Родимая сторонушка


Вот и произошло все так в его, Пряслова, жизни, так все и произошло... И, медленно счищая о скобу, прибитую у порога дома, весеннюю деревенскую глину, он как бы перекинул в обратном порядке все, что было и чего пришлось хлебнуть танкисту на дорогах войны, потом в госпитале, и снова на дорогах воины, и опять в госпитале, пока врачи не сказали ему, что отвоевался он, Трофим Ильич Пряслов, до победы теперь недалеко, а он все-таки постарался для нее.

В Ольховатке была весна, та робкая, несмелая весна, когда серые почки на кустах походят по своей незаметности на воробьев, казалось бы ненужных, но никакой жизни и никакой радости не было бы в весеннем широком мире без их животворного треска.

Жизнь прожить — не поле перейти, и все же прожил он жизнь так, что оглянуться не стыдно, и есть на что оглянуться. Сначала Харьков, потом Полтава, всюду он поработал на своем КВ, а под Желтыми Водами его самого подбили, и в госпитале, куда отправили его вместе с полуобгоревшим стрелком Мишей Буслаевым, Буслаев, едва шевеля губами в той узенькой щели, какая осталась от всего его перебинтованного лица, сказал, вернее, прошептал:

— Жене моей передай, пусть не дюже плачет обо мне... она молодая, еще устроится в жизни, и моя воля, чтобы она устроилась в память обо мне.

Может, и не совсем так прошептал тогда Буслаев, но по смыслу это было так.

После госпиталя Пряслов вернулся на побывку в родную деревню, мать была еще жива и ждала его, но он, посидев немного возле матери, пошел к Нюре Буслаевой, как и обещал Михаилу напоследок... Нюре было тогда двадцать лет всего, самая молодая юность и самая юная молодость во всей их силе и красоте. И он сел на скамейку, Трофим Пряслов, а Нюра села на другой ее край, он ничего не сказал сначала, дал ей выплакаться, и она плакала и дрожала, как в ознобе, от сердечной тоски и одиночества. А потом он рассказал ей, как подбили под Желтыми Водами их танк и как его с Михаилом отправили в госпиталь, а двое других из их экипажа погибли... И он передал еще волю Михаила, чтобы устроила она, Нюра, свою жизнь, в память о нем устроила, и это самое главное, о чем он думал напоследок.

— Как же вы понимаете обо мне, Трофим Ильич, взяла и выкинула из сердца, как репейник? — сказала тогда Нюра с такой неожиданной для ее кротости твердостью. — Как же вы думаете — могу я Мишу забыть?

Но она не заплакала снова, а сидела как бы вся напрягшаяся в живой своей силе, и Пряслов ответил:

— Как тебе сердце скажет, так и поступай... оно у тебя в руке, твое сердце.

Пожив в родной деревне тогда, вернулся он, Пряслов, на фабрику учебно-наглядных пособий, на которой работал до войны, стал снова изготовлять для школ наглядные пособия, вроде глобусов или муляжей плодов, вспоминал при этом, как от школ, увиденных на дорогах войны, оставалось одно пепелище, одно горькое пожарище, а детей эвакуировали куда-то в дальние края — на Волгу или в Среднюю Азию, — в большинстве безотцовых, а то и совсем круглых сирот, с той первой раной на сердце, от которой до самого последнего часа жизни не зарастет след.

Нюра не поступила, однако, так, как завещал Михаил, не нашла никого взамен, а из детского дома взяла на воспитание девочку, стала та, Машенька Безвестова, родной ее дочерью, и ни одной, ни другой нельзя было думать об этом иначе... А фамилию Маше дали в детском доме по ее судьбе — ни об отце, ни о матери никаких известий не было, и должно быть, и не будет никогда.

«Сколько же лет теперь Нюре?» — подумал Пряслов, все еще соскребая о скобу глину, которой на подошвах его башмаков уже не было, а прибавить к двадцати годам набежавшее время было нетрудно; и уже за пятьдесят стало этой — некогда в расцвете своей молодости — Нюре, только один год прожила она с Михаилом, и если не нашла никого другого взамен, то всего один год в своей жизни была счастлива.

