Морской Пан


И пошло, пошло стучать, спотыкаясь на стыках, пошло стучать так, словно его, Ивана Игнатьевича Татаринова, жизнь напомнила, сколько путей она прошла и сколько стыков пришлось на его долю, некогда майора медицинской службы, а ныне члена Академии медицинских наук, ставшего своего рода и исследователем. Уже давно задумал он написать в некой повествовательной форме о сложном душевном мире тяжело поврежденного человека — мире скорбном и в то же время по-детски восприимчивом даже к самой малой надежде, нередко способствующей и скорейшему выздоровлению. И вот здесь и возникало то, что касалось не только решения непосредственной медицинской задачи: внушить человеку, которому предстоит отныне научиться по-новому жить, необходимость этого нового существования... за время войны его опыт хирурга ставил не раз перед ним эту задачу.

Некоторое время назад он получил письмо от Агнии Николаевны Виксне, вдовы архитектора, судьба которого была тоже связана с его, Татаринова, опытом. Он на всю жизнь запомнил ту печальную равнину, ту прибалтийскую низменность, где в осенней безотрадности, насквозь продуваемая ветром с моря, лежала голая местность бывшего концентрационного лагеря, ставшего голгофой для тысяч и тысяч замученных и убиенных людей.

После освобождения советскими танкистами узников этого лагеря смерти Альфреда Петровича Виксне привезли в госпиталь, где Татаринов был главным хирургом, и он сам произвел ампутацию отмороженных пальцев правой руки, которой молодой архитектор вычерчивал до войны план застройки нового района большого старинного города.

Потерю пальцев Виксне перенес мужественно, и впоследствии, принимая участие в создании мемориального ансамбля на месте концентрационного лагеря, он больше всего ощущал величие одного монумента, носившего название «Бессмертный», — гигантской человеческой фигуры, упершейся обеими руками о землю и как бы набирающей силы, чтобы подняться во весь рост.

А после войны Татаринов, сблизившись с архитектором, встречался с ним не раз, приезжая в город, памятный тем, что не одному из бывших узников лагеря понадобилась его, Татаринова, помощь хирурга; но по своему опыту он знал, однако, что в ряде случаев можно было лишь на несколько лет продлить их исковерканную жизнь. Так было, по существу, и с архитектором Виксне: конечно, не ампутированные пальцы руки стали причиной раннего ухода сорокатрехлетнего человека, но то нервное истощение, которому не могут помочь никакие даже самые современные средства. Правда, семь лет он все же прожил после войны, успел принять участие в восстановлении своего родного города, успел вдохнуть воздух того мира, который должен был воцариться на родной земле, табунки детей уже кормили в центральном парке города голубей и играли в мяч, и лишь некоторые, особенно наблюдательные, заметив, что на руке у проходящего человека нет пальцев, чуть озадаченно смотрели ему вслед...

После смерти архитектора Татаринов продолжил переписку с его вдовой, и что-то сердечно соединяло их.

Приехав как-то в эти глубоко оставшиеся в памяти места, Татаринов хмурым ноябрьским утром поехал взглянуть на мемориальный ансамбль, воздвигнутый на голом поле смерти. Было пусто и ветрено; гонимые ветром с моря, неслись низкие тучи, и Татаринов мысленно увидел то, что́ стояло позади гигантских фигур мемориала, — увидел логова, выкопанные руками узников, пытавшихся укрыться от стужи в земле с ее теплом, но земля закаленела, и человек с окровавленными ногтями, постепенно леденея, оставался лежать на ней...

Он думал тогда, идя по каменным торжественным плитам, какой ценой может быть оплачен этот ад, думал и о том, что посеянные здесь семена смерти давали всходы и годы спустя, сокращая жизнь человека и унося его нередко в расцвете сил, как это было и с архитектором Виксне.

— Нет, — сказала Агния Николаевна, когда он не смог скрыть, о чем передумал под белесым остзейским небом с сизыми, предзимними тучами, — нет... я не могу заставить себя поехать туда!

Она сидела в углу дивана, сцепив пальцы рук, маленькая, седеющая женщина, тоже архитектор, но Татаринов знал силу ее духа, и никакие перенесенные страдания не сломили его.

А месяц назад Татаринов получил от нее письмо в ответ на свое, в котором писал, что хочет воспользоваться отпуском и покорпеть над своей работой.

