Жалейка


Игнатов сказал: «Посидим», и они сели и посидели втроем — он, Игнатов, жена Саша и сын Гаврик, — посидели перед дальней дорогой, такой дальней для сына, перед десятилетней дорогой для него, и какой еще окажется эта дорога, к какой цели приведет? А пока они лишь посидели, и Игнатов повел сына в школу, повел в тот храм науки, как определил Патрикеев, когда-то в давние времена пастух, потом хороший шорник и сапожник в их селе, а сейчас на пансионе, как тоже определил он, на пансионе с мундиром, но и с мудрым знанием жизни и всего того, что приходится встретить человеку на своем пути...

И, ведя сына в школу теплым сентябрьским днем — сначала широкой дорогой поселка, потом мимо пруда уже с зеленой ряской, лежавшей подобно вышивке гарусом, — Игнатов вспомнил и свою первую дорогу, только отец не вел его, остался лежать где-то на полях войны, — а шел один в перешитой из отцовской гимнастерки курточке, нес учительнице три цветка мальвы, но впереди была зима, когда каждому пришлось приносить полешко...

А теперь Гаврик идет с отцом в новую, хорошую школу, несет в руке букет астр, и вся его дорога перед ним, а за десять лет, когда мирная жизнь кругом, столького достигнешь.

— Ты кепку в гардеробе оставишь, а учительнице, как войдешь в класс, первым «Здравствуйте» скажи и цветы сразу же поднеси.

— Я знаю, — ответил Гаврик так, будто зря его поучают.

А несколько дней назад, оглядев сына в купленном для него школьном костюмчике, мать сказала не то горестно, не то счастливо:

— Что только из тебя получится, Гаврик... может, летчиком станешь, и не углядишь тогда, где ты в небе носишься.

— Углядишь, — обнадежил он. — Я космонавтом стану. Буду с тобой по телевизору разговаривать, — и, наверно, какие-то тесемочки поплывут рядом, как живые, а самого себя нужно будет привязывать, чтобы не подняло с сиденья...

И Игнатов вспомнил еще, как пусто и голодно было после немцев, а Патрикеев сделал раз по старой памяти берестяную жалейку, какой скликал когда-то коров, — но коров не было, ни одной коровенки не осталось, все поел или угнал враг, и Патрикеев играл для них, мальчиков, на жалейке, выводил четыре певучих звука, и они плыли и уплывали в чистом воздухе осени.

В школу он с сыном не зашел, а постоял в стороне, — и вот остались позади для Гаврика и тихие утра, когда можно посидеть с удочкой у пруда или вернуться из леса измазанным черникой, да и мало ли какие радости приходятся на детские годы, пока не зашагаешь в храм науки с его строгими правилами.

На работу в свою мастерскую Игнатов вернулся чуть попозже, еще накануне предупредил, что поведет сына в школу, а вскоре уже стоял за своим верстаком, струганул два раза по заготовленной планке, оглядел ее на вытянутой руке, прищурив левый глаз, еще раз струганул и отложил в сторону.

Учитель Захар Никитич, вернувшийся с войны без кисти левой руки, сказал тогда, когда собралась их первая смена, мальчиков и девочек, на добрую половину безотцовых, обобранных войной, — Захар Никитич сказал тогда:

— На вас, ребятки, теперь вся надежда... вырастете — станете нашу страну восстанавливать, так что учитесь и учитесь.

А культяпка у Захара Никитича в пустом обшлаге рукава, наверно, болела, потому что по временам, особенно если была сырая погода, он поводил плечом, но школьники делали вид, что не замечают этого.

А теперь он, Игнатов, сказал сыну в свою очередь:

— Учись хорошо, Гаврик... слава богу, растешь в мирное время, государство на тебя надеется.