Он поднялся по ступенькам крыльца, а на двери было старинное железное кольцо, которым нужно постучать, чтобы услышали в доме. И он, прежде чем войти, постучал кольцом о дверь, потом вошел в сенцы, а в большой, светлой комнате стояла женщина, которую в последний раз видел он восемнадцать лет назад, когда приехал хоронить свою мать.

— Вам кого? — спросила она и сразу же узнала его: — Трофим Ильич! Да не может быть... что же так — и не предупредили вовсе?

Она с каким-то молодым порывом кинулась к нему, положила голову ему на грудь, и они постояли так, а она слышала, должно быть, как бьется его тяжелое сердце.

— Взял и приехал, — сказал он. — Я сейчас в отпуску, по-своему провожу его, так что денька два поживу у тебя, а о чем поговорить, у нас с тобой найдется.

— Так я рада вам, Трофим Ильич, — сказала Нюра. —Я вас своим родным считаю, ведь все вам вместе с Мишей довелось пережить. Годы, конечно, идут, их не остановишь, а что было — то было, этого им не унести.

— И я над твоей жизнью тоже задумывался не раз, — сказал он. — Людей на войне полегло — и не сосчитаешь... но она еще в глубину прорубила, как лесную просеку. Конечно, уже давно поднялась молодая поросль, но ты сама сказала мне как-то: из сердца, что в нем есть, как репейник или будягу, не выполешь, и мне твое сердце особенно дорого этим.

Потом они развили весь свиток своей жизни, что́ и как у каждого. Жену он, Пряслов, потерял семь лет назад, живет один, а детей у них не было. Вертят школьники изготовляемые им глобусы, и вся земля со всеми людьми под руками у них, всем они владеют в молодой своей уверенности, и слава богу, что так, ради этой уверенности в твердом порядке жизни и воевал он в свою пору, и Михаил Буслаев ради нее свою жизнь отдал. А Нюра рассказала, что кончила сначала счетоводные, потом бухгалтерские курсы, работает сейчас бухгалтером в их колхозе, а у Маши Безвестовой, должно быть, скоро другая фамилия будет, училась в сельскохозяйственном техникуме вместе с Сергеем Егурновым, теперь она — агроном, а он зоотехником в Воскресенске работает, но станет работать, видимо, в их Ольховатке.

— Такую радость доставили мне, что приехали, Трофим Ильич... ведь в самую горькую минуту вы рядом были, это на всю жизнь зарубка, вы это сами сознаете.

Она сидела на другом конце скамьи, красивая новой, хотя и отцветшей красотой, годы унесли то, что было в ней когда-то, но пришло и новое, не уступающее в своей силе, если ищешь не только беспечной оживленности в человеке, но и умудренности от узнанного им, а война не только печали и слезам научила, но и силе души научила, и вере в то, что придет оно все-таки — счастье, хоть и не такое, какого ждешь, но придет...

— Я ведь никогда не забываю, Трофим Ильич, что это вы посоветовали в свое время, если не найду никого взамен, взять сиротку на воспитание, и такая это милость, что послушала вас. А для Маши я — мать, и сейчас такая тревога за ее судьбу — как-то сложится еще в ее жизни? Я этого Сергея Егурнова и в глаза не видела, приходится Маше на слово верить, что не обидит ее никогда. Вы, Трофим Ильич, поговорили бы с ней... она хоть и не помнит вас, в первый раз совсем маленькой видела, но знает — живет где-то ее дедушка.

— А я дедушка и есть, да и бобыль к тому же.

— Трофим Ильич, я давно хотела об одном деле написать вам, — сказала Нюра несмело. — Переезжайте жить к нам... я вам большую комнату отдам, вам хорошо в ней будет. А Маше колхоз квартиру в новом доме обещал, в нем квартиры и для учителей, и для агронома предусмотрены. И так хорошо было бы нам с вами, — наверно, и не ухожены совсем, я об этом часто думаю.

— Поработаю еще, — сказал он, — у меня работа не такая тяжелая. А твою крышу я и своей считаю, ты в этом не сомневайся. Далекая сторонушка иногда роднее родной оказывается, так что хоть и прошли годы, и война

словно в другой жизни была, забывать нам ее нельзя.

— Она у меня все отняла, — сказала Нюра.

— И на мне отметину оставила.

А на его щеке, хоть и заросло бородой, осталось красноватое блюдечко от ожога, и для пострадавших глаз понадобились до времени очки.

