Ковшик


Ксюшу выписал из деревни дядя, брат покойного отца, Иван Лукич Тельников: Иван Лукич написал в письме, что два года назад овдовел, живет сейчас один, сын со своей женой на отшибе, а при доме фруктовый сад, за которым некому присматривать, так что нужен свой человек рядом.

Мать в последние годы болела, работала в колхозе через силу, сказала:

— И то правда... поезжай, Ксюша, к Ивану Лукичу, поможешь ему по хозяйству, а он человек положительный, на крепких ногах стоит, — хотя знала, что по своей натуре он больше человек скаредный, но что было делать, к тому же нужно как-нибудь устроить дочь, а на свои слабые силы мать не надеялась. Жить им обеим было трудно, и Ксюша решила поехать к Ивану Лукичу в тот подмосковный город, где у него был дом и фруктовый сад, а сам он заведовал лесным складом.

Иван Лукич, большой, с круглой лысиной до самой кромки волос на затылке, сказал сразу:

— Я на подмогу тебя вызвал, сейчас кругом один, а мне помощь нужна, у меня сад хороший, и клубника как раз на подходе, так что поможешь мне.

Он оглядел Ксюшу, как бы по-отцовски обнял ее, но так, что Ксюша отпрянула, а он сделал вид, что не позволил себе ничего лишнего.

— У меня откормишься, я за питанием не постою, если станешь хорошо работать. А условия у нас с тобой такие будут: по летнему времени, когда клубника поспела, буду платить тебе двадцать рублей в месяц плюс питание и квартира, а когда клубника сойдет, мы с тобой на пятнадцать рублей в месяц согласимся. И он еще раз оглядел ее, Ксюше было девятнадцать лет, а с ее малым ростом она казалась еще моложе, и Иван Лукич смотрел на нее, хоть и худенькую, но складную, и словно обдумывал что-то для себя.

— Мне скоро на работу, так что пойдем, введу тебя в курс дел, — сказал он, не спросив даже, согласна ли она на его условия.

Ксюшу после дороги томило, спала в поезде плохо, под вагоном всю ночь что-то громыхало, особенно на стыках, и Иван Лукич повел ее на свои клубничные грядки.

— Порядок у тебя будет такой: утречком соберешь, насыплешь в лукошко, но аккуратно; ягода к ягоде, а какие покрупнее и поспелее — сверху положишь. А насыпа́ть на весы через край, однако верхние придерживай, а то всю закраску сразу же высыплешь... и трогать ягоды не позволяй. У нас рынок богатый, а свое место для торговли у меня имеется. Мы с тобой завтра пораньше пойдем, я с полчасика погляжу, как ты справляешься. Народ бессовестный, норовит ягоду потрогать, а то и откусит для пробы, ты этого не позволяй ни за что. А пока клюбникой поторгуешь, яблоки, ранние сорта, пойдут, у меня по нашей природе все рассчитано: ягоды сошли, а там уже вскорости золотая китайка или ранний апорт, снимать будем вместе, дерево никогда не тряси, яблоко упадет на землю, а наутро, смотришь, на бочке́ уже пятнышко от ушиба. Будешь меня слушаться, у нас с тобой хорошо пойдет, и во всех других случаях, надеюсь, у нас с тобой хорошо пойдет. А худые твои ребрышки к зиме и не прощупаешь, насчет продовольствия у меня толково поставлено, на рынке знакомые есть, так что мясцо или творожок самые лучшие.

И Иван Лукич похлопал Ксюшу по спине, хоть на этот раз как бы лишь поощрительно, но его большая, мясистая рука была неприятна, и Ксюша чуть подалась вперед.

Иван Лукич объяснил, что клубники три сорта — виктория, ананасная и шпанка, эта поменьше, дешевле пойдет, а виктория — ягода к ягоде, снимать ее на зорьке, ягода утром с росой, это тоже на вес влияет.