Он нарочно сказал эти возвышенные слова, чтобы лучше дошло до Гаврика, с его черной челочкой и черными, живыми глазами, с его школьной формой, которую ездил покупать в районный центр, — чтобы лучше дошло до него это, Но Гаврик уже сам понимал, чего ждут от него, переговаривался по телевизору с космонавтами в космосе, восторженно следил, как сами собой порхают в воздухе какие-то тесемочки, а на космонавтах — пояса, чтобы и сами не начали порхать, — все уже было у него в руках, у сына: и космос, в котором пообещал он матери и самому побывать, и новая школа, которой присвоили имя их земляка летчика Григория Жукова, направившего свою горящую машину на немецкие танки. А портрет Жукова в комбинезоне со сложенным парашютом за плечами, снятого рядом с его «МИГом», висел над верстачком, который сделал Игнатов для сына, и уже и пилить и строгать умел Гаврик: пригодится это, даже если станет летчиком, а инженером станет — и вовсе пригодится.

А у бригадира Терентьева пошла в школу дочка Нюся, которую без ее тряпичных кукол и не представишь себе, — пошла в коричневом платьице с белым фартучком, тоже с цветами в руке, и, может быть, посадят их за одну парту, Гаврика и Нюсю, чтобы рядом начали новую жизнь.

Терентьев, еще совсем моложавый, и не представишь себе, что уже пошла в школу его Нюська, рассталась со своими куклами, — Терентьев распилил фанеру, оглядел ее, о чем-то думая, потом сказал, о чем думал:

— Нам с тобой, Игнатов, скоро в старики записываться, дети наши уже в школу пошли, подумать только, быстро это делается нынче.

И наверно, им обоим казалось, что их дети выросли быстрее, чем росли они, отцы, а в школе и того быстрее станут расти.

— Я свою Нюську в агрономы метить буду, у меня жена агроном, — сказал Терентьев. — Земля — дело верное.

— Да ведь и воздух в наше время тоже верное дело, — отозвался Игнатов. — Мой Гаврик в космонавты целит, никак не меньше, в такое время мы с тобой живем.

И они согласились, что живут в такое время, когда не только земля, но и воздух — верное дело, да и всё — верное дело, за что ни возьмется человек.

Потом, попилив, построгав и поклеив, сели на край своих верстаков отдохнуть, свесив ноги и сложив между колен натруженные руки, а громкоговоритель в углу мурлыкал и наговаривал что-то... наговаривал, может быть: «Славные рабочие люди, здравствуйте... так приятно поговорить для вас, порассказать, что в мире поспокойнее стало, прояснилось немного, стал кое-кто понимать, что войной ничего не добьешься, только себя разоришь, если не погубишь совсем, так что лучше сообща строгать, пилить и клеить... жилища хорошие строить, мебель для них создавать, детей своих в школу отводить, и чего лучше, когда вернутся после занятий твой сын или твоя дочка, расскажут, что́ задали на завтра, а там, смотришь, и сам задачку не решил, поотстал с твоими знаниями, и Гаврик или Нюська снисходительно скажут: «Ты не так решаешь, папа», тогда только слушай их. А впоследствии доживем, может быть, до той поры, когда станет дочь улучшать тощающие земли нашего или хотя бы и не нашего района, кислым почвам известь, как хлеб человеку, нужна, а сын из космоса поговорит по телевизору, но можно и без космоса, просто приедет на побывку, строит где-нибудь в Сибири или Казахстане новый завод, и это тоже хорошо. А там — дочь выйдет замуж, сын женится, и кто знает, вдруг как раз Гаврик и Нюська поженятся, а лучшего нечего и желать...»

Может быть, совсем не это бормотал и наговаривал громкоговоритель, может быть, они, родители, сами наговаривали это для себя, и Игнатов сказал:

— По правилу, надо бы нам отпраздновать, что дети наши в школу пошли.

— Отпразднуем, конечно, — ответил Терентьев. — Нам с тобой и в дальнейшем предоставят наши дети что праздновать.

