лунный свет не открывал там никакого движения, нигде не поблескивали доспехи, тишину не прерывал ни единый шорох.
В западной части порта стояло несколько галер. Они были так тихи, словно вымерли или были покинуты. Остатки флота, что некогда прошел через пролом в стене и должен был изменить судьбу всей войны, а три дня спустя, когда неповторимый момент внезапности был упущен, потерпел поражение в кровавой битве с обученным римским флотом под предводительством Серрана. В тот день на весла посадили не добровольцев, а пленников — римлян!
Санхуниатон вздохнул, но тут же по-справедливости начал спорить сам с собой. Легко критиковать — задним числом! Кто мог предположить, что эти римские псы сумеют сговориться между собой, что они предпочтут бунт и верную смерть, лишь бы не допустить поражения своих? Приковывать к веслам военнопленных было вековой традицией! И всегда приказ, подкрепленный кнутом, был достаточен для обеспечения повиновения! Всегда! И лишь эти римляне… Ха, такова была воля Мелькарта!
Он снова взглянул на стены и флот. Причину этой тишины и неподвижности он знал. На галерах была лишь малочисленная стража, да и та из одних раненых, временно неспособных к бою. На стене со стороны моря, откуда римляне не атаковали, тоже были лишь редкие наблюдательные посты. А люди так ослабли от голода, что двигались лишь по необходимости. Только грохот битвы, опасность, крик приказа еще побуждали их к усилию.
Старый вождь с горечью покачал головой. Крик приказа! Но откуда у этих вождей еще берутся силы, чтобы бодрствовать, организовывать и в нужный момент выкрикнуть приказ, который должен вдохнуть новую энергию в ослабевших воинов? Такой, как Гасдрубал, или Эонос, или Кадмос наверняка не примут для себя порции еды больше, чем другие. А эти порции? Ведь у солдат уже нет сил, чтобы натянуть лук! К боевым машинам нужно вдвое больше людей, чтобы зарядить снаряд или натянуть канаты!
Хавасса приносил своему господину вести из города, добытые во время вылазок за едой. Через него Санхуниатон и узнал об упорной, несгибаемой воле к борьбе среди большинства населения, о том, как Кадмос сдержал мощную атаку римлян, хотя нападавшим и удалось пробить брешь в первой стене, о надеждах, возлагаемых на усталость, что царит в армии Сципиона, но в то же время и об ужасающей нищете среди жителей города.
Скот, верблюды, кони, ослы были давно съедены, исчезли все собаки и кошки, теперь лакомством считалась крыса или стервятник, на которых охотился кто мог и как мог.
В садах деревья и кусты, слишком тонкие, чтобы пойти на оборонительные сооружения, белели голыми ветвями, словно скелеты растений, ибо кору с них тщательно содрали, чтобы смолоть и съесть. Варили и ели траву, старые ремни, дождевых червей…
Люди умирали сотнями, если не тысячами, в день. Уже не слышно было плача детей, ибо они вымерли первыми. Почти не осталось стариков. Взрослые, иссохшие до скелетов, обтянутых пергаментной кожей, или омерзительно распухшие от съеденной гадости, падали на полушаге и умирали внезапно, либо уже не просыпались от тяжелого сна.
А поскольку римляне, высадившись вблизи Мегары, отрезали город от огромных, расположенных за стенами кладбищ, то умерших хоронили где придется. На площадях, улицах, во дворах. Хоронили кое-как, ибо ни у кого уже не было сил копать глубокие могилы. Многие умирали, забившись, как раненые звери, в какие-нибудь закоулки; многие, последние в роду, оставались в пустых жилищах, где никто их не искал и не интересовался их судьбой. Поэтому, несмотря на приказ немедленно хоронить тела, над всем городом висел тошнотворный, отвратительный, проникающий повсюду трупный смрад. Словно весь Карфаген уже был мертвецом.
Хавасса приносил вести… О страшной казни хозяйки лупанария, уличенной в шпионаже; о самосуде толпы над человеком, обвиненным в людоедстве; о растерзанных заживо двух стражниках у продовольственных складов, что украли немного вяленого мяса; о разгроме храма бога Киюна и убийстве его жрецов, когда кто-то подсмотрел, что они утаивают съестное.
