заговаривало недоброе чувство и возникал вопрос: зачем- продолжать? Зачем еще растягивать то, что уже надорвано и обречено. Да и все наше будущее теперь, чем ближе мы подходили к моменту, когда этот вопрос пришлось бы решить, представлялось слишком проблематичным и нелепым. Какая-то основа «буржуазного благоразумия» (в которой, однако, ни я, ни Атя не признавались — «душевное мещанство» почиталось нами за злейшее зло, заслуживающее особого презрения) — эта основа «благоразумия» и «здравого смысла» требовала, чтоб прежде, чем нам окончательно соединиться, нам (или, по крайней мере, мне) следует стать на ноги. Нужно было кончить гимназию (а я был только в предпоследнем классе и слишком запустил учение, чтоб надеяться благополучно перейти в последний); нужно было пройти университет; впереди стояла угроза воинской повинности, наконец, нужно было обзавестись «местом службы». На все это требовались годы — шесть или восемь лет! Когда-то, в начале нашего романа, этих лет было еще больше, но тогда это нам казалось чем-то пустяковым, легко преодолимым; теперь же, сознавая, что мы и половины нашего испытания не прошли, такая перспектива стала принимать характер удручающего кошмара. Мы никогда об этом не заговаривали, но каждый чувствовал то же самое и чувствовал все сильнее и мучительнее.
Самая развязка (к счастью, пе оказавшаяся в дальнейшем окончательной) наступила в середине февраля 1889 г., и произошла она скорее безболезненно, как нечто вполне созревшее и неизбежное. Подготовлением к тому было то, что я стал реже бывать у Киндов и за это не слышал от Ати упреков. Как будто это отвечало и ее желанию. А затем в один вовсе не прекрасный день между нами произошло откровенное объяснение в совершенно дружественных и ласковых тонах, но и без намека на прежнюю пламенность, которая еще недавно окутывала, пронизывала все наше бытие. Мы, как говорится, вернули друг другу свободу и расстались с решением больше не встречаться.
Описать те чувства, которые тогда овладели мной, я не сумею. Помню только, что с самого этого дня мирного расторжения, в душе моей воцарилась какая-то муть, нечто до последней степени сумбурное и вздорное, а во многих отношениях и «недостойное». Надлежало во что бы то ни стало забыть Атю, порвать и последние нити духовной связи с нею, еще только что представлявшиеся самой сутью моего существования. Это было очень тяжело, и периодами я страдал до безумия; ведь все мое существование было так сплетено с ее существованием. Но я был уверен, что возврата нет и не может быть. Несколько случайных и скорее смехотворных, глупейших авантюр не оказались способными меня развлечь. Попробовал я вернуться и к той особе, которая владела моими чувствами до моего влюбления в Атю; однако девушка эта, когда-то несомненно мучительно пережившая мою измену, теперь и слышать не хотела о таком воссоединении, и отсюда получились всякие длившиеся месяцами терзания, которые особенно обострялись, когда мы оказывались под одним кровом. Через подобные переживания (но о них я