«Я буду очень рада, если вы приедете отдохнуть немного и поработать у нас. На даче я сейчас не живу, но в одной комнате, которую можно отапливать, вы чудесно пожили бы, вид из нее прямо на море, так что наша добрая Балтика всегда будет перед глазами. Зимой она особенная, иногда неделями такая тихая, что вода едва плещется, но если налетит шторм, то и в его грозной силе есть своя прелесть. Приезжайте, право, Иван Игнатьевич, вы ведь знаете, что каждый ваш приезд праздник для меня, и хотя я целиком в работе и не остается минутки подумать о себе, все же иногда думаешь, и это так грустно, что время уходит. После войны прошло уже тридцать лет, а мне в войну был всего двадцать один год, и где она, и когда ушла, и куда ушла, моя молодость? Детей у нас с Альфредом Петровичем не было, так что я и совсем одна. Приезжайте, Иван Игнатьевич, мы с вами и посидим, и поговорим обо всем...»

Пассажиров в мягком вагоне скорого поезда было мало, в некоторых купе всего по одному человеку, и проводница, зайдя в такое купе, где у окна, откинув занавеску, сидел немолодой человек, спросила:

— Чай будете пить?

— Да, хорошо бы.

Она принесла вскоре стакан крепкого чая в высоком мельхиоровом подстаканнике, а запечатанные пачки сахара лежали на столике.

И пассажир стал пить чай, за окном шли ночные белые поля, по временам проносился вдруг ряд огней какой-то маленькой станции, и дальше с глухим шумом поезд шел мимо пустых, печально занесенных полей или рядов елей со снегом на лапах.

— Еще чайку? — спросила проводница, остановившись возле открытой двери купе.

— Нет, хватит. Спасибо.

Она зашла захватить стакан, и почему-то сидевший возле окна с откинутой занавеской уже седеющий и чем-то, казалось, грустно озабоченный человек тронул ее своей одинокостью.

— Может, радио включить? — предложила она.

— Не надо, не люблю в дороге радио. — И он посмотрел в ее сторону и спросил вдруг: — Давно вы ездите?

— Да, четырнадцать лет уже скоро.

— Не надоело — всё в пути и в пути?

— Привыкла, да и то лучше, чем дома одной сидеть.

— Как вас по имени?

— Людмила Васильевна.

— А меня зовут Иван Игнатьевич... значит, будем знакомы, Людмила Васильевна.

— Отдыхать едете? — спросила она.

— Нет, вроде вас... оставаться дома одному неохота.

— Что так?

И она присела на краешек дивана, а тот, кого звали Иван Игнатьевич, сидел в кресле возле столика.

— Еду в места, где воевал когда-то... собственно, не воевал, а чинил и штопал тех, кого выбросила на берег война, спасибо, что хоть выбросила, а многих и не выбросила.

— Досталось и мне от войны, — сказала проводница.

Он внимательно посмотрел на нее, невысокую, с хорошим русским лицом, уже немолодую, а она женским движением поправила волосы по бокам коричневого берета.

Да, уже четырнадцать лет она, Людмила Васильевна Кедрова, в пути, привыкла к гулкому шуму колес, ночным станциям, сменам людей в ее вагоне, в который каждый, вместе с багажом, вносил и свою судьбу, свою печаль разлуки или радость предстоящей встречи...

Она сидела минуту молча, думала о своем далеком, незнакомому человеку не расскажешь сразу, что Миша Арцызский, с которым она вместе училась в сельской их школе, стал машинистом на железной дороге, встретилась с ним случайно на Курском вокзале в Москве, не сразу узнала в высоком, подтянутом человеке Мишу, которого помнила мальчиком. А год спустя после этой встречи они поженились, — в сущности, еще в последних классах школы стало уже ясно, что не уйдут они далеко друг от друга, — и все могло бы быть так хорошо и счастливо в их жизни, если бы не война.

— Досталось и мне от войны, — повторила она. — Отца на третьем году убили, остались мы с матерью вдвоем, и всего мать вместе со мной испила. А мужа моего война через пятнадцать лет после окончания казнила, надорвался еще подростком на мужской работе.

Она спохватилась вдруг, что разговорилась не к месту, сказала:

— Я вам постель постелю. Ложитесь, уже одиннадцатый час, — стала доставать с верхней полки свернутые тюфяк, одеяло и простыни, а Татаринов вышел в коридор, поднял кверху твердую шторку, белое неслось и неслось за окном, потом где-то далеко небо стало чуть желтеть, приближались, наверно, к Волоколамску, а ночью пройдут Ржев, и Западная Двина, и Великие Луки...