И они согласно думали о том, что если за своих детей отцы спокон века в ответе, то и детям нужно оглядываться в сторону отцов, а сделали отцы — дай бог, и войну выиграли отцы...

Возвращаясь с работы, Игнатов зашел по дороге в продовольственный магазин, купил конфет, все же в семье был праздник, а возле своего дома, на лавке у ворот, сидел Патрикеев с серой клокастой бородой, уже совсем серой, и в очках с металлической оправой.

— Присядь-ка, — сказал он, знавший Игнатова еще подростком, как знал и многих других молодых мужчин подростками, а войну Патрикеев прошел всю от начала до конца, прошел с царицей-пехотой от Москвы через все поля, и дали, и овраги, и балочки, а потом и через немецкие города, только до Берлина не дошел немного...

И Игнатов присел рядом, а его отца Патрикеев знал еще совсем молодым, и вся его судьба и судьба семьи была в его памяти.

Но и Игнатов помнил, как утешал Патрикеев их, безотцовых мальчиков, играл для них на жалейке, и протяжные, певучие звуки плыли в свежести осеннего воздуха.

— Я, Иван Миронович, вашу игру на жалейке всегда вспоминаю, — сказал он. — А мы хоть и мальчики были, но знали, почему вы играете.

— А почему? — спросил Патрикеев.

— Безотцовство наше утешали.

— Все возможно, — согласился Патрикеев. — Пройди-ка в дом, — добавил он, подумав. — Принеси мою брёлку, она на грубке лежит.

Патрикеев давно овдовел, жил один, и Игнатов зашел в его пустое жилище и достал с грубки памятную с детства жалейку.

— Нынче у ребят школьный день начался, поиграю для них, может, интересно им будет.

И, как тогда, в детстве, поплыли в воздухе сентября четыре — один следом за другим, то выше, то ниже, — певучих звука, а некоторое время спустя подошли хоть и не школьники, а женщины, жившие по соседству, подошли и те, кто лишь через год-другой пойдут в школу, но и из школьников подошел кое-кто.

А Патрикеев играл на своей брёлке, своей жалейке, пробуждавшей не только воспоминания, но как бы обращавшей и к будущему со всем тем, что должно принести оно, — не ему, конечно, Патрикееву, а тому племени, что вошло сегодня в храм науки, начало десятилетнюю дорогу, в конце которой и Земля, и Воздух, и Космос, может быть... все то, чего хотят отцы и о чем смутно мечтают дети с их воображением.

И Патрикеев, казалось, сам был доволен, как звучит жалейка, не совсем ушел он в прошлое, может и поныне тронуть в человеке то, что звало его некогда на пороге детства...

Пруд, мимо которого шел затем Игнатов, был уже темно неподвижный, мелочь подросла и ушла в глубину, теперь до новых мальков целая зима впереди, а дома Гаврик уже снимал свою школьную форму, еще почти дитенок в своей голубой рубашечке, сказал оживленно:

— Нас Клавдия Васильевна сегодня нули учила писать. — И он с гордостью показал тетрадку с нулями, похожими на тех карасиков, которых вылавливал он, отец, когда-то.

— Хороши... по всей форме у тебя нули, ничего не скажешь, — одобрил Игнатов. — С такими нулями далеко пойдешь.

И Гаврик хитро, хоть и несколько снисходительно, поглядел на него, не уверенный, что и отец может так же хорошо выводить нули.

— Это, никак, Патрикеев разыгрался сегодня? — спросила жена, спросила Саша, спросила та, с которой он вместе собирался отпраздновать первый школьный день сына, как отпраздновали в свое время день, когда вернулся с женой из родильного дома.

— Он самый... свою молодость вспомнил, наверно, — ответил Игнатов.

А про то, как со звуками жалейки прошла и перед ним вся его жизнь, со всем тем, что было утрачено, но и найдено, так верно, так надежно найдено, — ничего не сказал.


Загрузка...