На одном из участков дороги Евстафьев сказал вдруг: «Притормози, Костюков», и Костюков притормозил вездеход возле дорожного указателя с надписью: «Вышневец — 4 километра».
К Костюкову, с его веселыми веснушками на курносом, рязанском лице, старательному и исполнительному, Евстафьев относился по-отечески, и как это просто в быту назвать милого человека сынком, а тот в свою очередь расположенно назовет папашей.
Но на военной службе не было ни сынка, ни папаши, а был только генерал Евстафьев, возвращавшийся с разбора военно-командных учений, и водитель вездехода — младший сержант Костюков.
— Давай свернем, — сказал Евстафъев. — Я когда-то побывал в этом Вышневце... там яблоневые сады хороши.
Вездеход свернул на боковую грейдерную дорогу, а от Вышневца можно было вернуться на магистраль другим путем.
И вправду, в яблоневых садах был этот городок, в садах той молодости, которая далеконько ушла, но, может быть, не поторопилась бы все же, если бы не война.
И, сидя рядом с Костюковым на вездеходе, подпрыгивающем на грейдере, Евстафьев вспомнил давнее, связанное с этим городом, с его тихими улицами, яблоневыми садами и с тем, что с молодой силой захватило когда-то...
Во время осенних маневров, сидя на роздыхе в садике у местной учительницы Александры Петровны Савищевой с ее дочерью Варей, учившейся в лесотехническом техникуме, он испытал вдруг чувство, будто только и искал эту девушку с ее синими, опущенными книзу глазами, лишь по временам как-то сияюще поднимавшимися на него, искал эту тихую, все понимающую, — и то, что почти сразу возникло между Варей и им и что осталось в памяти на целую жизнь, наверно, продолжилось бы и сделало бы их обоих счастливыми, если бы все не сложилось иначе... Они еще дважды встретились, уже без матери, и торопливо пообещали друг другу ничего не утратить из найденного ими.
Но несколько дней спустя маневры закончились, кони простукали по булыжнику окраинных улиц, и, сидя в седле, полный щемящей нежности, он представил себе еще спящий в этот час дом учительницы...
А позднее, когда в одной из московских газет напечатан был очерк «Маневры», он получил открытку от Вари с фотографией цветущей ветки яблони.
«Прочла вчера в газете о маневрах. Не забывайте же нас!»
Но он прочел: «Не забывай меня», написал в ответном письме о том, что унес в своей душе, и пообещал, что после Нового года приедет в свой отпуск.
Но он не приехал: отпуска ему не дали, а полгода спустя началась война, и унесло в такие гибельные дали, что многое уже давно для него, ныне генерала Евстафьева, казалось лишь приснившимся когда-то...
— Тебе сколько лет, Костюков?— спросил он вдруг. — Двадцать уже есть?
— В декабре будет, товарищ генерал.
И Костюков скосил на него глаза, впрочем давно привыкнув к самым неожиданным вопросам, которые Евстафьев задавал нередко в ответ своим мыслям, и каждый раз приходилось только догадываться, о чем генерал размышляет?
— Кончишь службу, сразу женишься, наверно? — спросил Евстафьев еще. — У тебя есть невеста?
— Договорились мы с одной, — сказал Костюков неопределенно, — обещала подзадержаться, пока кончу службу, а кто ее знает — может, и не подзадержится.
И Евстафьев подумал, что более трезво смотрит в свое будущее Костюков, чем они с Варей смотрели тогда, доверившись прелести тихого вечера в садике с яблонями.
— Женишься — позови на свадьбу... я не с пустыми руками приеду.
— Только явитесь, товарищ генерал, а на ваши руки я и смотреть не стану.
И все давно было дружно у них, в меру, конечно, как положено по службе, но дружно.
— Как же называлась эта улица? — спросил самого себя Евстафьев. — Жуковского, что ли?
Он помнил дом с витыми колонками перильцев террасы, помнил столик в саду, за которым пили вечерний чай, помнил и свою унесенную молодость... И поныне был маленький город в садах, взбегающих на холмы над Клязьмой, широкой и непохожей на ту, какая течет под Москвой.
Они нашли вскоре и улицу Жуковского, и старый дом с террасой, увитой уже покрасневшим виноградом. Евстафьев, чуть прихрамывая на левую поврежденную ногу, вошел в сад, молодая женщина, снимавшая с веревки белье, вопросительно посмотрела на него, и Евстафьев неуверенно спросил:
— Когда-то в этом доме жила одна учительница, а фамилию я позабыл.