По приезде, оставив чемодан в камере хранения, Татаринов поехал к Агнии Николаевне Виксне, которой дал телеграмму накануне.

— Ну вот, наконец-то выбрались! — сказала она, столь похожая на ту, прежнюю, какой была в годы войны, и столь непохожая на ту: некогда с золотистыми волосами и розовым, нежным лицом была она, а ныне — в синем костюмчике с брючками — походила на постаревшего мальчика, еще стройная и изящная, но уже как-то печально поникшая.

— Прелесть вы моя, — сказал Татаринов, целуя ее руку, — и не меняетесь совсем... я не комплиментщик, просто с годами становитесь по-новому другой и каждый раз по-новому красивой.

Она только махнула рукой, хозяйственно принесла вскоре поднос с завтраком и горячим кофейником, и они сели за стол.

— Странно бывает... признался вчера ни с того ни с сего проводнице в вагоне, что сидеть дома одному неохота, — сказал Татаринов задумчиво. — Но как только двинешься в сторону, сейчас же дороги войны перед твоими глазами.

— Они не уходят.

— Да, должно быть, необратимый процесс.

И они посидели в молчании, а в окне над готическими треугольными крышами лежало обвисшее ноябрьское небо.

— Я договорилась с соседкой по даче, она вашу комнату уже истопила и по хозяйству будет помогать, это хороший человек — Каролина Яновна.

— Не стану ее особенно беспокоить... я уже давно привык делать все сам.

И Агния Николаевна лишний раз вспомнила, что не первый год живет в одиночестве тот, кого она видела когда-то сильным и действенным, проходящим во время обходов во главе врачей по коридорам госпиталя, в заглаженном до блеска халате и шапочке, и, глядя на его руки, нередко с засученными до локтей рукавами, не она одна думала, что таким рукам поклонишься...

— Хочу дописать у вас одну давно начатую работу... некие размышления о том, что врач, помимо медицинского вмешательства, должен еще суметь создать своего рода микроклимат в сознании больного, — сказал он, словно услыхал ее мысли. — Без такого микроклимата даже самая удачная операция может не дать необходимых результатов.

— Мы с вами так подолгу не видимся, — сказала Агния Николаевна. — Но одно сознание, что вы существуете, поддерживает меня в трудные минуты. — Она не добавила, однако, что все чаще и чаще бывают эти трудные минуты. — Приезжайте в субботу с утра, у меня свободный день, проведем его вместе, побродим по старому городу, потом поедем в один новый район, он строится по проекту мастерской, в которой я работаю. Мне кажется, что все наше будущее должно быть таким: зелень, свет, простор, и с утра все это с тобой, с этого начинаешь день.

Ее маленькая рука с обручальным кольцом лежала на столе рядом с кофейной чашечкой, и Татаринова не впервые тронула верность этой руки, никому не отдавшей себя после смерти мужа.

Они условились, что он приедет в субботу с утра и проведут день вместе.

Перед зимой море долго ворочалось, словно никак не могло улечься на покой, показало напоследок свою силу в тяжелый шторм, потом затихло, только набегали на берег плоские, словно загустевшие волны, а небо по временам было нежно-сиреневым и примиренным.

Дом Агнии Николаевны стоял высоко на дюнах, и из окна своей комнаты Татаринов увидел ту голубовато-серую бескрайность моря, которая неизменно вызывает мечту видеть всегда такой простор перед собой, засыпать под неясный гул, а просыпаться от морской тишины...

Он стал устраиваться, разложил на столе папки и книги, а над столом висел написанный маслом портрет архитектора Виксне, художник изобразил его за рабочим столом, позади седеющей головы архитектора густо синело в окне широкое небо, а рука лежала на столе с опущенной книзу кистью, чтобы не видна была ее беспалость и чтобы казалась сильной, уверенной рукой зодчего...

Соседка Каролина Яновна, с полным, добрым лицом, вдова рыбака из Вентспилса, сказала сразу же:

— Если что-нибудь будет нужно, я днем дома, только утром ухожу убирать в санатории.

— Ничего не нужно, — ответил Татаринов. — Буду работать — и все.

— Как это ничего не нужно? Скажите только, что́ любите, я куплю и сготовлю.

— Я больше улиток люблю, но их зимой не достанешь. Так что только картошечки да хлеба, а с приварком я сам управлюсь.

Каролина Яновна еще постояла немного, спросила:

— Вы правда улиток любите? Это гадость.

— Можно и без улиток, — согласился Татаринов — Вообще я старый шутник... поживу возле вас — привыкнете ко мне.

