Теперь можно и посидеть, все сделано, все приготовлено, посидеть, и подумать, и вспомнить, утереть сгибом указательного пальца слезинку, если она набежит... набежит не только от печали воспоминаний, но и от радости предстоящей встречи с теми, кому отдала она, Анна Гавриловна, всю свою жизнь, без остатка отдала...
С неделю назад пришли в Верховье на ее имя почти разом две телеграммы, а на другой день пришла посылка: все три сына — Николай, Александр и Тихон — не забыли, что матери исполняется шестьдесят лет, такой большой срок, такой передел в жизни человека, когда отплывает, как льдина в полноводье, прошлое и начинается совсем другая жизнь, хотя ничего, если хорошо поразобраться, не меняется: просто чуток вырастает пригорок, с которого оглядываешь свою жизнь.
Тридцать два года назад, в ту ноябрьскую, тяжелую затемь, когда кажется, что день так и не проснется, подремлет немного в сером тумане и сойдет, словно и не начинался, — в такое трудное утро пришел сельский почтальон Иван Лаврентьевич, старый и глуховатый, а от мужского племени и остались в Верховье только старики и подростки, да и не в одном Верховье, а на тысячи верст вокруг...
— Погодка, — сказал Иван Лаврентьевич тогда, — как раз для моего ревматизма.
Но Анна Гавриловна не слышала его, смотрела на почтальонскую сумку, в которой лежало живое слово тех, кто ушел на войну и о ком думали, смутную думу думали...
— Ничего для меня нет? — спросила она.
— Кажется, есть, — и Иван Лаврентьевич порылся в своей сумке, достал конверт с лиловой печатью, а дожидаться, пока она прочтет, не стал, словно заранее зная, что может быть в конверте. И Анна Гавриловна прочла, что старший сержант Василий Сергеев погиб геройской смертью, а три их мальчика — Саша, Коля и Тиша — стояли рядом, когда сидела она на скамейке с письмом в руках, смотрели на каменное лицо матери, какого никогда еще не видели, и сначала заплакал младший — Тиша, за ним второй, а старшему, Александру, было уже восемь лет, и он не заплакал, словно забота о семье ложилась отныне на него...
Что́ шестьдесят лет в сравнении с этим переделом жизни, когда сразу стало страшно, как жить теперь дальше, как накормить и вырастить тех, кого муж называл их дивизией, и тогда-то и возник передел, перед которым набежавшие ныне шестьдесят лет кажутся вроде межи.
Вот пусти только воспоминания, и начнут цеплять одно за другое, пройдут прожитые годы, как груженый поезд, и сколько остановок и задержек было на пути... И Анна Гавриловна вспомнила еще, как накинула конский обороть на корову, страшно было представить себе, как продержаться в том сорок втором году, если не запашешь землю, а в колхозной хлебопекарне хлеба не выпекут, только на себя надейся, и поволокла плуг их степенная, добрая Зорька, вел ее за веревку Саша, уже хозяин, уже мужик в безотцовом их доме, а она, Анна Гавриловна, налегала на рукоятку плуга, и земля тяжело разворачивалась под лемехом. А две недели спустя пропало у Зорьки молоко, и самому младшему, Тише, как без молока в его четыре года? Что ж, придется поначалу есть размазню из картошки, пока стоит на полке бутылка конопляного масла, и как еще уродит неухоженная земля картошку в будущем году, об этом тоже нужно было подумать и подумать...
— Надорвешься с мужской работой, — сказала она сыну, когда запахали все же и забороновали, а еще и огород впереди, капуста и морковь подмога все-таки.
— Да ладно, мама, — ответил он тогда по-взрослому, и, наверно, казалось ему, что уже вырос и способен на любую работу.
Оглянешься — и сама не поймешь, откуда взялись силы, когда все обгорело внутри, одна с тремя малыми детьми, — откуда взялись они — силы? Наверно, возникает в человеке противоборство тому, что должно, по жестокой своей силе, сломить его, — и вот она, мать, ждет своих сыновей: старший Александр корабельным инженером-электриком стал, прислал из Севастополя телеграмму с одним только словом: «Приеду»; Николай фрезеровщиком на большом заводе в Новосибирске работает, а Тишенька слабенький был, ему тяжелее всех пришлось, сейчас учителем в школе одного из колхозов в соседнем районе...
И вот сидит она, Анна Гавриловна, в своем прибранном доме, все готово — и пироги, и холодец, и бараньего мяса копенка, и такая река жизни проходит перед ней, на скольких стремнинах пришлось этой реке пошуметь, сколько засух случалось, когда вся обмелела, но и широкие половодья бывали — по судьбе детей.