— И вот еще что: собирать станешь, ягоду-другую попробовать можно, а больше — ни-ни!

И Иван Лукич наказал еще, как вести себя с покупателями, особенно с женщинами — такая привереда попадается, кончиком пальца чашку весов придержит, чтобы в правильности стрелки убедиться, но отпугивать не надо, а то в следующий раз обойдет.

Ксюша хорошо училась в школе, надеялась поступить в сельскохозяйственный техникум, но такой слабой стала мать, что нужно было как-нибудь облегчить их жизнь, а здесь станет набегать понемногу, что Иван Лукич пообещал платить, да и подготовиться к поступлению в техникум можно будет исподволь, а программу она захватила с собой...

Иван Лукич ушел на работу, на лесной свой склад, а Ксюша осмотрелась в доме, комнатку Иван Лукич отвел ей возле чулана при кухне совсем маленькую, с коечкой и окном на огород, как раз на клубничные грядки, так что из окна будет приглядка за клубникой. А недогляди — сейчас же мальчишки, и Иван Лукич напомнил еще раз о ее обязанностях.

А в двух других комнатах, где жил Иван Лукич, стоял большой ореховый диван с вышитыми, наверно, покойной женой подушками, телевизор на столике, у стены холодильник, и хотя все было, как она и ожидала, но стало вдруг так скучно или даже невозможно остаться в этом доме на целую зиму с Иваном Лукичом, и чем-то сразу не понравился он ей, так нехорошо не понравился.

Перед уходом Иван Лукич показал, где лежат овощи, распорядился сварить картофельный суп, а на второе пельмени из продолговатой коробки, и Ксюша повязалась передничком и принялась хозяйствовать в доме вдового Ивана Лукича, хоть и брата покойного отца, но такого чужого, что лучше об этом и не думать. Она вымыла овощи, очистила картошку, сварила суп, а пельмени быстро сварятся, как только Иван Лукич вернется.

Потом она достала из своего чемоданчика листок почтовой бумаги и села писать письмо матери:

«Вот я и у Ивана Лукича, дорогая мама. Он хорошо меня встретил, буду помогать ему, за зиму немного подработаю, а в будущем месяце пошлю тебе десять рублей для начала».

И такой одинокой без нее, такой оставленной показалась в эту минуту мать, что на одну строчку капнуло, буквы чуть расплылись, и мать, конечно, сразу поймет — капнула слеза...

Иван Лукич вернулся с работы хмурый, чем-то недовольный, покосился на кастрюльку с супом, сказал коротко: «Обедать», и, пока умывался, Ксюша разогрела суп, сварила пельмени, поставила на стол один прибор, но Иван Лукич сказал: «А себе что же?» — и она поставила второй прибор, налила ему тарелку супа и тревожно посматривала, когда он принялся есть, — пришелся ли ему по вкусу?

— Вот говорят — родство, — сказал Иван Лукич, когда съел две полных тарелки супа, — а что такое — родство? Родство — если по душе кто-нибудь, и нечего при этом в паспорт заглядывать, свояк ли или только знакомый, да и пустое совсем это понятие — свояк. Не знаю как, мог бы я по закону жениться, например, на тебе? А если не мог бы, так неужели закон может встревать между людьми, если у них согласие?

Иван Лукич говорил как-то непонятно, туманно, словно вообще о людях и отношениях между ними, и Ксюша, опустив голову, молча ела суп, потом подвинула миску с пельменями, Иван Лукич сразу же положил себе полную тарелку пельменей, густо полил сметаной из баночки, а Ксюша положила себе только несколько штук, и он покосился и сказал:

— Ты у меня кругленькой станешь, мне не жаль, хоть полкоробки пельменей съешь, пожалуйста, на здоровье.

Перед обедом Иван Лукич выпил стаканчик водки, теперь разгорелся от нее, супа и пельменей и уже совсем добро смотрел на Ксюшу своими заплывшими глазами.