О волнениях, вспыхивавших то и дело, потому что сторонники сдачи, всегда многочисленные, но боявшиеся подать голос, теперь, отчаявшиеся и не заботящиеся уже ни о чем, выступали все более открыто. Но большинство, решившее сражаться до конца, тут же бросалось на них.
О замершей в городе жизни, ибо о торговле никто и не думал, бездействовали мельницы и бойни, а из ремесленников лишь кузнецы да каменотесы, обтесывающие камни для снарядов, были бы нужны для обороны, но на такие работы уже ни у кого не было сил.
Старый вождь, обратившись к городу, долго вслушивался в тишину. То была не тишина отдохновения, а тишина бессильной агонии. Карт Хадашт — город, заслуживавший лишь презрения, город наживы, продажности, разврата, всевластия золота, где правители были бесчестны, а подданные лишены достоинства, — этот город, неожиданно для всех, поднялся на великую, яростную защиту. Но теперь он умирал от изнеможения и голода.
В страшной тишине лунной ночи, когда даже море, казалось, спало, ибо ни шорох, ни плеск волн, разбивавшихся у подножия стен, не долетали до ушей вслушивавшегося человека, внезапно издалека донесся какой-то звук. Далекое, замирающее эхо. Смешанное, стертое расстоянием, неразборчивое. Но вот сквозь лунное сияние из-за холма Бирсы пробился красноватый, дрожащий отсвет зарева.
Старый вождь догадался, понял, что происходит. Не оборачиваясь, он приказал:
— Хавасса, дай мне доспехи и меч! Римляне атакуют со стороны Мегары!
Второй, мощный, нарастающий вопль донесся ближе, со стороны входа в порт. Третий, далекий, рос над главными стенами, разрывая в клочья ночную тишь. Словно весь город болезненно застонал.
Старый вождь глубоко вздохнул. Он уже знал: начинался последний акт.
Шум близкого боя в порту быстро заглушил остальные звуки. Но Санхуниатон знал: если римляне решились на ночную атаку, да еще в такую светлую ночь, когда они справедливо могли полагать, что карфагенская стража, убаюканная тишиной и светом, ослабила бдительность, — то они наверняка ударили со всех сторон одновременно. А значит, и со стороны Мегары, где они уже несколько дней усиливали свои отряды — там они не могли подтащить боевые машины, но и городская стена с той стороны была одинарной, самой слабой. И у пролома в главных стенах — там они уже прорвались между первой и второй стеной, и там бои были яростными и тяжелыми. И со стороны порта.
Этот последний удар, совершенно неожиданный, ибо стена здесь была мощной и совсем не поврежденной, должен был вестись с большой силой и развиваться успешно, потому что крики там нарастали, шум боя разливался все шире и — как казалось старому вождю — приближался.
Нумидиец Хавасса наконец принес доспехи. Великолепный резной панцирь, позолоченный шлем с носом триремы на челе, меч с рукоятью, усыпанной драгоценными камнями. Огромный тианос, широко известный самоцвет, венчавший рукоять меча, сверкнул искрами в лунном свете.
Санхуниатон, пыхтя от натуги, надевал доспехи. Голод отнял у него силы, и когда он наконец облачился в тяжелую бронзу, то горько усмехнулся, увидев, как свободно висит панцирь на исхудавшем теле.
Он перевел дух и огляделся. Крики со стороны торгового порта становились все более смешанными, и в них отчетливо звучало отчаяние. Ворота в стене, соединявшей оба порта, были теперь открыты, и в них копошились какие-то люди. По берегу бежал кто-то к неподвижно стоявшим галерам, хрипло, из последних сил крича:
— К оружию! Все! На помощь! На помощь!
Старый вождь колебался недолго. Он знал, что на галерах лишь малочисленная стража из раненых, что там нет никого из старших по званию. Он решился мгновенно.
— Хавасса, старый варвар, за весла! Вези меня к первой попавшейся галере!
Спуститься в лодку в тяжелых доспехах было огромным усилием, хоть нумидиец и поддерживал своего господина. Он же и взялся за весла, но едва мог ими двигать, сам почти обессилевший. Челн все же поплыл, хоть и отчаянно медленно, по тихой, темной воде порта.
