Порожняк


Дочь уехала в город, и Платон Михайлович остался один в пустой даче. Он уже давно привык быть один со своими мыслями, которые от времени становились все гуще и теперь плотно лежали в душе вместе с воспоминаниями. Было немного странно, что по мере того, как уходило вдаль время, воспоминания приближались, они возникали подобно тому, как на маленькой станции, куда он выходил встречать дочь, неслышно возникал из-за поворота дальний поезд, и белые эмалированные дощечки на вагонах напоминали о городах или странах, в каких побывал в свое время и он...

Было начало мая, в прохладной ландышевой тишине леса куковала кукушка, вела счет оставшимся годам, и Платон Михайлович старался не прислушиваться, чтобы не огорчиться, но кукушка была щедрой, обещала много лет впереди; наверно, она переживала пору любви и была великодушна от своей любви, что сто́ит в такую волшебную пору подкинуть человеку еще десяток-другой лет. Это все-таки самая нежная и самая тревожная птица, хотя и не одобришь ее повадки пользоваться чужими гнездами для своего будущего бесцеремонного птенца.

В даче было пусто, дочь уехала до воскресенья, а в субботу она переедет с внуком Сережей, и уже заказано грузовое такси. Но пока Платон Михайлович был один, подполковник артиллерии в отставке, а в прошлом — математик, однако и поныне он еще в науке, его работа по ортогональным функциям, иначе — по расчетам силы, скорости или ускорения, должна скоро выйти из печати. Сад при даче был уже старый, некоторые плодовые деревья Платон Михайлович посадил еще до войны, в те годы, когда он с женой были молодыми, и так же, в холодке майского утра, куковала кукушка тогда, обещала много лет впереди, она еще не знала, кукушка, что через год начнется война...

Весна стояла холодная, деревья задержались в своем расцвете, только две отчаянные яблони зацвели, но в один из утренников схватило их, и завязей уже не будет. По вечерам Платон Михайлович все же топил печку, подкидывал сучки, которые сре́зал за день, или длинные, тонкие березовые прутья, и всегда утром лежали в траве такие прутья, словно березы на рассвете расчесывали волосы.

Дорога за поселком шла полем, в глубокой выемке внизу лежали железнодорожные пути, и если не идти по обочине, то лишь услышишь, что в выемке проходит поезд, низко прогудит, подходя к ближней станции, а иногда печально и мелодически прозвучит в вечерней тишине рожок, может быть сцепщика или путевого обходчика, и тогда вспомнишь молодые, такие дальние годы, когда ездил к родителям в Рыльск на каникулы третьеклассник Платоня Сиверов, а дома его называли просто Тоней, как девочку...

Все было молодо и чудно тогда; верхняя полка в вагоне третьего класса, на которой, подперев голову, можно смотреть в щель полуопущенной рамы окна, и бежит, бежит, в зазеленевших рощах, в купах деревьев возле ручья, знакомая Орловщина, и уже недалеко до Курска и Льгова, а там и Рыльск с памятником великому мореплавателю Шелехову, стоящему с подзорной трубой в правой руке. На рассвете поезд остановится на какой-нибудь станции, утренняя хрустальная свежесть льется в окно, все в вагоне еще спят, и в прозрачной майской тишине пастуший рожок из бересты или коровьего рога, та жалейка, упоительнее звука которой не бывает. Эти воспоминания наплывали тоже по мере того, как уходило вдаль время, воспоминания о детстве и юности, а теперь уже и дочери Наде приходится лишь вспоминать о детстве и юности, только внуку Сереже еще предстоит это.

Дорога шла полем, и щавель с его красными цветочками, и мать-и-мачеха с желтыми пушистыми цветами, и голубая пролеска с ярко-синими мягко теплели в скромной полевой прелести. Был тот тихий вечерний час, когда пригородные поезда приходят уже полупустыми, и теперь чаще проносятся дальние — на Украину или в Прагу и Бухарест. Все скорости можно исчислить математикой, одно только неподвластно ей — это движение времени, с его переменами в жизни человека, да еще с войной, которую пришлось пережить ему, и хотя она уже давно миновала, время настойчиво напоминает о ней, и до сих пор ничего не забывшие и не примирившиеся с потерей матери и жены ищут следы своих сыновей или мужей, пусть это будет лишь холмик где-нибудь возле обочины дороги... силу человеческой любви, особенно женской, тоже не исчислишь.