— Я тебе рюмочку вишневки налью, водка тебе не полагается, а вишневку можешь.

— Я не буду пить, — сказала Ксюша поспешно.

— Зачем же пить? Пригубь только за нашу с тобой встречу... я о тебе хорошее слышал, так что давай — за хорошее.

Он налил себе еще полстаканчика, чокнулся с Ксюшей, но она лишь смочила губы наливкой, и Иван Лукич неодобрительно посмотрел на нее:

— Или не по вкусу?

— Я не пью, Иван Лукич... и ни рюмочки не пила никогда, — сказала Ксюша.

— Ну, это дело поправимое, — отозвался он загадочно. — Вообще все у человека в руках, если только руки у него хорошо пристроены.

После обеда Ксюша поставила чайник, а Иван Лукич прилег на полчасика, проспал, однако, целый час, проснулся уже совсем твердый в том, что́ нужно наказать, чтобы Ксюша сразу вошла в круг своих обязанностей.

— Пойдем на грядки, — сказал он, и Ксюша пошла с ним на грядки. — Есть еще два сорта у меня, но пока только развожу, в будущем году, может быть, в продажу пойдут. Земля удобрена, так что сорняки так и лезут, прополка тоже дело твоих рук будет.

На Иване Лукиче была полосатая, красная с желтым пижама, а в вышитой тюбетейке на своей большой, лысой голове он походил на какого-то восточного владыку, изображение которого видела она в одной книге. Он постоял по-хозяйски, упершись рукой в поясницу, а Ксюша выполола несколько цепких травинок.

— Вечером в кино пойдем, я билеты взял, — сказал Иван Лукич. — Вообще тебе со мной скучно не будет. Я тебе благодетельство окажу, ни в чем отказу, а одному мне трудно жить, сама видишь. Брать со стороны человека —за ним досмотр нужен, налево торговать начнет, все мое хозяйство на ветер пустит, а я свой сад знаешь сколько лет растил?

Кинотеатр был на городской площади, и Иван Лукич, достойный, в сером, хорошем костюме, просторно сидевшем на его грузной фигуре, провел Ксюшу в зал, и они сидели рядом, смотрели фильм, а Иван Лукич как бы случайно положил свою большую руку на руку Ксюши, лежавшую на подлокотнике кресла, но как бы милостиво, как бы напоминая, что на его руку можно положиться. А про фильм, в котором двое любили друг друга, но потом разошлись и он стоял на палубе парохода, а она плакала на берегу, Иван Лукич сказал:

— Глупость все это... Садись и поезжай с ним, а слезам Москва не верит.

И было как-то обидно за плакавшую молодую женщину.

— У тебя пельмени остались, — сказал Иван Лукич, когда вернулись из кино, — согрей, немного съем, а много на ночь вредно.

Ксюша согрела пельмени, и он съел несколько штук, сказал:

— Будет. А то на сытый желудок еще приснится что-нибудь. Будильник на шесть часов заведен, услышишь — сразу же вставай, у меня до девяти, когда открывается склад, дел по самое горло в доме.

Он ушел к себе, лег, а Ксюша еще посидела в своей комнатке, глядя сквозь синее окно на огород, темно зеленевший к ночи, пошарила потом на своей двери, ни крючка, ни задвижки не было, и она осторожно, чтобы не громыхнуть, придвинула к двери шкаф, стоявший рядом.

Начатое письмо матери лежало на столе, и она присела и приписала при слабом свете из окна: «Сегодня с Иваном Лукичом были в кино, смотрели один хороший фильм», а написать еще что-нибудь не смогла, иначе мать поняла бы все...

Ночью она проснулась вдруг от какого-то шороха, хотели открыть дверь, но мешал шкаф, и голос Ивана Лукича сказал за дверью:

— Это что еще за мода — запираться? Ты эту моду не заводи, пожалуйста... воров в доме нет.

И он потолкал дверь еще, но Ксюша ничего не ответила, притворилась спящей, сердце ее билось, и все стало так страшно.

