Утром окна дома в твердой синей эмали от твердого, синего ноябрьского дня, и лишь иногда под вечер зарозовеет от воспаленной, предвещающей ветреный день вечерней зари. И всегда, возвращаясь с работы, Ксения Андреевна смотрела на одно окно, иногда и совсем сизо-стальное и заплаканное, если была непогода, — на одно окно, за которым была одна-единственная привязанность, одна-единственная драгоценность сердца — сын, еще недавно кроха, а ныне уже ученик первого класса — Гавриил Чагодаев, иначе — Гаврик, или Гаврюся, или Гаврилушка...
А летом, если окно было открыто, она видела и детское личико и всегда шла к дому по другой стороне улицы, а когда переходила улицу, они махали рукой друг другу.
Он был уже ученик первого класса — Гавриил Чагодаев, но еще такой робкий, такой несмышленыш, такой горячий, нежный кусок ее сердца, всегда боявшегося за него, когда он оставался дома один, и те из соседей, которые понимали это, старались хоть ненадолго приютить его, знали, что ей, Ксении Андреевне, трудно одной растить сына, а про мужа, Петра Георгиевича Чагодаева, никогда не спрашивали, считалось, что он строит где-то электростанцию и, когда достроит, вернется, но уже шесть лет никак не мог достроить, хотя, наверно, давно от этой электростанции свет и тепло в домах...
По дороге Ксения Андреевна купила в хозяйственном магазине большую красивую хлебницу с уходящей в глубину покатой крышкой, блистающей голубой стекловидной краской, отошла к большому окну в магазине, стала складывать в хлебницу из своей хозяйственной сумки все, что купила до этого, — хлеб, молоко в пакетах, мыло, потом засунула хлебницу обратно в длинную картонку, перевязала ее, теперь в руках был только один сверток, и Ксения Андреевна перешла улицу, спустилась на станцию метро и поехала домой на ту 10-ю Парковую улицу, на которой жила теперь семья Чагодаева некогда из трех человек, а ныне — из двух: видимо, постройка электростанции, где работал Петр Георгиевич Чагодаев, затянулась на многие годы...
— Ну, вот и я, — сказала она, а сын уже ждал ее, и хотя окно было сизо-стального цвета, ей казалось, что, переходя улицу, она увидела в нем ожидающее детское личико.
— А это что? — спросил Гаврик сразу же.
— Ящик с находками. Кое-что нашла по дороге, а кое-что подарили добрые люди, которым я понравилась.
У Гаврика до школы были путаные русые волосы, а теперь осталась лишь аккуратная челочка, и он немного походил на девочку со своей челочкой, к тому же нежный, как девочка, и тихий, как девочка, но и решительный, когда что-либо касалось матери.
— Я не хочу, чтобы ты кому-нибудь нравилась, — сказал он.
— Ну что ж ты, Гаврик... или я уж такая уродина, что никому не могу понравиться?
— Я не хочу, чтобы ты кому-нибудь нравилась, — повторил он.
— Ладно, не буду нравиться, — согласилась Ксения Андреевна. — Но тебе-то, надеюсь, я нравлюсь?
— Ты — моя мама, — сказал он, и больше ничего не нужно было добавить к этому и не о чем было спрашивать.
Он подождал, пока мать переоделась и умылась: после типографии, в которой она работала корректором, пальцы рук обычно были в типографской краске гранок или газетных полос.
— Теперь откроешь ящик?
— Открою... покажу тебе свои находки.
Пакеты, с молоком, соленый сырок, немного нарезанной колбасы в целлофане были, конечно, не находки, но пакетик с марками Кубы и круглый пенальчик с четырьмя цветными автоматическими карандашами относились несомненно к находкам, и мать сказала, что это подарки того, кому она понравилась, а зовут его — Персей, это очень благородный человек, он убил крылатое чудовище со змеями вместо волос, которое хотело съесть одну прекрасную девушку.
— Я знаю Персея, — сказал Гаврик уверенно. — На нем Ростислав Николаевич плавал.
Ростислав Николаевич Авсеенко, бывший морской офицер, геофизик, был в числе тех, кто хорошо понимал, сколько лет можно строить электростанцию, понимал и то, как беспокоится мать, когда ее сын семи лет остается дома на попечении самого себя, пригласил его как-то:
— Зайди ко мне, Гаврик, посмотреть морскую звезду. — И Гаврик зашел к нему раз и посмотрел морскую звезду, желто-розоватую и шершавую, а Ростислав Николаевич показал еще и красивый кортик с граненым клинком.
