Иногда книга пишется быстро, и сам не успеваешь уследить, как она сложилась. Начал писать ее, когда деревья за окном хоть и пожелтели чуть, но были еще в силе, и цвели цветы, а когда кончил писать ее, были уже заморозки, давно начался листопад, и раз утром повалил снег, правда, ненадолго, но все сразу стало по-зимнему, на заснеженную рябину налетела стайка птиц, это были свиристели, и дерево сразу зазвенело, как монистом.
Комната, которую я снял на всю осень и на всю зиму у старой библиотекарши Марии Ивановны Яхонтовой, была в мезонине ее домика, к зиме в ней стало совсем холодно, и Мария Ивановна, маленькая и проворная, в очках, чуть трагически увеличивавших зрачки ее глаз, наверно в свою пору красивых, а теперь уже давно утомленных, может быть от книг, которых порядочно прошло через ее руки, — Мария Ивановна предложила мне переселиться в одну из комнат внизу, где теплее, а мешать мне никто не будет: внук Володя с утра в школе, а придет — сделает уроки, и только ищи его: или на пруду с удочками, или ударится на лыжах куда-нибудь, если зима и снег.
— Я ведь понимаю, писателю тишина нужна, — сказала Мария Ивановна почтительно; она не знала, что писателю нужна не только тишина, но и ровное состояние духа, чтобы сесть писать, а поди добудь это ровное состояние духа, больше привыкшего ко всяческим тревогам, иногда к придуманным, и ко всякой мнительностн, нередко ни на чем не основанной.
Я перешел из мезонинчика в нижнюю комнату, в которой стоял большой шкаф с книгами, и тома Тургенева, и Чехова, и Виктора Гюго, и Бальзака посверкивали своими корешками, напоминающими о тоннах и тоннах руды, которую писатель промывает на своей кустарной обогатительной фабрике, а прилипнет ли еще золотинка золота — кто знает, и всегда немного страшно думать о том, что не одному из нас суждено остаться лишь в массовом понятии литературы таких-то годов, это все равно что пассажиры такого-то поезда, и лишь по твоему проездному билету, если он сохранится только, кто-нибудь вспомнит, что и ты ездил в этом направлении.
За бабьим летом пришла осень, а потом и поздняя осень, а следом за ней и зима, вечера наступали все раньше и раньше, печь приходилось топить уже дважды в день, и на рамах окон нарастали за ночь полоски инея.
Мария Ивановна звала посидеть у нее, понимала, наверно, что писателю хочется не только писать книгу, но и побыть в домашней тишине, ни радиоприемника, ни телевизора у нее не было, только транзистор верещал где-то в стороне. Мы обычно сидели за чайным столом с вишневым или клубничным вареньем в вазочке, и я сказал Марии Ивановне раз:
— Вы, наверно, и не сознаете, какую роль играет библиотекарь в жизни писателя, ведь это его проводник, и уж если повел к читателю, писателю и незачем искать свои книги на полках, они всегда на руках, и такому писателю можно только позавидовать.
— Библиотекарь что ж, — вздохнула Мария Ивановна, — плохую книгу, веди не веди ее, все равно никуда не приведешь. Жалко, таланта у меня нет, а то написала бы о читателе, как он и без библиотекаря мед находит, а на одну вощину его не приманишь, сколько ни уговаривай.
— А вы не уговаривайте, если книга вам не нравится, — посоветовал я.
— На свой вкус полагаться нельзя, — сказала она строго. — Бывает, тебе и не нравится, зато книга нужная, организует сознание.
Я хотел было сказать, что плохо написанная книга никак не может организовать сознание, но сказал только:
— Представьте, что Ромео был бы шепелявым и про свою любовь прошепелявил бы... пожалуй, вряд ли организовал бы сознание Джульетты.
— Всегда вы, писатели, с каким-нибудь своим трепом, — засмеялась Мария Ивановна, но, должно быть, образ шепелявого Ромео все же как-то убедил ее, и мы с Марией Ивановной договорились о том, что хорошие книги всегда лучше плохих и что читателя плохой книгой не проведешь, он сам отыщет хорошую, но, конечно, еще лучше, если библиотекарь подскажет, какую книгу стоит прочесть, и он прочтет и вернет со словами: «Спасибо, Мария Ивановна, дайте еще что-нибудь хорошее почитать», это уже не только читатель, а своего рода и спутник писателя.