Наутро Иван Лукич ничего не сказал, пил чай, лукошко с собранными накануне ягодами стояло в сенях, и Иван Лукич повел Ксюшу на рынок, показал свое место за прилавком, но сам никогда не торговал, была одна старушка, которая помогала ему, но он заподозрил, что она присваивает немного из выручки, и теперь старушка стояла в стороне и смотрела на ту, которую привел он на замену ей.

— Жадный твой хозяин, — сказала она, когда Иван Лукич ушел, — у него каждая ягода считанная, мне тебя жалко, дочка... а я, конечно, по старости согласилась, и лучше бы мне и не видеть его вовек.

Наверно, чем-то обидел Иван Лукич эту совсем смирную старушку, и она с печалью только смотрела на Ксюшу, немного помогла ей по своей доброте, клубника Ивана Лукича славилась, и правда хорошая, крепкая и спелая была его клубника, однако начала уже понемногу сходить, и Ксюша лишь недели полторы торговала клубникой, но как-то стыдно для себя торговала, совсем не для этого она приехала, и в своем письме к матери Иван Лукич не написал ничего о клубнике, написал лишь, что ему одному трудно без помощи, и мать сказала тогда: «Конечно, трудно Ивану Лукичу одному... поможешь ему по хозяйству», и Ксюша поехала с тем, чтобы помочь по хозяйству.

На рынке торговали овощами и фруктами колхозы, это было их дело, а городским жителям нужно заниматься совсем другим, и Ксюша, когда подходили и справлялись о цене, торопливо отвечала и насыпала из лукошка на чашку весов, не придерживая верхний ряд, как учил Иван Лукич, а старушка, прежде помогавшая ему, приходила иногда, жалостливо смотрела на нее и, когда Ксюша хотела раз отсыпать ей немного ягод, сказала:

— Ягодки недосчитается — он с тебя взыщет, твой хозяин, — и ягод не взяла.

Клубника сошла, но стали поспевать яблоки, золотая китайка, правда, еще не совсем дозрела, однако брали и китайку.

— Теперь только доглядывай, — сказал Иван Лукич как-то. — У меня ружье заряженное висит... я чуть что — дроби не пожалею, выковыривай потом. Хуже мальчишек ничего нет... я в прошлом году проучил двоих, — наверно, и сейчас с дробинками пониже поясницы ходят. Теперь нам с тобой скоро ночи не спать, будешь ложиться пораньше, а с полуночи до рассвета дежурный час.

Дверь в ее комнату Иван Лукич не пытался большие открыть ночью, сказал позже:

— У тебя на столе графин с кипяченой водой оставался, а сырую я опасаюсь пить, — но как-то жестче стал с ней, словно не был доволен, как она ведет хозяйство.

Ксюша несколько дней продавала на рынке китайку, и, хотя яблоки были и мелкие, мешок быстро пустел, но уже стали и другие сорта вызревать понемногу, и Иван Лукич однажды сказал:

— Сегодня я засаду по всем правилам сделаю... я прямо чувствую, что только жди, а сейчас и анис уже в силе. Прежде я собаку держал, но искусала раз пьяного, забрел не в свой двор, я решил — лучше потише, все-таки я на государственной службе, пристегнут еще частника, а мне по моему положению никак нельзя. Сегодня часика в два ночи разбужу тебя, сам я по одну сторону, а ты по другую, так пуганем, что и не сунутся больше.

И Иван Лукич в два часа ночи, когда лишь серело, разбудил ее, постучал в дверь, а придвигать шкаф она больше не стала, приделала крючок, и они вышли в серый сад, год выдался урожайный, и к тяжелым нижним сучьям яблонь Иван Лукич поставил подпорки.