На галерах уже началось движение, немногочисленная стража высыпала на палубы, но люди не знали, что делать. Поэтому, когда Санхуниатон вскарабкался на первый корабль и крикнул, они с готовностью стали собираться вокруг него.
— Все ко мне! На эту галеру! Раненые в ноги — к веслам! Лучники…
Его прервал стон отчаяния:
— О, Танит!
Он обернулся. С палубы галеры он видел вход в порт и все понял. Луна уже сдвинулась к западу, и ее лучи, падавшие теперь косо, проникали прямо вглубь прохода. А там уже вырисовывался черный контур римской триремы, с минуту гудели огромные молоты, и вот первая из цепей с плеском упала в воду.
Прежде чем галера подошла ко второй цепи, Санхуниатон принял решение.
— Римляне входят в Котон! На них! К веслам! Левые весла, раз! Еще раз! Оба борта — вместе! Изо всех сил!
Он оглянулся на остальные корабли. На них было лишь несколько человек, самых тяжелораненых и обессиленных.
— Если погибнем, остальные галеры сжечь! Они не должны попасть в руки римлян! Сжечь! Не мешкать!
Голос старого вождя гремел с прежней, мужской силой. Возбуждение вернуло ему силы, он вел корабль решительно, уверенно, словно к триумфальной победе. И когда молоты загрохотали над второй цепью, а затем римская галера вклинилась под свод входа, меньший пунийский корабль ударил по ней с силой, какую дает отчаяние.
Тотчас же весла разлетелись в щепки, треск ломающихся бортов на мгновение перекрыл шум боя, уже перекатившегося на эту сторону порта, и прежде чем римские абордажные мостики упали на борт нападавшего, пунийцы уже врывались на палубу противника, словно стая изголодавшихся волков.
Но одного мужества было недостаточно. Пунийцев была горстка, раненых, изможденных голодом, едва способных удержать оружие. И хотя они сражались великолепно, с безумием и самоотверженностью, вскоре они были сломлены. Часть их полегла на палубе римского корабля, часть отступала, теснимая врагом.
Санхуниатон тоже хотел перебраться на палубу римской галеры, но ему не хватило сил. Руки, давно отвыкшие от владения оружием, никогда не укрепляемые трудом, исхудавшие от голода, не смогли подтянуть тело, отягощенное доспехами. Он соскользнул с более высокого борта, едва не плача от отчаяния. Но тут же рядом с ним опустился римский абордажный мостик, железными клыками впиваясь в палубу карфагенской галеры, а по нему ровным шагом, плотной массой двинулись римляне. Внизу корабля вдруг застучали топоры, с треском начали лопаться какие-то доски.
Санхуниатон поднял оброненный щит и заслонил собой выход с мостика. При виде его великолепных, позолоченных доспехов римляне на мгновение замешкались. Этого мгновения старому воину хватило, чтобы броситься вперед и сразить первого врага. Пока он яростно рубился со следующими, с силой, какой у него, верно, никогда не было, с пылом юноши и умением старого фехтовальщика, он краем глаза заметил, что остатки его людей отступают и гибнут в неравном бою. Но отчаяние тут же сменилось дикой радостью, когда он увидел, что оба корабля, сцепившись, медленно погружаются в воду. Тонула карфагенская галера, дно которой прорубили неспособные сражаться гребцы, увлекая за собой соединенный с ней мостиками римский корабль.
— Вперед! Вперед! Бей! Танит благословляет! Бей! — крикнул он, безумно бросаясь на толпу, сгрудившуюся на мостике. Лишь бы они не заметили, лишь бы не расцепили корабли!
И уже поверженный, умирая от десятков ударов, он испытал еще одну, последнюю, огромную радость, услышав крик ужаса на римской галере и увидев, как возвышавшийся над ним свод арки внезапно, резко уходит в сторону.
Когда Кадмос, отбив штурм на главных стенах, во главе спешно собранных резервов прибежал в порт, он застал проход между Котоном и торговым портом полностью запертым двумя соединенными и затопленными на мелководье галерами.