Но внук Володя, ученик шестого класса, про которого Мария Ивановна говорила с беспокойством: «Такой моторный, и как только будет жить со своим желанием всюду сунуть нос», — Володя был не теоретиком, а практиком, умозрительные рассуждения о работе писателя ничего не разъясняли ему, он хотел знать, как работает писатель и как он может водить пером по бумаге или стукать на пишущей машинке, не отставая от своей мысли; впрочем, он полагал, что дело лишь в навыке, ведь и рыбу без навыка не поймаешь, у неопытного рыболова она не клюнет. Правда, карасики, которые он приносил, были иногда лишь с мизинец, но ведь и писатели вылавливают не одних осетров, рассказ может быть вполне уподоблен карасику: несомненно, Володя именно так думал о писательском деле. А по внешности он был чиж, с острым, клюющим все на свете носиком, закапанным и зимой веснушками, и с желтым хохолком, который сумел отстоять при стрижке.
— Хотите, я одно гайно покажу вам? — предложил он раз. — Чего только белка туда не натаскала, а грибы она на прутике сушит, я видел осенью.
— Откуда ты выискал слово — гайно? — поинтересовался я: слово было старинное, охотничье, скорее сибирское, но Володя ответил:
— Можно и гайновище, но это когда побольше — для соболя или для куницы.
Он зорко посмотрел на меня: по-видимому, ему понравилось, что писатель задумался над одним из его слов, потом сказал снисходительно:
— Попросите у бабушки одну книгу почитать, я покажу вам, где она стоит. Только бабушка не дает ее мне пока, наверно, боится, что я в следопыты уйду. — И он достал с полки и с уважением показал мне книгу Черкасова «Записки охотника Восточной Сибири», и вправду целую энциклопедию сведений, необходимых для того, кто хочет быть своим человеком среди зверья и птиц в лесу.
— А писать книги, наверно, скучно? — предположил он. — Все на одном месте сидишь — это для стариков только. А вы сколько книг написали?
— Порядочно, — повинился я.
— И всё на одном месте сидели, вот как у нас сейчас?
— Нет, и по свету поездил немного.
— И в поезде можете писать? А в самолете можете?
— Нет, ни в поезде, ни в самолете писать не могу, — сказал я. — Могу писать только дома, за своим столом, или вот как у вас, где я чувствую себя почти как дома.
Он с некоторым сожалением посмотрел на меня, которого необходимость писать книги привязывает к столу: наверно, это показалось ему чем-то вроде насильственного лишения свободы.
— Хотите, я покажу вам логово ежа? — предложил он. — У ежихи знаете какой помет был в этом году... семь ежат, я их видел еще без иголочек, лежали как розовые колбаски, а ежиха, когда заметила, что кто-то ее щенков трогал, унесла их всех в другое место, но я знаю, где у нее зимнее логово теперь. Она всю осень на своих иголках сухие листья носила, там у нее теперь, наверно, как в гостиной, всё в коврах.
Я дал ему еще пощеголять всяческими вычитанными у Черкасова сведениями, думал при этом, что никогда и не узнает писатель будущих своих славных читателей, и уж наверно и не предполагал Черкасов, что его книга, написанная для охотников, пробудит воображение у школьника и поведет его за собой ко всяческим гайнам и логовам.
Я не рассказал Марии Ивановне, какой кладезь познаний хранится у нее и как Черкасов сумел организовать сознание ее внука, а за его моторность следует только поблагодарить тех, кто вдохнул ее в него, в том числе, может быть, и Черкасова.
У Марии Ивановны я прожил всю осень и часть зимы, теперь уже недалеко было до Нового года, а к этому времени пора было и собраться в Москву, привести в порядок свои строчки, которые и сам не разберешь другой раз, и вот из перемолотой руды возникает книга, кто знает — какая у нее будет судьба, и невольно думаешь о том, что у писателя к своим книгам суровое чувство, а не сентиментальная надежда на успех.
Я брал обычно на ночь почитать что-либо из книжного шкафа Марии Ивановны, и когда еще дотянется рука до Гоголя или романов Тургенева, как не здесь, в этом уединенном, почти лесном доме, и сосны всегда глухо шумели за окном, лес был уже зимний, притаившийся, со всеми его присыпанными снегом звериными или птичьими тайниками и с лыжнями, из которых не одну проложил Володя, возвращаясь насквозь пропахший зимней свежестью, нередко с белыми ресницами, которые отмокали в тепле.