— Вы, Трофим Ильич, умойтесь пока с дороги, а я на полчасика в правление сбегаю, отпрошусь на два дня, мне отгул полагается.

Нюра заправила под платок свои русые, хоть с висков уже поседевшие волосы, накинула кожушок, была еще ладная, и Пряслов посмотрел на нее и покачал головой.

— А хороша ты, Нюра, была... и до сих пор хороша.

— Старуха уже, — отозвалась она, однако молодо блеснув своими карими глазами.

Он остался один, в доме было чисто и прибрано, на стене висела фотография Михаила Буслаева, в пилотке, с чубчиком из-под нее, должно быть — еще не приказали состричь, такой молодой, только что призванный в армию; наверно, и Пряслов сквозь загустевший туман времени вспомнил едва шевелящиеся губы в прорези повязки вокруг головы, огромного белого шара, в котором дотлевала жизнь смертельно обожженного стрелка Михаила Буслаева... А на другой фотографии, видимо совсем недавней, снята была красивая, горделивая девушка: это и была Маша Безвестова, которую видел он в последний раз еще маленькой, и уже восемнадцать лет прошло с тех пор.

— Вот так-то, Миша, — сказал он тому, кто с чубчиком из-под пилотки смотрел на него молодыми, спокойными глазами. — Все ушло, но если призадуматься, то не все ушло... остался ты весь со своими мыслями, а Нюра другое нашла утешение в жизни, чем ты хотел, и, может быть, больше права, для каждого это по-своему.

Потом он прошел в сенцы, возле рукомойника лежали чистое полотенце и нераспечатанное мыло, которые приготовила для него Нюра, и он разделся, умылся по пояс, постоял у окна, вытирая предплечья и грудь, а за окном серовато теплилась ранняя, тихая весна, поближе к забору еще лежал снег, но вся ширь жизни, весь ее близкий расцвет были уже рядом, и еще денек-другой, и хлынет с силой...

А затем пришла та, фотография которой висела рядом с Михаилом, считавшимся ее родным отцом, погибшим на войне, — пришла Маша Безвестова, сказала чуть запыхавшись:

— Мать сказала, что вы приехали, и я бегом...

— Ну как? — спросил он и поцеловал в свежую щеку. — Старый у тебя дед или еще ничего?

— Еще ничего, — ответила она, поглядев на него, а след ожога на щеке скрывала уже поседевшая с боков борода, — совсем еще ничего.

— Ну, то-то... вам только волю дай, сразу же в старики определите. А ты, может быть, по глобусу, который я изготовил, землю нашу изучала. Узнала на глобусе мой почерк?

— А как же, сразу узнала, — сказала Маша, и она была довольна, видимо, что дедушка еще ничего, даже совсем ничего.

— А ну-ка сядь. — И она села в отдалении на лавку. — Говорят, царствуешь, агрономша уже?

— Да, работаю понемногу. У нас в Ольховатке земли не очень-то хорошие, на языке агрономии — деградирующий чернозем. Над ними поработать нужно.

Она никогда не знала того, кто считался ее родным отцом, и, наверно, не смогла бы представить себе, что теперь отец был бы в возрасте Трофима Ильича, он оставался для нее навсегда молодым, каким был снят на фотографии, а Трофим Ильич со своей поседевшей бородой был дедушкой, отцом ее отца, как объяснила мать когда-то, и Пряслов на минутку задумался.

— Да, вот так, Маша... и агрономша уже, и замуж, наверно, скоро выйдешь, только поспевай за тобой.

— Вы тогда приезжайте, дедушка, — сказала она, сразу вдруг посерьезнев. — Мы с мамой напишем вам.

— Приеду, — пообещал он, хотел было добавить, что мать зовет навсегда переехать к ним жить, и, может быть, когда уже подводишь под свои годы линеечку, следовало бы так, а соединила их война, хотя ее жесткое правило — разлучать, но есть нечто посильнее ее правил.

— Приеду, — повторил он. — Мне твое счастье дорого, я за него знаешь сколько заплатил? Я за ним в соленом поту полземли обошел, чуть поменьше половины глобуса обошел — и тонул, и горел, и в землю зарывался, и по воздуху летел, и в райском раю побывал, и в геенне огненной побывал, дед твой — ходовой солдат.

— Мы перед вами навеки в долгу, — сказала она.

