Высокое родство


Вечерком вышли постукать костями, сели за столик в палисаднике, Иван Егорович Елышев и Кузьма Кузьмич Селиверстов, оба одного рабочего племени, слесарь из слесарей, плотник из плотников, и уже свыше сорока лет были у них общие мысли и общие разговоры. Но играть в кости, однако, не стали, как-то не хотелось стучать ими в такой тихий июньский вечер, когда и без всяких костей можно посидеть, думу за думой подумать, а у Ивана Егоровича было и вовсе о чем подумать.

Сын Григорий уже давно ушел в сторону, стал инженером-конструктором, недавно женился, приехал показать родителям жену, красивую и модную Инну Евгеньевну, и та сидела в их доме, красивая и модная, но совсем чужая, не о чем было ей поговорить с родителями мужа, училась она художественному делу и, конечно, только об искусстве могла бы поговорить, но с Иваном Егоровичем или с матерью мужа Евдокией Максимовной об искусстве не поговоришь, не понимают они ничего в этом.

— Местность у вас красивая, — сказала Инна, — жалко только, речка маленькая совсем.

— Да, речка наша неважная, — согласился Иван Егорович, — и местечка не найдешь, где окунуться хотя бы... а в старину, говорят, судоходной была.

Он хотел было добавить, что и с людьми случается так: обмелеют — смотришь, на мизинец, а то и меньше глубины останется, и с такими людьми и неинтересно совсем.

Но это были простые мысли, Инна думала, наверно, обо всем иначе, и они лишь пили чай за этим же столиком в палисаднике, а мать волновалась: не так все получилось, как она хотела, думала — дочерью станет ей жена сына, но та сидела чужая и равнодушная, как-то вынужденно выпила чашку чая, от торта отказалась: «Не очень-то с кремом люблю», и зря Иван Егорович ездил в Москву и выбирал торт с розами из крема.

А в следующий раз, когда сын приехал без жены, Иван Егорович сказал ему:

— Не понравилось твоей жене у нас.

— Почему же не понравилось? — ответил сын уклончиво. — Просто у Инны другие интересы, она из художественной среды, скульптор.

Он не добавил, что слесарного дела она не понимает, а с матерью о хозяйственных делах долго не поговоришь, и получалось так, что сына будто и совсем увели в сторону, и нужно примириться с этим: у каждого свое, и у него, Ивана Егоровича, свое, а что он на заводе бригадир, не одного ученика подвел к жизни, — мало ли бригадиров на свете, в перекидном календаре их имен не поминают.

Июнь был жаркий, и к вечеру еще не остыло вокруг, с разогревшихся за день полей шел теплый, соломенный запах поднявшейся ржи, по временам шелковисто ложившейся набок от предвечернего ветерка, но и ветерок был совсем теплый, умиление и растворение, в старину говорилось — раствори руки навстречу радости, июнь — самое лето, а весь май холодный был.

И все-таки хотелось рассказать о сыне и его жене, как получилось, когда привез он показать ее, а свадьбу и не справляли, расписались в загсе, и только позднее сказал сын родителям, что недавно женился; а прежде свадьба — событие, другой раз двое суток гуляли, отправляли молодых в далекое плавание, а сейчас словно сели в лодочку — и плывите.

— Сын мой женился, — сказал Иван Егорович, сидел, сложив между колен руки в больших синих жилах, но умелыми и спорыми были эти руки, такого слесаря, как он, только поискать, и на заводе с Доски почета его фотография с остриженной ежиком головой и расширенными под стеклами очков глазами и не сходила.

А Селиверстов, такой большой, словно наспех вырубили его топором из кряжа, сидел, положив руки на крышку стола с разбросанными костями на нем, но игру и не начали, не постучали по столу, чтобы хоть раз выглянул бы кто-нибудь из окна, сказал: «Стучат как оглашенные», а минуту спустя и сам спустится тоже постучать.

— Слышал, — сказал Селиверстов. — Не горюй, что не так получилось.

— Почему же — не так? — поспешил сказать Иван Егорович. — У каждого свой интерес в жизни... а она, Инна, по художественной части, у нее другой интерес, чем у нас с тобой.

— Это как же понимать — другой интерес... а мы с тобой что же — обсевки? Мы с тобой наследственные, я этого никому уступать не намерен. Твой дед кем был и папаша твой кем был — рабочим классом были. А мой дед и прадед, и, должно быть, и дальше в роду, один на Унже да Ветлуге лес сплавлял, другой — лесорубом был, и все с деревом, и я с деревом, а лучше костромича никто сруба и не срубит, мой отец срубал — и поныне намертво стоит, и после нас еще постоит, костромичи плохих срубов не делали.

— Жене сына не с моим дедом жизнь делить, и что было в моем роду — ей это ни к чему.

— Как это — ни к чему? Ты что же — прохожий человек в ее глазах? Ты и ей, между прочим, жизнь создавал, железные занозы из рук выковыривал, а если ей неинтересно это, то и тебе должно быть неинтересно с ней.

Селиверстов сразу стал наступать на жену сына, словно она и его обидела, пренебрегала и им с его плотничьим делом и руками, которыми он не хуже, чем Иван Егорович с металлом, мог обойтись с деревом, сделать из него все по любой мерке и фасону.

— Чего ты взъелся? — сказал Иван Егорович. — Она с уважением ко мне и к матери... посидели, чай за этим столом выпили, всё порядком.

Но о том, что Инна отказалась от торта, за которым он специально ездил в Москву, не любит она сливочных роз, и к пышкам матери тоже не прикоснулась, только зря трудилась мать, пекла с утра, явно не по вкусу ей было, — Иван Егорович не рассказал об этом, хотя и хотелось поделиться горькой мыслью, что, в общем, правильно это — не так получилось все, как он с женой хотели...