— Я так и подумала, что вы шутник, — сказала Каролина Яновна. — Только, пожалуйста, не шутите со мной, а то пойду искать для вас улиток, что обо мне подумают?

Но ее большое, доброе лицо оставалось серьезным, она не любила, наверно, шуток, в жизни все должно быть по-настоящему, и Татаринов успокоил ее:

— Будем просто дружить — ладно?

И они условились, что Каролина Яновна станет покупать хлеб и картофель, а сготовить суп или поджарить что-нибудь сможет заодно, когда будет готовить для себя, истопит и печь с утра, это хорошая комната, в ней всегда тепло, если аккуратно топить.

А о том, что муж Каролины Яновны погиб в море при налете немецкого истребителя на суда рыбаков, Татаринов узнал позднее, когда уже не один вечер провел в домике у Каролины Яновны, послушал программу «Время» по телевизору и они порассказали друг другу о своей жизни.

— Ну, у меня несчастье было, а вы почему же один? — спросила Каролина Яновна раз. — Вы ведь тогда еще не старый были.

И Татаринов вдруг с откровенностью, какой не ожидал от себя, сказал:

— Стала отвыкать от меня понемногу моя жена, пока носился с места на место... а тут другой встретился. Так что, если разобраться, война отняла ее у меня.

— Ну нет, — сказала Каролина Яновна. — Мы с мужем жили так, что если бы знала — погиб он, и я не стала бы жить. Только не знала: не вернулись с лова восемь рыбаков, а море тихое было, и я все ждала и надеялась.

Каролина Яновна говорила по-русски твердо, произнося слова до последней буковки, и Татаринова чуть умиляла ее старательная речь.

Позднее он рассказал, что пишет о той науке, которая призвана спасать человека, и Каролина Яновна одобрила, что он пишет об этом, потому что человек прежде всего должен жить.

Зимой в городе-курорте тихо и безлюдно, улицы пусты, дома стоят частью с закрытыми ставнями или забитыми досками окнами, но возле тех, в которых постоянно живут, лежат во дворе аккуратно напиленные и перевязанные полешки или накрытый рогожами заготовленный на зиму уголь.

А на пляже, вдоль серого плоского моря, гуляет неумелой походкой один из отдыхающих, непривычный к тому, что ему некуда спешить или высыпет из дома отдыха группа с экскурсией в местный краеведческий музей, и экскурсовод, курносая девушка в розовом берете с помпоном, расскажет по дороге о диковинках Балтийского моря, выбрасывающего нередко на берег куски янтаря.

Татаринов установил порядок своего рабочего дня, сейчас же после завтрака садился за работу, и то, что было предметом его размышлений, все шире и шире раскрывалось перед ним. А в субботу, хотя и условился с Агнией Николаевной, в город не поехал, сказал ей по телефону, что усердно работает, и они уговорились о встрече в следующий ее свободный день.

Ночью он проснулся вдруг от какого-то странного томления. Все вокруг словно глубоко затонуло в немотной тишине, а на рассвете увидел, что началась оттепель, в густейшем, пуховом тумане заглохло даже море, но, когда почти на ощупь спустился на берег, стало совершаться чудо преображения: бесплотное марево наливалось палево-розовым светом, проступили словно растушеванные сосны на дюнах, серебряно освещенная солнцем, плыла чайка, как маленький парусник, и Татаринов, идя по берегу и оставляя на влажном песке губчатый след, ощутил такое торжество жизни, такую радость существования, что даже заломило немного в левой стороне груди...

Он шел, шевеля по временам ногой длинные, бурые водоросли, но вместо янтаря нашел закоростевший от соли сук с чьим-то четко обозначенным профилем: он походил на профиль врубелевского Пана, с его козьими рожками и курчавой бородой, и Татаринов подумал, что Агния Николаевна оценит это творение моря, умеющего искусно обтачивать, если к тому же напомнить, что Пан покровитель всей природы...

Чайки со скрипучими голосами, похожими на ярмарочные металлические свистульки, носились над берегом, а старый человек, в шубе и меховой высокой шапке, стоя у кромки моря, кидал им куски хлеба.

Татаринов подошел взглянуть, как чайки с ловкостью подхватывают куски на лету, спросил погодя:

— Отдыхаете здесь?

— Отдыхаю... даже устал отдыхать. Тут хороший дедсад, все как полагается: утром кашка, потом птичек можно покормить, потом поспать часок, а там и обед. Такая жизнь, Петр Петрович, тебе и не снилась никогда.