Он чуть удивленно посмотрел на нее:

— Это как же понимать?

Она ничего не ответила, и Пряслов усомнился вдруг: не знает ли она всей правды?

— Ты с твоим будущим мужем познакомь меня, прежде чем распишетесь, — ладно? Я бывший танкист, в местности хорошо разбираюсь.

Нюра отпросилась на два дня, и вот сидят они втроем за обеденным столом, и хоть дедушка — еще ничего, еще совсем ничего, мать смотрит с болью на него: остался он один — Трофим Ильич, живет неухоженный, и так хорошо было бы, если бы переехал жить к ним, а чего лучше — своя семья, и свой дом, и внучка с мужем, там, смотришь, и с детьми, а правнуки — это тоже хорошо.

— Подумаю, — сказал Пряслов, словно услышав, о чем она не сказала, — для рабочего человека без работы — не жизнь, так что обожду еще чуток. А на вашу выручку в бою надеюсь.

Он говорил чуть с усмешкой, но крыша над домом, в котором он сидел сейчас, была прочная, и это тоже нужно было завоевать, чтобы такой дом был для каждого.

— Нам, Трофим Ильич, ваша жизнь очень дорога, — сказала Нюра. — Маше, конечно, мало повидать вас пришлось, но я насчет вас ей всегда говорила, так что как бы и росла при вас.

— При мне и росла, — подтвердил Пряслов.

Однако и он размягчился: так хорошо было задумано им, в каком порядке провести свой отпуск, провести памятно, не то поехал бы по путевке в какой-нибудь дом отдыха, слонялся бы без дела, смотрел бы телевизор да в мертвый час лежал бы животом кверху на постели.

А позднее, когда Маша ушла и он остался с Нюрой вдвоем, рассказал ей, как задумал провести свой отпуск. Задумал побывать в тех местах, где воевал когда-то, побывал и в Мерефе возле Харькова, и в Решетиловке неподалеку от Полтавы, и в Желтых Водах, где подбили их танк, и в Чигирике, а от него и до Румынии уже недалеко, побывал и на том кладбище, где похоронили Михаила Буслаева. В свое время поставили деревянную пирамидку на его могиле, но уже давно ровным рядом с одинаковыми надгробиями лежат на военном кладбище те, кто вместе с ним шел по дорогам войны, несся на тяжелом танке, или бил из орудия, или в рядах пехоты месил густую осеннюю глину...

— Была у меня думка позвать тебя со мной съездить, но, может как-нибудь без меня соберешься или с Машей съездишь, я точную координату дам. И вот еще что, Нюра: никогда Маше своей жизни не объясняй... был отец — герой и погиб героем, а может быть, и ее родной отец тоже героем погиб: соединим их вместе.

— Я и не думаю, — сказала Нюра поспешно. — А что фамилии у нас разные, я давно объяснила ей, что мы с отцом тогда еще не расписанные были, и ей мою девичью фамилию дали. Теперь у нее скоро по мужу фамилия будет, а Егурнов хороший зоотехник, говорят.

— Значит, Марией Михайловной Егурновой станет? — сказал Пряслов задумчиво. — Кем же он приходиться мне будет, если Маша моей внучкой считается? Внуком, что ли?

Интересно все-таки, как движется и распространяется жизнь, не оборвалась навечно для Михаила Буслаева в своем ходе, и внуки, может быть, будут у него, хоть и не увидит он их; но суть не в этом — суть в том, что жизнь посильнее войны с ее злом.

— Трофим Ильич, а может, выберетесь еще в те места, где воевали... дайте тогда заранее знать, мы с Машей подгадаем наши отпуска, и такое утешение было бы это для меня.

— Может, и съездим, — сказал Пряслов, — может, втроем и съездим... и правильнее всего было бы съездить нам втроем.

Нюра подсела вдруг ближе к нему, положила голову ему на грудь, в которой билось его тяжелое сердце, а он погладил ее волосы, как погладил тогда, когда пришел с войны, передал последнюю волю Михаила Буслаева, призывавшего жить и без него.

— Ты чего? — спросил он вдруг. — Чего ты плачешь?

— Хорошо, что вы рядом, оттого и плачу, — ответила она. — Слезы разные бывают, Трофим Ильич.

И он согласился, что слезы бывают разные, а того, как стер и свою слезинку, Нюра не заметила.


Загрузка...