— Вы, может быть, имеете в виду мою бабушку Александру Петровну Савищеву? Она три года назад умерла.
— А Варя? — он позабыл и ее отчество. — Варвара... — поправился он.
— Варвара Николаевна? Это моя мама, — сказала женщина. — А вы кто будете?
— Был когда-то лихим конником Петром Евстафьевым, а ныне — если полностью — генерал-лейтенант Петр Степанович Евстафьев. Проходили у нас учения поблизости... заехал по пути взглянуть на места, в которых побывал когда-то.
— Проходите, пожалуйста, — предложила женщина, сразу застеснявшись своего затрапезного вида.
Они сели в глубине сада на обветшавшую скамейку вокруг стола, за которым он пил чай когда-то.
— Ваше имя? — осведомился он.
— Ксения.
— А чем изволите заниматься?
— Учусь по следу мамы в лесотехническом техникуме. Мама сейчас вместе с моим мужем в районе, муж тоже лесовод.
— Жаль, — задумался он, — так приятно было бы повидать вашу маму, хотя, наверно, она и забыла меня совсем. А лесоводом и я собирался стать в свое время... пришлось, однако, больше сожженные или снесенные снарядами леса повидать.
— Сейчае на время пришлось оставить учение... у меня маленький.
А под яблоней стояла колясочка, в ней вдруг захныкало, и женщина торопливо подошла, приподняла сонного, сменила под ним простынку, а он продолжал спать.
— Как зовут вашего сынка? — спросил Евстафьев.
— Петя. Мы с мужем хотели назвать Михаилом, но мама настояла на Петре.
Она ничего не знала, Ксения, она выросла уже после воины, давно другая жизнь была и у ее матери, а он прожил целых три жизни: одну — до войны, другую в войну, теперь шла и третья, с двумя внучками, сын работал главным инженером на химическом комбинате в Новомосковске, а он, Евстафьев, жил один: жена несколько лет назад умерла, в московской квартире никто не ждал его, и Костюков со своим простым, хорошим сердцем понимал, что генералу одиноко одному, и всегда норовил посидеть между служебными поездками у него возле телевизора, подойти к телефону, сказать тому, кому нужен генерал: «Сейчас доложу», все по правилам, старательный и исполнительный Костюков.
— Может быть, чаю выпьете? — предложила Ксения неуверенно: все же не так-то часто заезжали в их дом генералы.
— Спасибо, но мы на ходу, вечером нужно быть в Москве. Просто захотелось перечесть одну давнюю страничку. Это хорошо, что вы лесоводом станете, людям нужны леса, а не гари или лесные завалы против танков.
— Съешьте хоть яблоко... это хорошая антоновка.
И она выискала на перильцах большое, дозревшее яблоко.
— Отличное яблоко, — одобрил Евстафьев, откусив кусок.
— Я дам вам на дорогу... пожалуйста, мне будет так приятно, жену угостите.
Но он не сказал, что ему некого угощать.
— Передайте вашей маме — заезжал по пути с военных учений Петр Евстафьев; может быть, она все-таки вспомнит это имя.
И по какому-то сложному ходу мыслей он подумал вдруг: почему мать Ксении настояла, чтобы назвать внука Петром, и что-то дрогнуло в глубине сердца...
Ксения ушла за яблоками, а он остался сидеть на скамейке, смотрел в сторону колясочки, кроткий день сентября уже начал тлеть понемногу, и нужно торопиться, чтобы к вечеру быть в Москве.
— Мама будет жалеть, наверно, что вы не застали ее, — сказала Ксения, а Костюков, перекинув через плечо мешок, нес его к машине.
— И все же хорошо, что побывал у вас... а на вашу мать вы так похожи! Конечно, похожи на ту, какую я знал молодой, но и меня тогда еще не посыпало снежком.
Он поднялся, высокий, некогда поджарый, но и поныне, хотя раздался несколько, не оставил коня совсем, и время от времени манеж заменял былые дали...
— Передайте маме поклон, а моему тезке скажите, — и он кивнул в сторону колясочки, — генерал Евстафьев твердо обещал, что никакой войны он, ваш Петр, не узнает... так что пусть спокойно растет.
А когда отъехали от дома, Костюков сказал:
— Симпатичная ваша знакомая, товарищ генерал... яблок на целый взвод дала.
— Ловок ты... с тобой не пропадешь, — сказал Евстафьев задумчиво.
— Со мной у вас всегда будет порядок, товарищ генерал, — ответил Костюков.