И Татаринов узнал, что человека зовут Петр Петрович Арбатский, по профессии он станочник, и отец был станочником, и дед, так что станочник он, Петр Петрович Арбатский, потомственный...

— А вы кем изволите быть?

И Татаринов объяснил, кем он изволит быть, объяснил также, что приехал поработать у моря, а лучше приморского утра для работы за столом ничего не найдешь.

На дюнах была скамейка, шершавая от налипшего песка, и они сели поговорить, два человека на отдыхе, а отдыхать обоим пришлось в жизни мало.

— Мне шестьдесят три года всего, — сказал Петр Петрович, — я на пенсию никогда и не вышел бы, поработал бы еще с десяток лет, если бы не прошило мне в войну правую руку в локтевом суставе. Действовать по обиходу могу, а станочник уже в тираж вышел, так что дедсад как раз по мне сейчас. А у вас как с войной — не хлебнули?

— Пришлось малость, — отозвался Татаринов, и они посидели еще рядом, а чайки скрипели и вылавливали из воды намокшие куски хлеба.

— Вот вы — по медицине... отчего у меня в локте и до сих пор словно гвоздь сидит, ведь никакого осколочка не осталось? — спросил Петр Петрович.

— Война осталась, — сказал Татаринов, — она и во мне гвоздем сидит. Но ничего, Петр Петрович, по солдатской поговорке — солдат ветром причешется, в бою погреется, на одной ноге отдохнет. Отдохнем и мы с вами на одной ноге, дело для нас привычное.

— Это вы по-моему рассуждаете, — оживился Петр Петрович. — Я в нашем дедсаду первый затейник: хлоп с притопом — раз, хлоп с притопом — два, и дедки только притопывают. Давайте, пока поживете здесь, еще разочек-другой повстречаемся.

И они уговорились повстречаться еще, уговорились и насчет того, что солдат и на одной ноге отдохнет, а нытье, в каком бы суставе ни было, не для них совсем.

И вот идет он, рабочий человек, сначала берегом моря, потом поднимается по дощатым ступеням на дюны, а в доме отдыха за столиком, где ему отведено место, сидят еще трое — слесарь Любченко с московского завода «Калибр», пожилой транспортник Шустьев, а третий — монтажник Алатузов.

— Познакомился сегодня с одним гражданином, — сообщает Петр Петрович, — мужчина что надо.

И он рассказывает о Татаринове, а транспортник Шустьев говорит: «Я Татаринова знаю, я у него, когда сломал ногу, лежал», и Петр Петрович узнаёт, что Татаринов не только хирург, но и действительный член Академии медицинских наук.

— Тем более, — говорит он значительно, представляя себе, как, встретившись с Татариновым снова, скажет ему: «Что же вы, Иван Игнатьевич, не назвались полным своим званием, от других пришлось узнать?» — и Татаринов ответит: «А что такое звание, Петр Петрович? У каждого солдата в вещевом мешке маршальские погоны про запас», и они посмеются, оба бывшие солдаты, оба с войной в костях, только не надо давать ей ходу даже в костях... враг рыщет, в душу лазейку ищет — это тоже по солдатской поговорке.

— Завтра обедать не буду, — сказал Татаринов, вернувшись, Каролине Яновне. — Завтра я к Агнии Николаевне поеду, мы с ней только на ходу виделись, а я недельку еще поживу и уеду.

— Наверно, плохо кормлю вас? — предположила Каролина Яновна.

— Ухожен свыше меры, но только нужно возвращаться... а ваши руки долго буду помнить.

И Татаринов представил себе свое московское житье, когда иной раз пожалеешь время, не пойдешь пообедать в Дом ученых, а сам покашеваришь, и не так-то много нужно человеку: супчику из пакета да овсяной кашки.

Вечером он позвонил Агнии Николаевне из автомата на почте, и они условились, что приедет завтра к полудню.

— Ну, как ваша работа? — спросила Агния Николаевна, едва он вошел, поцеловала его в лоб, а он поцеловал ее руку.

— Заканчиваю, под девизом «Dum spiro — spero» — пока дышу — надеюсь, — заканчиваю. Овидий на вечные времена завещал никогда не терять надежды. Это самое главное, что нашел на берегу вашего моря .. впрочем, нашел и еще кое-что, приносящее счастье.

И он достал из портфеля сучок с профилем врубелевского Пана, только тот — лесной, а этот — морской, принесенный, может быть, из Скагеррака или с Лофотенских островов.