Обычно, когда Ксения Андреевна уходила на работу, за Гавриком бралась присматривать соседка Серафима Семеновна, работавшая немало лет письмоносцем, и многие на этой 10-й Парковой и на других Парковых улицах знали ее, нередко приносившую добрую весть, а плохих лучше бы и не было. Серафима Семеновна, маленькая и седенькая, до сих пор торопливая, до сих пор куда-то запаздывавшая, хотя некуда было ей торопиться и некуда было запаздывать, осторожно утром звонила, так осторожно, что звонок словно всхлипнул или заикнулся, но Ксения Андреевна даже сквозь утренний сон слышала его.
— Вам купить чего-нибудь? — спрашивала в прихожей Серафима Семеновна шепотом, чтобы не проснулся Гаврик. — А то я на рынок иду.
И Ксения Андреевна всегда с покорным вздохом отвечала:
— Просто совестно беспокоить вас, да и нести тяжело.
— Я, миленькая, носить сумки привыкла, — отвечала Серафима Семеновна. — Особенно в конце месяца, когда новые номера журналов пойдут... у меня и правый бок выше.
И вправду, был чуть повыше правый бок Серафимы Семеновны, всегда ходила со своей почтальонской сумкой, перегнувшись чуть на сторону.
— Давайте раз навсегда условимся, Ксения Андреевна, — сказала она однажды. — Мы с вами обе — женщины, нам декларации насчет нашей трудной жизни друг дружке не нужны... так что кому же и понять друг дружку, как не нам с вами?
Единственного сына Серафимы Семеновны убили на войне, и раз в году и до сих пор ездила она под Ельню, где его убили, стояла над одной общей могилой, представляя себе, что именно в ней похоронили ее Витю, а слез было выплакано столько, что перевесят все на свете сумки с их тяжестями. И они согласились, что не нужно никаких деклараций, если люди понимают судьбу друг друга, а Серафиму Семеновну Гаврик считал в числе тех, к кому принадлежал и Ростислав Николаевич, и так надежно было все-таки, что Серафима Семеновна брала Гаврика куда-нибудь с собой, постоит с ним рядом, пока он съест трубочку с мороженым или брикетик пломбира, только попросила раз:
— Ты матери не объясняй, что угощаешься, а то еще скажет — трачусь на тебя, а для меня это удовольствие... а вырастешь — сразу мне мороженый торт поднесешь, я его мигом сглотну.
— Как — сглотнете? — поинтересовался Гаврик.
— А вот так — раскрою пошире рот и сглотну, — и Серафима Семеновна широко раскрыла рот, в котором было несколько корешков, все, что осталось от той поры, когда она перекусывала, случалось, суровую нитку.
А как-то, когда передавали по телевизору программу «Время», выступил кто-то крупный — может быть, заместитель министра, а может быть, и сам министр, стал перечислять, какие электростанции вошли за последние десять лет в строй, и среди них значилась и та электростанция, уже давно построенная, на которой работал Петр Георгиевич Чагодаев. Серафима Семеновна ничего не сообщила об этой передаче, только на другой день под вечер зашла к Ксении Андреевне, сказала так невинно, что сама порадовалась этой невинности:
— Хочу завтра в Зоологический сад сходить, я ведь всяких зверушек до ужаса люблю... может, и Гаврик сопроводит меня?
И Гаврик сразу же согласился сопроводить Серафиму Семеновну, пошел с ней на другой день в Зоологический сад, посмотрели и слона, и белых медведей, по временам бросавшихся в зеленую воду, и обезьян, а одна просунула сквозь прутья клетки серую лапку, и Гаврик подал ей половинку бублика с маком, обезьяна, кроша бублик, все поглядывала при этом на Гаврика, потом снова протянула серую лапку, и Серафима Семеновна сказала:
— Это она благодарность выражает... вот ведь немудрена штучка — мартышка, а у нее тоже своя вежливость.
Правда, обезьяна протягивала лапку за второй половиной бублика, но Серафима Семеновна всегда хотела верить в лучшее.
Они погуляли в Зоологическом саду, Серафима Семеновна угостила еще мороженым в вафельной корзиночке, пообещала:
— Мы с тобой как-нибудь в наш Измайловский парк большую вылазку сделаем... мне самой охота в лесу погулять, а может, найдется какой-нибудь дяденька, попрошу покатать тебя на лодке, и вообще, Гаврюшенька, насчет меня не стесняйся: случится, соскучишься один, всегда зайди посидеть, или я к тебе зайду. Я интересную жизнь прожила, порасскажу тебе, какие письма бывают, или бандероли, или посылочки с доставкой на дом, а то и ящичек какой-нибудь попадется.
