Женщина вела мальчика за руку, он отставал от нее на своих коротеньких ножках, по временам оттягивал назад ее руку, и женщина говорила нежно:
— Сейчас, сейчас, маленький... сейчас мы дойдем — мне объяснили, где дача Александра Модестовича, сейчас мы с тобой дойдем.
После дороги через лес потянулись заборы дач, за одним забором из штакетника стоял в саду высокий старик, смотрел, как на деревьях созрели черные скворцы, похожие на крупные сливы, и тихая весна еще совсем робко притаилась в саду, а на газоне перед домом уже желтели рано расцветшие цветы мать-и-мачехи и изумрудно-зеленые стрелки нарциссов тянулись из земли.
Женщина сказала: «Вот он, Александр Модестович», сказала это мальчику, еще совсем маленькому, еще только пятилетнему, но в своем синем пальтеце с якорьками на плечах он казался старше, и лишь светлый вихорок из-под берета был еще совсем младенческий.
Женщина открыла калитку, вошла с мальчиком в сад, а старик, недовольный, видимо, чьим-то несвоевременным посещением, выжидательно смотрел на них из-под серебряных бровей.
— Вам что? — спросил он не совсем учтиво, и женщина торопливо сказала:
— Неужели совсем не узнаете, Александр Модестович? Когда-то я была Женей Параделовой.
— Женя? — И он минуту глядел на нее, а красивое зрелой красотой лицо женщины как бы уменьшалось до того детского личика, которое знал он когда-то...
Книга его военных мемуаров, которую, выйдя в отставку, он писал понемногу, инженер-полковник Изумрудов, была уже доведена до памятных трагических дней, связанных не только с этим детским личиком, но и с целым рядом порушенных, попранных человеческих судеб.
В суровую зимнюю стужу тысяча девятьсот сорок третьего года машину, на которой он ехал, тогда техник-лейтенант, остановила возле контрольно-пропускного пункта девушка-регулировщица.
— Товарищ лейтенант, ради бога, довезите хотя бы до первого медсанбата одну крохотулечку.
И регулировщица рассказала, что девочку нашел в нетопленной, выстуженной хате водитель автоцистерны, а старик, уцелевший в полусожженном селе, опознал в девочке дочку беженки, которую немцы угнали вместе с другими женщинами рыть окопы, но ни одна из женщин до сих пор не вернулась.... а что в хате остался ребенок — не знал.
И он, техник-лейтенант Изумрудов, довез тогда на своей полуторке помертвелую от страха, наверно двухгодовалую, девочку до первого встретившегося на пути медсанбата, передал ее в руки одной медицинской сестры, а в медсанбате, когда раздели девочку, обнаружили на предплечье левой ручонки написанные химическим карандашом, видимо матерью, ее имя и фамилию — Женя Параделова.
И он двинулся дальше по стылой, слепительно блестевшей после утихшей метели степи; у обочин обставленной вехами ВАД[1] лежали полузасыпанные снегом трупы итальянцев и венгров с белой полоской инея на сомкнутых веках: глаза с влагой слез замерзали последними... А за горящим, освобожденным Воронежем было уже недалеко до Россоши и Валуек.
Он записал тогда номер полевой почты медсанбата, в который передал девочку, и медсестра Алексеева, видимо с сочувствующей, доброй душой, написала ему впоследствии, что девочку эвакуировали в тыл и сейчас она находится в детском доме на Каме возле Елабуги.
Однако не канула в безвестность эта принятая им из рук регулировщицы девочка, он несколько раз запрашивал о ней детский дом, и ему отвечали, что Женя Параделова здорова, но он не забывал никогда, как, распахнув полушубок, прижимал к себе тельце девочки и тоненькая, как бы тлеющая ниточка жизни билась на ее виске...
А к концу войны Женю разыскала ее тетя, сестра безвестно пропавшей матери, выписала к себе в Бугульму, где преподавала в музыкальной школе, и два или три года спустя Серафима Георгиевна Сердобская написала майору Изумрудову:
«Мы с Женей всегда помним, что́ вы сделали для нее в войну, Александр Модестович. Я сама — мать, и низкий поклон вам за все. Женя теперь в музыкальной школе, у нее хороший слух, и я надеюсь, что по классу рояля она сделает в свое время успехи».
Но и он тогда уже был отцом, рос сын Костя, не испытавший никаких ужасов войны, знавший о ней только из рассказов отца, а пустой шрапнельный стакан, в котором стояли остро очиненные карандаши, казался ему, наверно, именно для карандашей и предназначенным.
— Сколько же лет мы не виделись? — спросил самого себя Изумрудов.
— Почти восемь лет, когда я была в Москве проездом из санатория в Ялте, — сказала та, которую звали когда-то Женей Параделовой, а ныне она была учительницей в музыкальной школе Евгенией Николаевной Верховцевой.
— Порядочно, — вздохнул Изумрудов. — Сынок? — и он кивнул в сторону мальчика, смирно сидевшего в углу дивана, куда его усадили.
— Да, — ответила Евгения Николаевна, но столь смутно, что Изумрудов задумался.
— Хочешь поиграть в игрушки моего внука? — предложил он мальчику. — У него целый склад на террасе.
Мальчик проворно перевернулся на живот, сполз с дивана, присел вскоре над сложенными в углу террасы игрушками, восторженно засопел, а Изумрудов с Евгенией Николаевной вернулись в комнату.