— Спасибо, повешу над своим рабочим столом... счастья, может, и не принесет мне, но будет напоминать о вас.

— Принесет, — сказал Татаринов убежденно, — ему положено по должности приносить счастье. Но ведь человеку так немного нужно: только чье-то сочувствие, чье-то понимание — и он богат.

— Наверно, это именно так.

Они почти целый день бродили по городу, пообедали в ресторане, потом поехали в создаваемый новый район, где вчерашние поля стали уже жилыми кварталами, а в центре старого города на месте разрушенных в войну и сгоревших домов невинно зеленели скверы, будто никто и не жил никогда на этом месте...

— Я так довольна, что вы хорошо поработали, — сказала Агния Николаевна, когда к вечеру они вернулись домой.

— Я тоже доволен... у меня давно была мысль дописать свою работу именно у вас.

А день спустя, накануне отъезда, Татаринов снова встретил на берегу Петра Петровича Арбатского.

— Денек-то какой выдался... неужели не поживете еще здесь? — спросил Петр Петрович.

— Нет, нужно ехать.

— Что так? Ваша Медицинская академия и без вас постоит.

Конечно, и без него постоит Медицинская академия, но не объяснишь хоть и заслуженному станочнику, что́ нашел он, Татаринов, на этом берегу, навеки памятном тем, как привозили к нему в госпиталь полуживых бывших узников лагеря.

А наутро он простился с Каролиной Яновной, подарил ей на прощание большой янтарь на цепочке, купленный в магазине сувениров, заехал перед отъездом к Агнии Николаевне, сказал ей: «Увожу вас в своем сердце», и она с какой-то трогательной беспомощностью посмотрела на него.

— Выберитесь как-нибудь летом или хотя бы осенью; поживем вместе на моей дачке, а кормить вас буду сама, я умею хорошо готовить.

— Пожалуй, так оно и будет.

— Правда, приезжайте, Иван Игнатьевич... я ведь знаю, как вам одиноко в Москве. Приезжайте, вы для меня на всю жизнь связаны с тем, что́ пришлось нам обоим пережить.

Он как-то смутно посмотрел на нее, не нашелся что ответить, но по всему ходу жизни, по всему ее смыслу нужно было еще приехать.

— Ах, Агнечка, Агнечка, — сказал он, никогда прежде не решавшись назвать ее сокращенным именем, — сколько другой раз несет в себе человек, и сам не сознает, что́ он несет в себе!

А больше они ничего не сказали друг другу, представив, наверно, как можно будет пожить вместе у моря, послушать его шум, побродить по рифленому во время отлива песку, в сумерках, с розовой зарей над домом и мигающим маяком у входа в залив, посидеть на балконе и заглянуть немного в завтрашний день, пусть уже короткий для них, но все же завтрашний день.

А вечером, у вагона поезда, с которым уезжал, Татаринов увидел знакомую проводницу.

— Приятно, что еду и обратно в вашем же вагоне. Вспоминаете?

Но столько людей побывало за это время в ее вагоне, и лишь позднее, когда поезд уже давно шел и она принесла в купе стакан чая, узнала его.

— Ну как, отдохнули? — спросила она больше из любезности.

— Поработал, значит — и отдохнул, — сказал он.

Спутника на этот раз также не было, и Татаринов не зажег огня, сидел у окна с откинутой занавеской, белые поля шли и шли, и, отдавшись тому путевому, что всегда обращает к памяти, он думал о судьбах и Агнии Николаевны, и старого станочника Петра Петровича Арбатского, и вдовы рыбака — Каролины Яновны, и знакомой проводницы, имя которой уже позабыл: война лежала в судьбе каждого из них, лежала и в его судьбе, но все же сила жизни побеждала все бедствия. И он вспомнил, как утром после начавшейся оттепели возник из тумана полный блеска солнечный день... вспомнил и то смутное, что испытал, сидя рядом с Агнией Николаевной, и она беззащитно смотрела на него, не решаясь сказать, что надеется все же: может быть, и принесет что-нибудь этот уже по-домашнему расположившийся в ее комнате морской Пан?

— Чайку еще выпьете? — спросила проводница, подойдя к открытой двери купе.

— Выпью, милая женщина... выпью, — отозвался Татаринов, и ему захотелось добавить, что не из края в край идет ее вагон, придет и к конечной цели, и, если человек и не ищет, оно само находит его — то, чего даже и не ищет... однако не уяснил для себя, что́ заключает это короткое слово — оно, но можно и не уяснять.


Загрузка...