Наверно, Серафима Семеновна имела в виду тогда ящик для находок, вроде той хлебницы, которую принесла вчера мать... а в хлебнице лежит теперь хлеб, это лучше, чем в кастрюльке, как обычно держали, в хлебнице хлебу хорошо, и ни черстветь, ни плесневеть не будет.
Утром, уходя на работу, Ксения Андреевна сказала:
— Идем, Гаврик, а к концу уроков Серафима Семеновна зайдет за тобой в школу... ради бога, слушайся ее, это добрая душа, другой раз подумаешь о таких людях — и на душе отляжет.
— Я слушаюсь, — сказал Гаврик, — только она всегда так быстро бежит по улице, ни на что поглядеть не даст, а я не люблю, чтобы быстро.
— Вот видишь, — засмеялась Ксения Андреевна, — и не поспеваешь за ней. Таких людей особенно ценить надо... значит, у нее не только душа молодая, но и ноги еще молодые.
Гаврику, видимо, понравилась мысль, что у Серафимы Семеновны ноги моложе его ног, которые не поспевают за ней.
— Ладно, — сказал он хитро, — я завтра сам затороплюсь... только держись.
— Зачем же так... все-таки Серафима Семеновна уже старый человек, а тебя она любит, она к тебе неравнодушна.
Гаврик польщенно помолчал, ему было приятно, что кто-то к нему неравнодушен, и, когда Серафима Семеновна зашла за ним в школу, старался поступать как человек, который должен ценить чувство к нему, чуть прибавлял шаг за торопливой Серафимой Семеновной, и та была довольна, что они идут рядом.
— Ты чего будешь делать дома? — спросила она. — Я сначала покормлю тебя, потом уроки приготовишь... а выйдешь погулять — теплую курточку надень, мама наказала, чтобы без теплой курточки ты и носа наружу не высунул, сегодня холодно, зима уже дышит.
— Я как сделаю уроки, к Ростиславу Николаевичу зайду.
— Докучаешь ученому человеку, лучше в «Юный техник» поиграй, построй что-нибудь, — может, в свое время инженером станешь, твое умение сгодится тогда.
Но до инженера было еще далеко, а Ростислав Николаевич сказал раз, как сказала Серафима Семеновна:
— Ежели вам нечего будет делать, заходите без стеснения, молодой гражданин... поговорим о мореплавании и об искателях жемчуга, и вообще мало ли о чем найдется нам поговорить, покажу морскую звезду, привез мне мой сын, и только и осталась теперь эта звезда.
Ростислав Николаевич сказал это горько, и Гаврик помолчал, не решался спросить, где его сын, но Ростислав Николаевич так же горько добавил:
— Сейчас на дне морском лежит... может, на том самом месте, где лежала эта морская звезда когда-то.
Гаврик почтительно посмотрел на морскую звезду, а дома спросил мать, почему Ростислав Николаевич сказал о сыне так?
— Его сын погиб в войну... я не видела его никогда, но говорят, красавец был.
Гаврик решил, что нужно все-таки почаще бывать у Ростислава Николаевича, и, зайдя к нему как-то, сразу же сказал:
— Вы, пожалуйста, Ростислав Николаевич, всегда позовите меня, если вам будет скучно... я после школы только позавтракаю и приготовлю уроки, а потом могу.
— Отлично, — согласился Ростислав Николаевич. — Я нуждаюсь в просвещенном собеседнике. Прежде отмахивался иногда от людей, мешали своими разговорами, а теперь другой раз вздохнешь по хорошему разговору.
И они решили почаще встречаться, чтобы побеседовать друг с другом.
— Вы только маме не говорите, что я опять был у вас... она сердится, говорит, мешаю вам.
— Женщина, — вздохнул Ростислав Николаевич. — Женщина нередко не понимает мужчин. А мы с тобой мужчины, мы понимаем друг друга.
— Да, — ответил Гаврик с твердостью.
Он зашел на другой день, после того, как появилась красивая хлебница, рассказал Ростиславу Николаевичу о ящике для находок, и тот одобрил:
— Это хороший ящик... а то, бывает плохой ящик, вроде ящика Пандоры, ящик с обидами и несчастьями, ящик с войной, с потерями, с кровью не только тех, кого не стало, но и тех, кто остался жить.
Гаврик не совсем понял, но ему стало жаль Ростислава Николаевича.
— Такой ящик лучше сжечь, — сказал он.