— Я давно хотела написать вам об одном событии в моей жизни, но в письме не расскажешь. Сейчас я приехала в Москву показать мальчика врачам, зимой у него часто бывают ангины, без операции, видимо, не обойтись. А сынок ли это мой? Да, сынок, как вы когда-то считали меня вроде своей военной дочки.
И Евгения Николаевна рассказала, что она замужем за хорошим человеком, авиаконструктором Виктором Юрьевичем Верховцевым, но детей у них нет, а несколько лет назад при аварии самолета местной линии погибла молодая женщина, машинистка конструкторского бюро Нина Сергеенко, одна из тех, кого называют «мать-одиночка», остался двухлетний мальчик, уже круглый сирота, и она с мужем решили взять его к себе, списались с двоюродной сестрой Сергеенко, и та, видимо с облегчением, сразу же согласилась, оговорив, правда, что к мальчику должны хорошо относиться.
— Что ж, — задумался Изумрудов, — по закону жизни все правильно. Между прочим, когда начинаешь стареть, к тому же писать мемуары, хотя и сугубо военные, прихватываешь кое-что и из своих личных чувств, а у меня они прочно связаны с вами.
— И мои чувства тоже связаны с вами, вы как бы передали мне эстафету, Александр Модестович... я всегда считаю, что это именно вы воспитали мое сердце.
А он смотрел на красивое, уже полное какого-то материнского достоинства лицо той, на предплечье которой было когда-то написано химическим карандашом ее имя: в предвидении каких мук, и потерь, и отчаяния написала мать ее имя, надеясь на чье-то милосердие? И в какой студеной дали вымершей степи осталась она, может быть замерзнув с лопатой в руках, или угнали ее в жестокую неволю?
Перебирая материалы военных лет, Изумрудов нашел как-то несколько открыток угнанных девушек, на марке лилового цвета изображен был тот в фуражке с высокой тульей, с двумя каплями усов под носом и тяжелыми мешками под глазами, а в открытках девушки писали условным шифром скорби: «Живу не хуже нашей Жучки» или «Живу в тепле, как наша Зорька», имея в виду, наверно, сарай со скормленной именно Зорьке соломой и зимним небом между голых стропил.
Он порылся в папке, нашел один листок, и Евгения Николаевна прочла написанные чьей-то юной рукой стихотворные строки: «Раскинулись рельсы широко, по ним эшелоны стучат, вывозят они с Украины украинских наших дивчат. Прощайте, зеленые парки, мне больше ведь в них не бывать, в Германию еду далеко свой век молодой доживать...»
— Где сейчас ваш сын, Александр Модестович? — спросила она по какому-то сложному ходу мыслей.
— В Африке. Он — инженер-строитель, его жена — врач, работает сейчас в одной из конголезских больниц. Ну, и внук мой с ними, пока не начнет ходить в школу.
— Есть и еще одно, о чем я так хотела написать вам, — сказала она не сразу, — но в письме этого не напишешь: может быть, вам покажется немного навязчивым, но раз уж так сплелись наши ниточки, мне хотелось бы, чтобы Сереженька считался вроде вашего военного внука... все-таки подобие военной дочки у вас было когда-то.
— Что ж, по закону жизни было бы и это, вероятно, правильно, — отозвался Изумрудов. — Человеку, особенно в молодые годы, кажется, что он владеет ключами от всех дверей на свете. А оказывается, нужен всего-навсего один совсем маленький ключик: ведь это такая птичка-невеличка — человеческое сердце.
— Спасибо, Александр Модестович.
— Ах, девочка, девочка, — сказал он вдруг с чувством, — в моей памяти вы навсегда остались девочкой, Женя... остались той, которую я вез когда-то в машине по воронежской степи, так мертво было вокруг, и я боялся только, что не довезу вас. А девушка-регулировщица сронила все-таки слезинку, хотя и представилась, будто выжал эту слезинку мороз.
И они помолчали, словно вплотную приблизилась та далекая степь.
— Это такая радость для меня, что я повидала вас все же, Александр Модестович, и как жаль, что нам пора уже ехать... поезд уходит в шесть тридцать вечера.
Они прошли на террасу, где мальчик увлеченно катал по настилу паровоз, и Изумрудов сказал:
— Возьми себе этот паровоз... с ним вы быстрее доедете.
Евгения Николаевна надела на мальчика его синее пальтецо с якорьками на плечах и берет, а Изумрудов накинул на плечи стеганую куртку, и они спустились в сад, уже весь в нежной опаловой дымке, словно его окуривали.
— Осенью мои должны приехать на побывку, к тому времени справлюсь со своими мемуарами... потом вернусь к преподаванию в военно-инженерном училище, все-таки я старый педагог.
— А может быть, выберетесь к нам на Волгу хотя бы на несколько дней... такую доставили бы радость!
— Придется подумать, видимо... а то вырастет этот и не будет даже знать, что существовал когда-то его дед по военному времени. Впрочем, надеюсь, что и слово «война» не будет он знать.
Они дошли до поворота и простились, а Изумрудов постоял еще, глядя им вслед; мальчик на своих коротеньких ножках торопился, чтобы не отставать, а Евгения Николаевна говорила ему: «Теперь недалеко... сядем на станции в поезд, отдохнешь в вагоне», — наверно, именно это говорила ему материнским голосом, несла в сумке паровоз, а в ее правой руке с таким доверием лежала маленькая детская рука, что Евгения Николаевна не удержалась и, наклонившись на ходу, поцеловала холодную щечку, а льняной вихорок выглядывал из-под берета, и она поцеловала и этот вихорок.