— Пристрастили вы меня к классикам, — сказал я Марии Ивановне. — Теперь мне только высокую прозу подавай и Пушкина и Лермонтова, но можно и Тютчева и Фета, а «Зимний путь» Полонского просто прелесть. — Я прочел Марии Ивановне несколько первых запомнившихся мне строк: «Ночь холодная мутно глядит под рогожу кибитки моей; под полозьями поле скрипит, под дугой колокольчик гремит, а ямщик погоняет коней», и она сказала:
— Вот что значит у библиотекаря пожить, все-таки навела я вас на след, а когда еще вы перечли бы все это? Вы только не подумайте, что я тогда всерьез говорила — будто не важно, как книга написана, а важно, о чем она написана... А я скажу так: неважно написана — и книга ни о чем, ничему и не научит и не поведет за собой. А нужная мысль должна быть и выражена так, что не забудешь... лучше примера Льва Толстого и не найдешь. Вы все-таки пришлите в свое время, что́ написали здесь, представлю вас мысленно за вашим рабочим столом у меня, а в мезонинчике с весны тепло, даже жарко, так что приезжайте в любое время.
— Ваш внук Володя гонит меня побродяжить, говорит — нельзя на одном месте сидеть, совсем в старого шлюпика превратишься... — И я хотел еще добавить, чтобы она не ограничивала его в моторном действии, пусть всюду сунет свой закапанный веснушками нос, похожий на клювик чижа, за всеми белками и ежами на свете проследит, и кто знает, как образуется в раковине жемчужина, как из всех наблюдений, и всех лыжней в зимнем лесу, и всех клёвов на утренней заре, когда поверхность пруда еще дымится, но уже с розовым глянцем, и вот бежит и бежит этот глянец, и свежесть утра, и запах воды, и дальний шум спада, по которому округло уходит она на запруде, — как из всего этого возникают первые строки, а потом и страничка, и вот уже книга, задуманная, когда деревья были еще с листьями и только начинался листопад, а потом, после бабьего лета, когда снова залетали капустницы и ночные бабочки, полил однажды ночью холодный, тускло блистающий дождь, обложной дождь поздней осени, а потом сразу все стихло, сразу черство подсохло, и однажды повалил снег, ранняя метель, но быстро стаяло. А после первого снега, по народной примете, шесть недель до зимы, и она станет уже надолго, — и вот начатая книга лежит пока в виде такой неразборчивой мелкописи, что и сам, даже с лупой, не прочтешь иногда той или другой строки, лежит пока в папке, которую под минувший Новый год положили тебе близкие под елку, наверно и не предполагая, что в папке этой уместится со временем труд целого лета, и целой осени, и половины зимы, уместится книга, которая выйдет когда-то...
— И это все, что вы написали у нас? — спросил Володя критически, застав меня как-то перебирающим исписанные листки в папке.
Он, казалось, хотел добавить: «Стоило для этого стараться, сидеть целые дни за столом, скрипеть пером, а какие дни стояли, и даже на лыжах ни разу не побегали, что же у вас за кровь, наверно вроде кефира или простокваши, человек должен двигаться, а вы даже гайна белки не пошли посмотреть, и ничего-то вы на свете не видите».
Конечно, он думал так, но деликатно промолчал, все же был некоторым образом в роли хозяина, и готовно предложил проводить меня до станции за три километра.
Я простился с Марией Ивановной, поблагодарил за все, особенно за то, что она навела меня на след классиков, и мы с Володей пошли к станции. Володя, в своем пальтишке с меховым воротником, шел рядом, по временам отбирал у меня чемоданчик и нес его, совсем легкий чемоданчик, и какая же будущая, находящаяся в нем книга может ничего не весить, у него, наверно, не было никакой веры в нее.
— Весной приедете к нам еще? — спросил он, все же памятуя о гостеприимстве.
— Нет, весной я, по твоему совету, поскитаюсь... поеду куда-нибудь, может быть на Север, поизучать жизнь медведей или росомах, о них никто еще не написал как следует.
Он с недоверием посмотрел на меня, подумал, потом спросил:
— Знаете, если вы в июне поедете, я тогда свободен, у нас в школе занятия кончаются к первому июня. Я бы тогда мог поехать вместе с вами, а с вами меня бабушка отпустит, — знаете, что она сказала про вас? Она сказала про вас, что вы надежный писатель, а что́ это значит — наверно, что еще напишете что-нибудь хорошее?
— Наверно, именно это имела она в виду, — подтвердил я. — Бабушка у тебя добрая и снисходительная. А жизнь медведей поедем вместе поизучать, нам с тобой недостает этих сведений.
— Конечно, — согласился Володя несколько неуверенно. — Я бы с удовольствием.
В эту минуту я, наверно, тоже показался ему надежным писателем, я понял это по тому, что он озабоченно крикнул мне вслед, когда я садился в поезд: «Чемоданчик с рукописью не потеряйте!», потом еще шел торопливо рядом с окном вагона и показывал жестами, чтобы я только не забыл чемоданчика в вагоне.