Сыновья — Александр и Тихон — приехали вместе, Александр прилетел в Москву из Севастополя, а дорога со станции лежит как раз через колхоз «Союз», в котором Тиша учителем, — наверно, по телеграмме встретил брата, потому что грузовик, на котором они прибыли, был знакомый, колхозный, и водитель Костя Староверов был тоже знакомый.
— Ну, вот и мы, из твоей гвардейской дивизии, — сказал Александр еще на пороге, был хоть и невысокий, но литой и ловкий, — наверно, его и взяли во флот за литую сноровку, а Тиша — худой и длинный, отпустил бородку, и Анна Гавриловна сказала:
— В старики записался.
— Борода учителю по его положению положена, — ответил Тиша, и мать не знала, шутит ли он, или, может быть, и вправду так.
А третий, не приехавший, сын — Николай — рос сильным, несмотря на все трудности, больше всех поспевал и, если вовремя не отнять чугунка со щами, до половины один опорожнит его.
— А жена твоя где? — спросила Анна Гавриловна Тихона.
— Она ведь по родильному делу, мама, а у нас в этом году урожай: то мальчишка, то девочка вперемежку, только поспевай принимать. Леля хорошей акушеркой считается.
И Тихон был доволен, видимо, что мог сказать о жене так, а Александр был еще не женат, да и к лучшему, всегда на море, только ждать его и ждать.
И Анна Гавриловна задумалась на минутку — кому из сыновей сколько лет: Тише было уже тридцать шесть, а Александр и Николай погодки, так уж получилось, и всегда их считали близнецами, хотя и не походили один на другого.
Тихон тоже задумался, словно что-то подсчитывая, потом сказал:
— Тебе, мама, по моему счету, двадцать пять лет было, когда война началась... совсем молодая еще, а уже мы трое на твоей шее, и не погнулась ты от тяжести.
— Своя ноша не тянет, — сказала она. — А годы считать не к чему, они сами себя сосчитают, от них никуда не денешься. Лучше холодец мой попробуйте.
И они сели за стол, пришли помогать по хозяйству соседки — тетя Паша и тетя Устя, тоже узнавшие горе в войну, сын Прасковьи Егоровны — Степан погиб в самом начале, а Устинья Семеновна повидала то, что осталось от ее сына после войны: пожил еще два года с простреленным легким, хрипел по ночам и задыхался, а как-то утром лежал спокойный и тихий, только вся подушка была в крови из его горла.
Так и прошла их горькая материнская жизнь, а у нее, Анны Гавриловны, все-таки остались дети, хоть и не так-то легко было вырастить их... Вот приехали сыновья поздравить мать с ее шестьюдесятью годами, и хоть нечего радоваться набежавшим годам, все же поклонишься им, что не всё унесли с собой, пощадили самое главное, для чего человек и живет на свете...
— Сказала бы я вам словечко, да не знаю, как его сказать.
Она сидела невысокая, когда-то ладная, и Саша был в нее по ладности, а на молодой фотографии, должно быть, и вовсе красивой была в свое время, и муж; большой, молчаливый, только поглядывал на нее своими грустными глазами, словно предчувствовал, что недолго по своей судьбе ему глядеть на нее...
— Сегодня твой праздник, так что слово за нами, — сказал Александр. — Тебе гвардейский знак за твою доблесть присвоен, носи его с честью.
И он достал из кармана своей морской черной куртки, конечно, не гвардейский знак, а хорошую брошку из янтаря, достал сверток и Тихон, сказал:
— А это тебе на обмундирование, мама.
И они оба подошли к ней, стерли минуту спустя ее соленые слезы со своих губ, а Прасковья Егоровна и Устинья Семеновна утирали тылом ладони щеки, и, хоть и не досталось им никакого счастья, не завидовали, однако, Анне Гавриловне, а только радовались за нее.
Что ж, конечно, и она вроде как бы повоевала, Анна Гавриловна, по своим силам повоевала, а потом стали постепенно возвращаться в Верховье те, кто уцелел, и шорник Михаил Макарович научился делать вместо хомутов и чересседельников обитые кожей временные протезы, чтобы было на что опереться при ходьбе или чтобы не болтался пустой рукав.
— Я, деточки, своей жизнью довольна, — сказала Анна Гавриловна, — выбрались мои сыновья на дорогу, и хотя ты, Тиша, на псаломщика со своей бородой похож, все-таки про тебя в газете напечатали, — и Анна Гавриловна кивнула в сторону того угла, где рядом с фотографией мужа висела в рамке вырезка из «Учительской газеты», в которой напечатан был о нем, Тихоне, очерк «Сельский учитель».
