чем в других, она в ней находила прямодушие, природную веселость и решительное отсутствие ломанья или ноны.
Особенной же симпатией пользовалась у бабушки Кавос ее внучка, моя сестра Камилла, у которой на Кушелевке она временами подолгу гостила. Здесь ее любимым местопребыванием была большая, покрытая тентом терраса перед домом, с видом на поросший водяными лилиями пруд... Сидя часами на самом краю этого балкона, там, где тент не препятствовал солнцу ни греть, ни светить (зябкая бабушка даже летом куталась в свою мантильку), положив больную ногу на табурет, она оттуда следила за возней и за играми детей Камиллы в саду. Не вспоминала ли она при этом то время, когда ее родные дети, и среди них очаровательная Сонечка, так же играли и возились в узком садике венецианской «Каза Кавос»? Увы, не одну Сонечку, но и всех трех своих детей бабушка пережила, и не оставайся при ней сын Сони — Сережа Зарудный, постепенно превратившийся из крошки-сироты в правоведа, а из правоведа в господина прокурора, то с ней некому было бы жить, некому было бы и завещать то милое, памятно родное, чем и после всех переездов и после всех продаж битком была набита ее квартира. Скончалась бабушка среди всех этих сувениров глубокой старухой, но ни мне, ни Ате не удалось проводить ее до последнего ее жилища — мы в это время жили в Риме (1903).
Моего отца я не помню иным, нежели довольно пожилым человеком, с седыми волосами и бакенбардами, с начинающейся лысиной и в очках. Папе было около пятидесяти семи лет, когда я родился, самые же ранние мои воспоминания о нем относятся к тому моменту, когда он вступил в седьмой десяток. Немолодой казалась и мама, хотя она была на пятнадцать лет моложе своего мужа. Вероятно, она состарилась преждевременно от многочисленных родоь. Да она и вообще была довольно хрупкого сложения. Я ее помню сильно сутуловатой, с известной склонностью к полноте, с легкими морщинами па лбу. Но не такой она выглядит на портрете Капкова, начала 50-х годов, висевшем у нас в гостиной. Там она представлена такой, какой ее «взял» папочка — совершенно еще юной, тоненькой, прямой. Я даже не совсем верил, когда мне говорили, что это «мама», и удостоверялся я н том, что это та же обожаемая мамочка, с которой я никогда не расставался, по чисто внешнему признаку — по знакомой лорнетке, которую она на портрете держит в своих бледных прозрачных руках. Знакомо мне было и несколько грустное выражение лица этой «дамы» — выражение, отлично подмеченное художником. Ведь в основе характера мамочки лежала какая-то грусть: она как-то «не доверяла» жизни, ей казалось, что на нее и на близких отовсюду и