Половодье


Мать плакала, и тетя Паша тоже плакала, но скупо, вытирала время от времени уголком платка глаза, больше смотрела вдаль, и мать тоже смотрела сквозь слезы вдаль, а Волга широко лежала перед ними, словно и не текла никуда, а лишь покоилась в своей серебряной широте, еще не очнувшись после ледохода.

Было уже совсем тепло, тихая, еще в робких почках весна, и мать смотрела вдаль, на затопленный лес, а тетя Паша говорила:

— Сомневаться тебе нечего... раз родители твоего мужа объявляют согласие, сомневаться тебе нечего. Они все-таки поболе твоего в достатке, Варвара Григорьевна кассиршей в универмаге работает, а Петр Игнатьевич хоть и на пенсии уже, но пенсия у него хорошая, он много зарабатывал. Что ж теперь делать, Клавочка, если у тебя такое положение сложилось, надо искать выход для себя, Костику уход и питание нужны, а какой ты можешь дать ему уход и питание, целый день на работе, да и заработка твоего не хватит. Так что если родители мужа согласны взять Костика, это для тебя выход, а так намучаешься только, я тебе от души советую.

Тетя Паша говорила это и, наверно, от души советовала, если уж так сложилось у нее, Клавдии, совсем без совести оказался муж, пошел шататься по городам и пристаням со своей специальностью судового механика, а жену с сыном словно как багаж позабыл, но в бюро находок за ними не явится.

Клавдия прежде работала в разделочном цехе рыбного завода, но муж, Геннадий Иванович Ступин, сказал раз: «Насквозь рыбой пропахла», и она оставила рыбный завод, она дорожила своим счастьем, поступила на аппретурную фабрику, но Геннадий сказал на этот раз: «От тебя химией пахнет», и видно было, что, куда бы она ни поступила работать, все будет вызывать у него тоску, и с тоской так и получилось, когда он сказал однажды:

— Зовут меня на теплоход «Михаил Лермонтов» работать, я все-таки к плаванию больше склонность имею, чем в судовых мастерских на берегу коптеть.

И он ушел в плавание на «Михаиле Лермонтове», плавал затем на «Академике Павлове», и уже второй год скоро — неизвестно где и на каком теплоходе плавает, а письмо написал все-таки: «Ты моего скорого возвращения не жди, Клава. Во мне, должно быть, атаманская вольница сидит, может, от Стеньки Разина мой род», — и еще что-то написал такое, чего сквозь слезы она и прочесть не смогла, а тетя Паша сказала:

— Ждать тебе твоего Геннадия нечего... у иных луженая совесть, и у твоего Геннадия луженая.

А год назад за помощью и советом собралась она все-таки, Клавдия, поехала в Москву, всю ночь промаялась в вагоне, не могла уснуть, и мысли были одна другой труднее.

Свекровь, Варвара Григорьевна, с черными усиками на длинном, худом лице, уже много лет работала кассиршей в большом магазине, знала жизнь со всех сторон, знала и расценку людям — один всех денег стоит, а за другого и двугривенного жаль.

— Я в ваши дела не имею права вмешиваться, — сказала она. — Люди вы взрослые, и судить не могу, кто из вас виноват, — может, оба виноваты. А от внука я не отказываюсь, и Петр Игнатьевич тоже не отказывается. У нас Костику хорошо будет, воспитаем как надо, я на свои силы еще надеюсь. И насчет питания, по крайности, все будет в порядке, а в нашем гастрономическом отделе я — своя, чуть что хорошее появится — сразу же угляжу, да и продавщицы подскажут. А нам с Петром Игнатьевичем внука при себе иметь хочется, все-таки кровный он.

Варвара Григорьевна говорила так, словно Костик Принадлежал им по праву, да и ответственны за него, нужно вырастить, чтобы не знал никаких недохваток, спросила между прочим:

— Ты сколько же получаешь, какая твоя зарплата? Ну, вот видишь — девяносто рублей, а у нас с Петром Игнатьевичем до трехсот, а то и побольше набежит, он все-таки два месяца в году работает, да и у меня переработка или премиальные. Так что привози Костика, мы его в «Детском мире» обмундируем, ты его и не узнаешь. А через год в школу пойдет, напротив нашего дома хорошая школа, и я почти всех учителей знаю, они в наш магазин часто заходят. Завтра я с утра дежурю, ты приходи, у нас теперь самообслуживание, выбирай сама, что пожелаешь, и ко мне в кассу неси, я сама оплачу.

Варвара Григорьевна говорила деловито и уверенно, словно вопрос о том, что внук будет у них теперь, уже решен, а привезти Костика лучше к весне, у них хороший сад возле дома. И они так и решили, что к весне Клавдия привезет Костика, и в какой-то мере родители мужа оправдаются перед ней за поступок сына, хотя нужно еще поразобраться, кто виноват, что расклеилось у них...