— Стараемся, мама, — сказал Тихон скромно, — в твою честь стараемся.
— Да ладно обо мне. Мне о вас послушать хочется. Я, между прочим, все твои красивые открыточки берегу, Саша.
А открытки к каждому празднику Александр посылал и вправду красивые, с видом Черного моря в шторм или штиль. И только третий сын — Николай — не смог приехать, прислал из Новосибирска телеграмму: «Поздравляю от сердца», а перед этим пришла от него посылка — собственноручно изготовленная им тяпка для огорода с красной полированной ручкой, вместе с тяпкой была и хорошая вязаная кофточка, выбирала жена Николая — Стеша, работавшая в типографии линотиписткой, а их дочка Клавденька только начала ходить в школу, но было и от нее поздравление, выводила старательно еще неподатливые буквы.
Александру дали кратковременный отпуск, а у Тихона шли занятия в школе, и оба смогли пожить у матери только один день.
— Я специально лампу для тебя смастерил... ты вяжешь, я вроде прожектора сделал, прямо на твое вязанье будет светить, — сказал Александр.
И он укрепил возле ее обычного места лампу, может и не такую уж красивую, но он сам смастерил ее, Александр, и красивее лампы, сделанной сыном, не может быть.
— Мне теперь, по моему возрасту, только и вязать, да еще на огороде покопаться, так что и твоя лампа, и тяпка Николая по самой моей надобности... вот так-то, мои деточки, — вздохнула Анна Гавриловна.
А Тихон смастерить ничего не мог, сказал лишь:
— Недавно сочинение на тему «Наша женщина в войну» задал, это и тебя касается.
И они провели весь вечер в воспоминаниях о том, что́ было в их жизни, и уже наутро стал надевать Александр свою морскую шинель, был, видимо, в мыслях о службе, а Тихон стоял в пальтеце и кепочке, сельский учитель, и, наверно, старательно писали школьники сочинение на заданную тему, хотя только слыхом слыхали, какой была женщина в войну.
— Что же теперь — неужели только к моему семидесятилетию подгадаете приехать снова? — спросила Анна Гавриловна. — Могу и не дожить, не даю твердого обязательства.
— Доживешь и без обязательства, — сказал Александр. — Я к тебе в свой отпуск приеду... хотел было в Ленинграде побывать, у меня там хорошие товарищи по морскому училищу, но к тебе приеду.
— Приезжай, Сашенька... в нашей Ряшенке рыбу половишь, мальчики то и дело полные ведрышки окуньков несут. И удочки твои целы у меня.
— Неужели целы? — подивился Александр.
— У меня все ваши игрушечки целы... и картиночки твои целы, Тиша, которые ты из журналов вырезал.
И она принесла коробку с вырезанными картинками, потом показала и аккуратно перевязанные деревенские удочки с поплавком из бутылочной пробки, и Александр только покачал головой:
— Все мои самоделки сберегла, жалко, Николай не приехал, мы с ним в свое время на пару рыбой тебя обеспечивали, — а рыбой именовались несколько скрючившихся на сковородке плотвичек. — Напишу Николаю письмо, как в этот раз без него половил.
— Напиши, правда, — оживилась Анна Гавриловна, — ведь он душой с нами все-таки был.
На этот раз из колхоза пришел вездеход, как и пообещал директор, а Александра только до станции довезти, сядет в поезд, обратный билет на самолет у него есть, из Москвы три часа лететь, так что к вечеру уже будет на море.
— Я теперь утешилась, мне больше ничего и не надо, — сказала Анна Гавриловна.
— Как это ничего не надо? Ты с тем живи, что тебе все на свете надо! — наставил Александр строго.
И она поверила ему, Анна Гавриловна, что ей и впрямь все на свете надо, и пожить еще надо, и повидать своих детей счастливыми, все-таки для счастья она растила их...
Соседки Прасковья Егоровна и Устинья Семеновна помогли после отъезда сыновей прибрать в доме, а Устинья Семеновна осталась вязать с ней, и Анна Гавриловна зажгла лампу, сделанную сыном, чтобы большой пучок света лег на их вязанье.
— Авось твой старший поделится с нами своим морем, — сказала Устинья Семеновна. — Мы — на лодочке, нам много не надо, а все-таки оно и наше с тобой до самого края — море.
И хотя как-то загадочно сказала это Устинья Семеновна, Анна Гавриловна поняла ее.
— Зачем же на лодочке... для нас с тобой и на корабле найдется место, — ответила она, подумав при этом, что как же — пустит он ее на лодочке, Саша, если сам стоит на своем военном корабле!
Они еще посидели в тишине, позвякали спицами, и большой синий вечер подступил к окну и стал за ним.