— Твой сын чем сейчас занимается? — поинтересовался Селиверстов.

— У него работа специальная, со мной не делится... секретное, наверно. Знаю только, что по ракетной части.

— Ракеты мастерит? — спросил Селиверстов, но как-то иронически. — Чтоб ж, может, такой специалист, что всех денег стоит, я этого не оспариваю. А ракеты кто свинчивает? Есть на ней всякие гаечки да шурупчики — кто их свинчивает? Бог, что ли, для этого нужен? Слесарь нужен, вот такой же, как ты... с твоими руками слесарь нужен, а без него никакая ракета не полетит, по одному только чертежу — не полетит. Я бы твоей Инне объяснил, если она не дура круглая.

Иван Егорович слегка обиделся за жену сына, хотел сказать, что не им с Селиверстовым рядышком с ней по жизни идти, так что ни к чему вся эта критика. Но все-таки почти сорок лет были у них общие мысли, да и жизнь, если разобраться, была общая, свое право на слово Селиверстов имеет.

А больше сын ни разу не привез свою жену, и Иван Егорович упрекнул его при случае:

— Чего же ты с твоей женой уже совсем на отшибе? Пожили бы у нас недельку, все-таки простор кругом, и комната хорошая есть, а мать с Инной сойдутся, дай им только вместе побыть.

Сын не сказал на этот раз, что у жены другие интересы, ответил лишь:

— Мы осенью на юг собираемся... а сейчас Инна над проектом одного памятника работает.

И следовало понять, что для этих дел местность с речкой, в которую и окунуться нельзя, не годится, а может быть, следовало понять еще и другое, но лучше об этом не думать.

— Постучим, Кузьма Кузьмич? — предложил Иван Егорович, чтобы не углублять трудный для него разговор.

Но Селиверстов со своей большой золотистой бородой, только уже в палевых подпалинах там, где пошла седина, смотрел в сторону поля, стреноженная лошадь паслась на нем, а подальше шелковая волна округляла по временам колосья ржи, и теплый, чуть щекочущий запах шел оттуда.

— Я учить тебя не собираюсь, — сказал Селиверстов, — но мы с тобой строители жизни, и никуда это от нас не денется. Ты в ракете гаечку позабыл подвинтить или наперекос пошла, она и не полетит, ракета, а если и полетит, то взорвется по дороге, чего доброго, и ты в этом будешь виноват, твоя рука упустила, с конструктора не взыщут, он тебе для выполнения чертеж свой доверил, а с тебя взыщут. Как это у жены твоего сына с тобой общих интересов нет, если без тебя его ракета не полетит, ты подумай над этим, скажи ей: «Дура ты круглая, если не сознаешь, какое место я в жизни занимаю».

Селиверстов говорил так, будто с самого начала не понравилась ему Инна, хотя и не видел ее.

— Я о себе скажу... мне с каждым деревом есть о чем побеседовать. Ты по лесу пройдешь, тебе ни одно не поклонится, а мне каждое поклонится. У меня с деревьями свой разговор, как у тебя с металлом свой разговор, тебе тоже каждый винтик на ухо шепнет, если не так он выточен. Ты только в руки детальку возьмешь, и вся она перед твоим слесарским взглядом.

— Да ведь опыт большой, — сказал Иван Егорович.

— Не только в опыте дело, а в том, что наследственные руки у нас с тобой... а у нее, Инны, видите, интереса к ним нет.

— Далась тебе Инна, — сказал Иван Егорович уже с досадой. — Она против тебя, кажется, никогда не выступала.

— А я хочу, чтобы выступила... чтобы на всю совесть сказала: «Дорогие старшие товарищи, никакого моего художественного дела без ваших рук и не было бы», — вот что она должна сказать. А пить чай — для этого ума не требуется.

И Иван Егорович снова промолчал, что и не пригляделась к ним, родителям, Инна, сразу стало скучно ей у них.

Из дома вышла Евдокия Максимовна, спросила:

— Что же не стучите?

— Успеем настучаться, — ответил Селиверстов и как-то неодобрительно посмотрел на нее, словно и она была виновата в том, что не дала сразу же понять жене сына, в какой дом та пришла с порядком трудовой его жизни.

— Чаю не выпьете, Кузьма Кузьмич? — спросила Евдокия Максимовна еще. — Я пышки испекла.

Она сказала это несколько заискивающе, словно поняла, почему не стали стучать костями и какой разговор получился у них.

— Чаю можно, — согласился Селиверстов.

Евдокия Максимовна пошла ставить чайник, а они сидели у стола с рассыпанными на нем костяшками. Солнце розово уходило за лес, сделало сначала розовым поле, а потом верхушки деревьев стали розовыми, и тихий июньский вечер уже чуть меркнул, словно смежал постепенно веки, наподобие птицы перед сном с лайковыми, тонкими пленочками на глазах.

— Мы с тобой больших кровей, Иван Егорович, — сказал Селиверстов хоть и дремучим, густым своим голосом, но мирно. — Мы тоже тяжелую глину мяли, хотя и не выставляют то, что мы намяли... однако наше с тобой художество не становится меньше от этого, оно в самой жизни, наше с тобой художество.

А больше Селиверстов ничего не сказал, и они сидели в тишине розово-синего вечера, руки Ивана Егоровича были сложены между колен, а свои большие чурбаки Селиверстов держал на столе, и костяшка с двумя поделенными чертой шестерками лежала возле его пальцев. Потом, наверно, Евдокия Максимовна открыла наверху окно, запахло пышками, теперь в самую пору попробовать их, когда трудовой день позади и можно отдохнуть и подышать вечерним воздухом.


Загрузка...