Маленькая станция была пустой, из лощины тянуло холодком, полоса тумана стояла над низиной, Платон Михайлович сидел в одиночестве на платформе с пространственным названием «Дальнее», и тихие долы лежали вокруг.

Дочь с внуком переедут, тогда повеселее станет в промерзшей за зиму даче, а пока холод еще стоит в углах, и если и затопишь вечером печку, все равно к утру будет холодно. Платон Михайлович сидел, засунув руки в рукава, и, как всегда, вместе с уходящими вдаль рельсами, с зелеными и красными огнями семафоров пришло то, что связано для человека со странствиями, да и его собственная жизнь нередко представляется ему в виде железной дороги с маленькими станциями или долгими стоянками, с проносящимися мимо пейзажами, иногда щемящими душу своей нежностью или жесткими и суровыми, если каляно стоит зима со смутными белыми полями, на которых не приведи бог заблудиться путнику.

А после одного дачного, уже совсем пустого поезда стремительно, словно запаздывал, пронесся порожняк. Они мелькали, вагон за вагоном, длинные товарные или короткие, старого образца, цистерны, облитые мазутом и нефтью, платформы в угольной или цементной пыли, и Платон Михайлович вспомнил военные, уже далекие дороги.

Шел первый год войны, его батарея была сначала под Винницей, потом под Вознесенском, потом под Каховкой, и еще далеко понесло назад отступление, а потом начался и обратный путь, и на скольких платформах, прикрытые брезентом и сетками с нашитыми на них листьями, стояли орудия его батареи.

Однажды ночью, когда эшелон задержался на восстанавливаемых путях возле Смелы, сидел он, командир батареи, рядом с водителем в кабине грузовой машины, стоявшей на одной из платформ поезда. Была тяжелая, затяжная весна, март со снегом, распутица. Мимо состава, стоявшего без огней у станции, торопливо бежало несколько девушек-связисток.

— Товарищ командир, пустите к себе! — крикнула одна из них, наверно самая отчаявшаяся. — Нам только один перегон, а на платформе холодно.

— Куда же я пущу вас? — ответил он тогда. — Втроем не уместимся, да еще в полушубках.

— Как-нибудь, — попросила она уже совсем по-детски, и он неожиданно для самого себя открыл дверку кабины и сказал:

— Садитесь ко мне на колени.

Потом снова пошли ночные поля, девушка сидела у него на коленях, а водитель рядом спал или притворялся спящим. Много раз позднее вспоминал Платон Михайлович то странное овладевшее им тогда чувство, когда на его руках было хрупкое, не приспособленное к тягостям воины существо, видимо уже страшившееся тесной их близости. Она, конечно, не смогла бы понять того нежного и горького чувства, какое испытывал он, думая в эти минуты о жене и о дочери, думая вместе с тем и о матери девушки, в тревоге и смятении отпустившей ее...

В кабине грузовика было теплее, чем на открытой платформе, все-таки дыхание трех людей согревало ее, и тихий мир, словно отъединенный от опустошенной земли вокруг, траурно белеющей заново выпавшим снегом, — тихий мир был в кабине пробитого не одним осколком грузовика. Час спустя поезд стал притормаживать, остановился, девушка сказала наспех: «Спасибо, товарищ командир», спрыгнула с платформы на перрон, и с других платформ тоже спрыгивали связистки, наверно совсем продрогшие. Состав постоял недолго, пополз дальше, путь только что восстановили, и все осталось позади: и мартовская ночь, и те чувства, какие испытывал он, Платон Михайлович, и связистки, которых по мере наступления перекидывали, видимо, на новые места... а до весны с ее теплом было еще далеко, даже здесь, на Украине.

Кто знает — может быть, среди пронесшихся сейчас перед ним вагонов была чудом уцелевшая именно та платформа, на которой некогда, сидя в кабине грузовика, испытал он сложные и горькие чувства? А порожняк вскоре пригонят к месту назначения, вагоны растащат в разные стороны, прицепят к новым составам, и пойдут облитые нефтью и мазутом цистерны в Альметьевск или Грозный, а платформы — одни за лесом куда-нибудь под Кострому или к лесным биржам Архангельска, а другие — в Караганду или Донецк за углем.