И вот прошел ледоход по Волге, а там и половодье, и деревья на набережной красновато набухли почками, а из иных почек уже торчат острые зеленые уголки.

«Теперь пошло к весне, Клава, — написала недавно в письме Варвара Григорьевна, — у нас в Москве и совсем тепло стало, и цветы уже продают на улицах. Я с восьмого мая в отпуске буду, да и по отгулу у меня еще неделька набежала, так что привози Костика. У нас теперь дачка, правда, маленькая, но потеснимся, и садик небольшой, однако и малина и черная смородина есть».

Варвара Григорьевна писала, в общем, хорошо и добро, однако так, будто лишь их, родителей мужа, касалась судьба Костика, а она, Клавдия, должна быть только довольна такому обороту судьбы, одной ей полегче будет, снимут с нее заботы о сыне.

А тетя Паша сказала, когда она прочла ей письмо:

— Они, конечно, вину Геннадия перед тобой и Костиком сознают, только никогда не призна́ются, а ты и не жди этого признания. Прими все как есть.

Тетя Паша, Пелагея Саввишна Теплова, работала на той же аппретурной фабрике, из которой Геннадий принудил Клавдию уйти, морщился, когда она возвращалась с запахом химии, однако Клавдия уже знала, что морщится он не от запаха, а оттого, что не любит ее. Но теперь и она сама уже не любила его, перегорело все внутри, осталась только жалость за свою судьбу и за сына, а один из знакомых речников спросил как-то Пелагею Саввишну, правда осторожно:

— Что же племянница ваша, или разошлась с мужем? Мой сын его в Дубове с новой женой повстречал, он теперь на «Николае Некрасове» плавает.

Но Пелагея Саввишна не выразила удивления, скрыла свою боль, ответила:

— Они уже давно в разводе. — Потом добавила: — И у Клавдии новое семейное положение, тоже речник, — чтобы не казалась та брошенной.

А дома Пелагея Саввишна сказала:

— На «Некрасове», говорят, Геннадий теперь... всех писателей на свете пересчитал да академиков прихватил.

Она сказала это с сердцем, но Клавдии было уже все равно, на каком теплоходе, или хоть на буксире, или просто на барже плавает Геннадий, давно уже уплыл из ее сердца...

И они сидели на набережной, смотрели на серебряный океан Волги и плакали потихоньку, а Костик стоял у парапета рядом с их соседом, бывшим машинистом Егором Яковлевичем Толмачевым, и Егор Яковлевич, прежде чем закинуть удочку, плевал на червяка или малька, дал раз поплевать и Костику, а вскоре взметнул в воздух окунька с красными плавниками, и это был его, Костика, окунек, не поплевал бы на червяка, может быть, ничего и не поймалось бы.

Он еще не знал, что скоро отвезут его в Москву и начнется для него совсем другая жизнь.

— Ты ко всему относись со спокойствием, — говорила Пелагея Саввишна между тем. — Тебе всего тридцать четыре года, твоя молодость еще не ушла от тебя, а Геннадия с новым счастьем и не вспомнишь, дети от хорошего человека будут, еще узнаешь материнское счастье.

И получалось так, что Костик не составлял ее материнского счастья, был как бы случайным в ее жизни, и нужно искать свое теперь.

Пелагея Саввишна была невысокая, когда-то красивая, должно быть, но отяжелевшая с годами, а глаза у нее были совсем синие, словно время и не коснулось их, но из-под косыночки выбивались седые волосы, через два года выйдет на пенсию, уедет к сестре в Барнаул, и будут они вдвоем век вековать.

— Конечно, пока я работаю, все-таки помогаю тебе другой раз, а уйду на покой — тогда как? Ты об этом тоже подумай. А дедушка с бабушкой все-таки верное дело, хоть это и не твои родители. Но раз они принимают внука, значит, у них решение твердое, так что не сомневайся.

Пелагея Саввишна, однако, сама сознавала, что говорит это не из глубины души, не от силы своего чувства, а так нужно для устройства жизни Клавдии, и в таких случаях всегда лучше проявить рассудительность.

Но Клавдия не слушала ее, она глядела в ту сторону, где Костик помогал Егору Яковлевичу удить рыбу, плевал иногда на червяка для счастья, и смотришь — блеснуло оно в воздухе, такое милое счастье, такая милая радость для детского нехитрого сердца.

— Вы, тетя Паша, не торопите меня с этим, — сказала она. — Я, конечно, с вами во всем согласна, только не торопите меня с этим.