— Конечно... но Пандора не виновата была в том, что Зевс снабдил ее этим проклятым ящиком, надо было бы ей, несомненно, кинуть этим ящиком в Зевса. Однако не будем углубляться в мифологию, тем более что мать принесла тебе совсем другой ящик. А это так важно — уметь находить хорошее... находить среди зла, какого еще не мало, среди несовершенств, которых хватает. Ты тоже всегда ищи только хорошее, найдешь — сразу в ящик для находок. И раз уже получился у нас с тобой такой глубокий разговор, подарю тебе на память одну свистулечку... этой боцманской дудкой вызывают всех матросов на палубу.
Ростислав Николаевич снял со стены дудку с дырочкой на металлическом шарике и с цепочкой, показал, как надеть ее и как свистнуть, а если часто хлопать кончиком пальца по отверстию, то получится трель, и Гаврик
сначала посвистал в дудку, а потом пустил трель.
— Я теперь часто буду приходить, но Серафима Семеновна говорит — не докучай ученому человеку.
— Но ведь и я у тебя тоже учусь кое-чему. Например, святой простоте... ах, сколько бы я дал, чтобы ко мне вернулась эта святая простота!
Гаврик из вежливости посидел еще, потом сказал:
— Я пойду... у меня один урок не приготовлен.
Но Ростиславу Николаевичу, наверно, не хотелось, чтобы он уходил... наверно, ему хотелось представить себе, что рядом с ним воображаемый внук, сын его сына, которому не суждено было стать отцом.
Гаврик вернулся домой, уроки, однако, он все приготовил, просто неудобно было уйти без повода, а за окном уже черство синело после прошедших осенних дождей, и ноябрь, наверно, хрустел по утрам, как кочерыжка.
Он снял с вешалки теплую стеганую курточку на молнии, побродил по тротуару вдоль дома до газетного киоска, а на углу, несмотря на предзимнюю пору, стояла продавщица мороженого, и он подумал и купил за одиннадцать копеек палочку эскимо, пошел обратно к дому, обсасывая облитый шоколадом столбик, зубы вскоре заныли, и он стал зябнуть даже в своей теплой курточке. А во дворе дома стояла, закутавшись в платок, маленькая, озабоченная Серафима Семеновна.
— Что же ты делаешь, ушел не сказавшись? Ты, Гаврик, и не бережешь меня вовсе с моим плохим сердцем!
— Нет, я берегу вас и, когда станете совсем старенькой, тоже буду беречь, — пообещал он.
Серафима Семеновна сразу растаяла, сказала только:
— Ты сообрази все-таки, кто же в такой холод мороженое ест? Идем скорее ко мне, пока мама вернется. Дом еще не топят, такой холодище в комнатах, но у меня электрическая печка.
В комнате Серафимы Семеновны висели в рамках две почетные грамоты: одна — за многолетнюю службу, другая — за отличное обслуживание, и, когда Гаврик поглядел на грамоты, сказала:
— Я писем на своем веку знаешь сколько разнесла? Семь миллионов четыреста двадцать одну штучку.
Гаврик сказал только:
— Ну да!
— Тридцать лет работы, и ноги свои так натренировала, что ты и не поспеваешь за мной, а у тебя ноги помоложе моих. Но теперь мне будет спокойно жить, раз ты посулил меня в старости холить.
Серафима Семеновна сказала это в шуточку, конечно, однако за этой шуточкой стояло, что того, кому положено было заботиться о ней, уже нет, и Гаврик, видимо, понял что-то:
— Раз я обещал...
Он знал от матери, что сына Серафимы Семеновны убили на войне, и это было тоже от того страшного ящика, о котором говорил Ростислав Николаевич.
А вечером, когда он спросил у матери, зачем дали такой ящик Пандоре, Ксения Андреевна затруднилась объяснить поступок Зевса: может быть, он был тираном, хотел, чтобы на людей побольше сыпалось бедствий...
— Когда-нибудь дойдешь и до этого, — сказала только Ксения Андреевна, но, может быть, и в том, что Петр Георгиевич Чагодаев уже свыше шести лет строит электростанцию и никак не может достроить, чтобы вернуться к своей семье, — может быть, и в этом был отголосок просыпанных из ящика бедствий...
— Ты что сегодня делал после школы? — спросила Ксения Андреевна.
— Ростислав Николаевич позвал меня к себе, он сказал, что ему скучно одному.
И он показал боцманскую дудку, сначала тихо посвистал, потом с такой силой, что все матросы сразу высыпали на палубу.
— Балует тебя Ростислав Николаевич! — вздохнула мать.
— Он просил, чтобы я почаще заходил к нему, и я теперь буду почаще заходить к нему.
Следовало, конечно, добавить, что его сын лежит сейчас, может быть, там, где лежала морская звезда когда-то, но он промолчал об этом.