Все уже залечено, построено заново, возникли новые города, которых не было на картах военного времени, а молодое поколение не только из книг по истории или опубликованных воспоминаний знает о минувшей войне, оно знает о ней и по своей безотцовой судьбе, и по тому горю, какое пришло в их дом, когда они были еще совсем малыми детьми или только младенцами, а их матери состарились раньше времени, и многие из них уже ушли раньше времени, насмерть пораженные войной с ее замедленным действием...

По разным поводам приходят к человеку его мысли, а иногда и по странным, неисповедимым поводам: вот посидел он, бывший подполковник артиллерии Платон Михайлович Сиверов, на маленькой станции, вспомнил годы войны, но где та — он думал об этом не раз и прежде, — где та, которая в тесной кабине военного грузовика сидела на коленях у него, не зная, какие тревожные и нежные мысли пробудила в нем ее незащищенная молодость? А может быть, встретит он как-нибудь уже пожилую женщину, ныне врача, или инженера, или библиотекаря, или учительницу, и узна́ет в ней ту, с которой так странно соединила его на миг военная судьба, но нередко и самый малый миг непостижимо долго длится.

«Здравствуйте, — скажет он, — вы не узнаёте меня, конечно. Да и как узнать, если мы даже не разглядели друг друга тогда, и я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы были связисткой. А я — тот, который вез вас на своих коленях, как дочь, в кабине грузовика, стоявшего на платформе поезда. В ту пору я был капитаном, а ныне — подполковник в отставке». И женщина ответит: «Я помню вас. Я не забыла, как вы приютили меня в кабине грузовика на платформе вагона». А может быть, она скажет: «Вы ошиблись. Я никогда не была на войне. Но ведь совсем не важно, была ли это именно я или другая». И он мысленно согласится с ней: «Конечно, это совсем не важно... важно, что я храню это в памяти, хотя со времени войны прошло уже свыше тридцати лет».

Платон Михайлович думал так, возвращаясь полем, было уже холодно, и звезды, казалось, вздрагивали по временам от озноба, а небо было все же майское, с замшевой палевой полосой на западе. Он шел один пустым полем, но выстуженная за зиму дача казалась ему обжитой, словно не один из вчерашних спутников поджидает его, вместе с ним подсядет к печке, которую затопит он позднее, и они вместе вспомнят многое и поговорят о многом. Они вспомнят, как шли на юг тяжело нагруженные орудиями и танками составы, и орудия их батареи тоже стояли на платформах. А потом дважды и трижды сменяли подбитые или раздавленные танками их орудия и сначала пополняли расчеты, а потом почти никого не осталось из прежних его людей... сейчас, однако, снова собрались у огня печи все вместе, и он узнавал каждого, несмотря на то, что столько лет прошло с тех пор, узнавал каждого, хотя сидел один у печки. Но ведь именно в том и состоит сила жизни, чтобы в памяти оставались все те, кто был с тобой рядом, помог тебе в самые трудные дни и ни в чем не изменил тебе.

— Чудеса, — сказал Платон Михайлович, подбрасывая в печку сучки, — чудеса. Посидел на станции, прошел мимо порожняк, только и всего. А машинист если и заметил меня, то подумал, наверно: у пенсионера много времени, может посидеть на станции, почитать газету, потом пойдет греть возле печки старые кости, а май холодный, такого и не вспомнишь, однако по народной примете — если май холодный, то год хлебородный, — значит, всё к лучшему. Весь март и апрель возили тракторы и другие сельскохозяйственные машины, а на твоей платформе, Платон Михайлович, — прости, ради бога, не узнал тебя, — мой папаша в расчете одного из твоих орудий наводчиком был, Павла Савушкина, может, помнишь? — на твоей платформе как раз везли на днях комбайн «Сибиряк», последняя наша новинка, — вот ведь какой кругооборот, Платон Михайлович, и не угадаешь — где, что́ и как?

Платон Михайлович сдвинул большим суком яблони остатки прогоревших прутиков, подкинул парочку настоящих дровишек, теперь огонь пойдет, а возле огня никогда не соскучишься, только пошевеливаешь воспоминания, и жарко тогда горит в печке, так жарко и так надежно для твоей жизни и совести.


Загрузка...