— Это не я тороплю, а твоя свекровь торопит... они на дачу скоро собираются, ты должна понять, не обременяй их, раз они с таким решением, с уважением отнесись к нему.

— Я и отношусь с уважением, — ответила Клавдия, но совсем безучастно. — Мне еще Костика подготовить нужно к этому.

— А чего подготавливать? Скажи — поедешь к дедушке и бабушке в Москву, в Зоологический сад пообещали сводить, ему только интересно будет.

И Клавдия не повторила, чтобы не торопили ее с этим.

Потом Пелагея Саввишна взглянула на свои ручные часики:

— Мне еще в местком надо заглянуть, наградили меня путевкой в санаторий, хочешь не хочешь, а поезжай.

Но она была довольна, видимо, что ее наградили путевкой. Оставлять, однако, племянницу было жалко, сидела такая подавленная со своими мыслями, маленькая и худенькая, как подросток, с синеватым, несмотря на теплый день, и совсем скорбным лицом.

— Я на полчасика только, — сказала Пелагея Саввишна, — а ты подожди меня тут, подыши хорошим воздухом.

И Клавдия осталась одна, сидела на скамейке, сложив между колен худые, слабые руки, а скоро поплывут по Волге гудки пароходов, пойдут белые красавцы, как лебеди, гордые в своей речной красоте, пойдет и «Михаил Лермонтов», и «Академик Павлов», и «Николай Некрасов», а Геннадий, может быть, лишь из окошечка своей каюты посмотрит на их город, но про то, что́ оставил здесь, и не подумает, а если и подумает, то вскользь, через несколько часов будет уже другой город и другая пристань...

Егор Яковлевич свернул удочки, а ведерко с двумя окуньками отдал Костику, сказал:

— Это твоя добыча, тебе досталась, поплевал здо́рово. А ведерко потом занесешь.

И он ушел, а Костик подсел на скамейку, румяный и довольный, накупался в речной свежести, и ничего еще не знающий, ничегошеньки...

— Мы с тобой, Костик, скоро в путь-дорогу соберемся, — сказала Клавдия. — Поедем к дедушке и бабушке, поживешь у них.

— А ты? — спросил он сразу же.

— А я назад вернусь, у меня работа здесь.

— И я с тобой вернусь, — сказал он.

— Нет, ты у дедушки с бабушкой останешься, у них хорошая дача под Москвой, бабушка пишет — и малина, и черная смородина есть, поешь всласть ягод осенью.

— Я у них не останусь, — сказал Костик. — Я с тобой вернусь.

Клавдия помолчала, а кончики ее пальцев были ледяными.

— Трудно нам жить, Костенька... тебе и молоко, и питание нужно, и уход за тобой нужен, а я целый день на работе.

— Егор Яковлевич обещал всегда брать меня с собой, когда пойдет ловить рыбу. Он говорит, ему со мной везет. Мы с ним на остров поедем, там судаки, а здесь только окуньков поймаешь.

И он поглядел в ведерко, где плавали два окунька, один уже как-то боком, показывая свои красные плавники.

— Трудно нам с тобой, — повторила мать, — так трудно, Костенька... Там поживешь, я писать тебе буду, а через годик в школу пойдешь, научишься писать — сам мне письмецо напишешь.

Но он вдруг притих в своей речной, розовой свежести, вдруг напрягся, словно услышал в словах матери то, что́ стояло за ними.

— Я к дедушке и бабушке не поеду, — сказал он. — Я с Егором Яковлевичем буду рыбу ловить, он и нам обещал на обед ловить.

— Нужно ехать, Костенька, — вздохнула она. — Ты сейчас еще маленький, конечно; подрастешь — сам поймешь, что нужно было ехать. Я одна вырастить тебя не смогу, а дедушка с бабушкой помогут.

Но теперь, казалось, он услышал и то, что́ стояло не только за словами матери, он услышал, что придется им жить в разлуке, предстоит постепенно привыкать к новому порядку в своей жизни, предстоит забывать помалу мать, забывать и Егора Яковлевича с его удочками, забывать и Волгу с ее простором, а там позатянется самое главное, что должно было бы вести его.

Но думал так, конечно, не он, думала она, Клавдия.

— Нельзя так, Костенька, — сказала она неуверенно. —Я за тебя в ответе, мне тебя вырастить надо, сознательным сделать, я за тебя в ответе.

Но он сидел молча, насупившись, красный от волнения, и Клавдия лишь косилась на него, но что-то поднялось в ней из самой глубины, что-то поднялось в такой благодарности за верность этого детского сердца, еще ничего не испытавшего, но готового мужественно отвергнуть все то, что могло бы задеть или обидеть мать.