Минуту они ехали молча, а машину подбрасывало на неровностях грейдера.
— Знаешь, насчет чего я подумал, — сказал Евстафьев вдруг, — в первый же отпуск женись... не опаздывай, не рассчитывай, что твоя невеста подзадержится в ожидании. Женись, Костюков, а я твоим посаженым отцом буду.
Костюков, однако, смутился, не нашелся что ответить сразу, потом сказал:
— Вы лучше прикажите мне жениться, товарищ генерал. Против приказания ничего не смею, а без приказа — кто его знает, как получится.
— Младший сержант Костюков, приказываю тебе жениться! — сказал Евстафьев грозно. — Об исполнении доложить.
— Есть доложить об исполнении.
— Ну то-то!
Через километр выехали на магистраль, машина пошла быстрее в вечереющем сентябре, еще с зелеными, но уже с золотом и багрецом деревьями по сторонам шоссе, а ближе к Москве, наверно, и совсем зазолотятся.
— У тебя в каком месяце отпуск? — спросил Евстафьев, когда въехали во двор большого серого дома, в котором жило много академиков и генералов. — Давай похлопочу, чтобы тебя до Нового года отпустили. Скажу — женится человек, нужно принять во внимание. А яблоки в сарай отнеси, антоновка долго лежит... повезешь невесте гостинец.
— Ну что вы, товарищ генерал, — сказал Костюков неуверенно.
— Вот тебе и «ну что вы». Выполняй приказ.
И Костюков ответил, однако скорее уныло, чем бодро:
— Есть выполнять приказ.
Евстафьев поднялся на лифте на пятый этаж, открыл ключом дверь своей квартиры, и одиночество сразу пахнуло из комнат, где были теперь только книги, всяческие юбилейные подношения, чугунный каслинского литья конь на книжном шкафу, гантели на полу и два телефона — городской и служебный... но женской руки в квартире не было.
Он пошел в спальню, снял китель с планками, повесил в гардероб, надел пижаму и пошел в ванную умываться. А когда вышел из ванной, в дверь позвонили: может быть, и до этого звонили, но за шумом душа не услышал.
Костюков нес в старом танкистском шлеме, найденном, наверно, в сарае, несколько самых крупных яблок, хозяйственно положил их в вазу для фруктов, сказал так, словно был постарше, а он, Евстафьев, помоложе:
— Вы прилягте, товарищ генерал, а я подежурю: может, телефон звонить будет. Да и по телевизору сегодня хоккей показывают, я тихо, без звука, погляжу.
Но Евстафьев знал, почему Костюков решил подежурить: не только потому, чтобы мог он отдохнуть по-человечески — все-таки почти целую неделю были на колесах, да и от Вышневца до Москвы свыше трехсот километров одолели меньше чем за четыре часа, — он знал, что Костюков понимает, как одиноко ему, хоть и в хорошей квартире, одному. А так чья-то душа все-таки рядом, кто-то дышит рядом, иногда засмеется, если по телевизору покажут что-нибудь смешное, а то и не удержится, крикнет: «Мазила!» — если вратарь пропустил в ворота шайбу или мяч.
А иногда и Евстафьев окликнет: «Не заснул, младший сержант?» — тот бодро ответит: «Никак нет, товарищ генерал!» — и тогда не совсем пустой покажется квартира.
— Ладно, — согласился Евстафьев, — полчасика посплю, да и ты поклюй носом, кресло спокойное, разлягся и поклюй носом. А завтра целый день будет твой — отоспишься.
И Костюков ответил:
— Есть, товарищ генерал.
— И женись, ради бога, — сказал Евстафьев из спальни уже сонным голосом. — Сделай мне такое одолжение, съездишь в отпуск — женись.
А на столике возле его постели лежало большое, спелое яблоко, пахло молодостью, пахло тем, что могло бы быть в его, Евстафьева, жизни, но не получилось... и все стало смутным, отошло понемногу, но женское сердце, может быть, помнило его, и кто знает, почему мать Ксении настояла, чтобы внука назвали Петром?
Потом он услышал возглас: «Гони, гони!» — это Костюков не удержался, ободрил кого-то из нападающих, сам, наверно, испугался своего возгласа, потому что сразу стало тихо, телевизор работал без звука, а если позвонит телефон, Костюков поспешно снимет трубку, произнесет замогильным голосом: «Генерал отдыхает» — и на цыпочках отойдет от телефона... эх, сынок, сынок, хоть и не по правилам, не по военному порядку, но все-таки сынок!