Ксюша присела на приступочку возле дома, сидела в предутренней тишине, — совсем не так, совсем как-то вкось пошла ее жизнь, и было страшно подумать о том, что придется здесь зимовать. А в кино Иван Лукич уже не звал, сидел перед телевизором, ни разу не окликнул ее, чтобы подсела посмотреть, и получалось так, что нанял ее, как работницу, и свое место она должна знать.

Потом она увидела, что Иван Лукич зашел в дом, вернулся с ружьем через плечо и как-то словно протаял в другой конец сада. Город еще спал в тишине своих садов, в тишине маленькой, кроткой речки Полтавки, в которой плавали утки и на мостках женщины стирали белье, а прибрежные дома спускались почти к самой воде. Она услышала вдруг слабый треск в стороне, словно отодрали планку штакетника, увидела какие-то тени, наверно мальчиков, соблазнившихся крупными, еще не дозревшими яблоками, но уже румяными с одного бока, дерево потрясли, со стуком посыпались яблоки. Иван Лукич, наверно, тоже услышал стук яблок, торопился, пригнувшись, с ружьем в руках, и Ксюша крикнула: «Бегите, мальчики... в вас сейчас стрелять будут, бегите, родненькие!» — крикнула с восторгом, и те сразу посыпались в сторону, а Иван Лукич с таким искаженным лицом, словно с ним случился удар, возник вдруг прямо перед ней.

— Ты чего орешь! — сказал он с ненавистью. — Ты чего орешь, дура паршивая!

— Вы не смеете говорить со мной так, — сказала Ксюша. — Жалко, не выстрелили... я бы посмотрела, как вам дали бы несколько годочков! Я у вас больше ни одного дня не останусь... и сама не пойму, как согласилась жить у вас, маму жалко было.

Она говорила, не слыша сама себя, а он стоял налитый кровью, но почему-то не было страшно его.

— Прибью! — сказал он только.

— Попробуйте... попробуйте, Иван Лукич! А я мальчиков нарочно раньше не спугнула, чтобы натрясли побольше. И какой вы... — она не нашла нужного слова, — какой вы нестоящий человек, Иван Лукич.

— Вон! — крикнул он. — Сейчас же вон! И переночевать не позволю, и денег ни копеечки не дам, ты не дослужила, так что — вон!

И он с ружьем через плечо зашел в ее комнату, стал срывать с вешалки платья и выкидывать их в сад, выкинул и чемоданчик, стоял и ждал, когда она соберет свои вещи, не сказал больше ни слова, — и минуту спустя Иван Лукич со своим фруктовым садом остался позади а на улице лежало большое яблоко, которое обронили мальчики.

Ксюша шла по пустым улицам, небо за собором на площади только розовело, был август, и заря запаздывала. В ее сумочке лежала лишь сложенная трехрублевка, которую сунула мать на дорогу, но было такое освобождение, такое довольство собой, что посмела она сказать Ивану Лукичу все, смотрела бесстрашно на его перекошенное, красное лицо, а дуло ружья глупо и бесцельно торчало за его спиной...

На вокзал еще не пускали, несколько человек сидели на ступеньках подъезда, и она тоже села на ступеньку, представляла себе, как через час-другой простор железнодорожных путей откроется перед ней, а там, в конце и их Дедлово, и мать, — и такой жалкой, ничтожной казалась жизнь Ивана Лукича с его клубникой и яблонями, с его торговлей на рынке и с его смутными, липкими разговорами о родстве.

В семь часов утра вокзал открыли, Ксюша подошла к билетной кассе, билет до Дедлова стоил пять рублей, и за три можно было доехать лишь до Хрисановки, от которой до их села почти тридцать километров, но найдется кто-нибудь, подвезет на машине, сейчас уборка. И пошли вскоре просторы, поля и поля под свежей утренней зарей, когда все как бы омыто румяной водицей, и если встанешь пораньше, мать из их жестяного, мятого ковшика польет на шею и плечи такую же румяную водицу, ледяная, тонкая струйка побежит по спине, и тогда целый день сама вся розовая...


Загрузка...