— Знаешь, — сказал он вдруг, — я молоко совсем и не люблю, а рыба у нас будет, Егор Яковлевич обещал, что каждый раз, как поймает, нам одну хорошую штучку отдаст. А я, наверно, и сам скоро научусь ловить рыбу... ты купи мне хорошую удочку, знаешь какую, из бамбука. Мы с тобой вместе выберем, я уж знаю, какую выбрать.

Клавдия хотела повторить с материнской настоятельностью, что нужно ехать в Москву, так нужно по их жизни, все-таки полегче станет на душе, если за ним, Костиком, будет хороший уход, да и питание ему нужно хорошее в его годы. Но она не смогла повторить это, и казавшееся уже навсегда ушедшим из ее жизни словно возвращалось, иначе, в другом виде, но возвращалось.

— Как же так — не поехать, сынок? — сказала она уже беспомощно. — Как же обидеть дедушку с бабушкой, они ведь ждут тебя?

— Я с тобой буду, — сказал он с такой твердой уверенностью, словно незачем и возвращаться к этому.

И Клавдия испытала вдруг ту легкость, то освобождение, перед которыми отступали все трудности жизни, все обиды жизни, все потери, а есть только этот речной океан с затопленными лесами, с половодьем, полным гулкой свежести, с летящими перед вечером утками, а накануне с гоготаньем пролетели гуси — к низовьям Волги, к местам, где зацветают лотосы и бродят по отмели розовые фламинго: когда-то, в детстве, отец, работавший икряным мастером в Гурьеве, показывал ей все это...

— Живем мы с тобой на знаменитой реке, — сказала она. — Ты — волгарь, должен гордиться этим.

— Я горжусь, — ответил он неуверенно, не очень-то понимая, что́ значит — волгарь.

— И гордись. И всем на свете гордись — и тем, что мы с тобой вдвоем и вовеки не потеряем друг друга, — и этим гордись.

Клавдия сама не понимала, откуда берутся эти возвышенные слова, но они были не возвышенными, а простыми, из сердца, и нельзя было найти какие-нибудь другие слова.

— Я и сама сомневалась, стоит ли тебе ехать в Москву? — сказала она. — Проживем, Костик, как-нибудь проживем... когда два сердца рядом — всё не страшно, а если врозь — то так страшно! Проживем, Костик, — повторила она, — теперь-то я уж наверно знаю, что проживем... все-таки ты пообещал обеспечить нас рыбой. Купим хорошую удочку, а Егор Яковлевич научит тебя удить. И так славно заживем мы с тобой, Костик, всегда готова уха, или окуньков поджарим на сковородке... а еще лучше — в сухарях их потомить, тогда косточки у них совсем мягкие становятся, можно прямо с косточками есть.

И она смотрела на сына, смотрела на его щеки, уже переставшие пылать, а только розовые от речного воздуха. Вот он сидит, ее сын, со своим мужским плечом, на которое так надежно можно опереться, даже уже и сейчас, когда первый класс школы еще только впереди, но даже уже и сейчас...

Пелагея Саввишна вернулась чуть смущенная, но довольная все же, председатель месткома Яковенко сказал ей: «Мы для вас путевку в хороший санаторий на юге достали. Отдохните, Пелагея Саввишна, мы вашу многолетнюю работу ценим».

— Чудно́, — усмехнулась она. — Хотела было отказаться, да не слушают. — Но она была довольна, что ее не послушали. — Так что разведемся мы на двадцать четыре дня, а вы за это время в Москву съездите, вернусь — ты уже будешь на месте, Клавочка.

— Нет, — ответила Клавдия, но так беспечно, так туманно в счастливой беспечности, — надумали мы с Костиком никуда не ехать, будем жить, как жили, а рыбой он обеспечит нас, завтра купим мы с ним бамбуковую удочку. И так хорошо порешили мы, право, тетя Паша, право, миленькая, вы ведь сами понимаете, что нельзя нам в разлуке жить, нам вместе — и море по колено, а наша Волга и подавно.

Пелагея Саввишна молчала, но она и сама понимала, что необходимость — это одно, а сердце — это совсем другое...

— Собьете и меня с пути, — сказала она только. — Уйду на пенсию, куда же я вас, двух дураков, тогда дену... придется нам втроем горе мыкать, а может, и не горе, но счастье, а счастье не мыкают. Ты как на этот счет, Костик?

И она тоже посмотрела сверху на розовую щеку Костика, посмотрела и на окуньков в ведерке, залог будущего изобилия.

— Я — за, — ответил он, а за что «за» — не знал, но должно быть, за что-то хорошее, судя по голосу тети Паши, за что-то, от чего и она повеселела вдруг...



Загрузка...