Метельный вечер


С нежным вечером, особенно тихим в чужих местах, Михалев возвращался к дому, ставшему ему милым и необыкновенно нужным. Приехав, чтобы поработать в одиночестве, он остановился у сестры своей покойной жены Ангелины Андреевны Лебедевой, старой учительницы средней школы. Все в доме было полно ощущения той неустанной работы, которая хоть и не оставляет зримых следов, но без которой не может расти и развиваться человек: труд старой учительницы Михалев глубоко понимал и уважал, но и она понимала его труд, нелегкий и своенравный, хотя этот труд нередко представляется некоторым лишь игрой воображения, к тому же оставляющим много досуга...

Была в его жизни та пора, когда все стало так, будто вместе со смертью Вали кончилось и его существование, и некому поддерживать огонь в очаге. Ангелина Андреевна не смогла тогда из-за тяжелой простуды приехать в Москву, написала в письме: «Милый Саша, нужно ли говорить, как я всей душой, всем сердцем с вами? Но что ж теперь делать, сохраним Валю в нашей памяти, сохраним во всей ее доброте и прекрасной душе, а вас прошу помнить, что навсегда останетесь для меня близким человеком и со всеми вашими горестями, а может быть, не только они будут в вашей жизни, неизменно найдете у меня кров и доброе сочувствие и понимание».

И хотя казалось тогда, что очаг уже навечно потух, но жизнь по своим правилам оставляет уголек, пусть пока только уголек, а там, может быть, и разгорится: человеку нужен очаг, жить без него ему страшно.

И вот уже не в первый раз приезжает он к этой доброй, с такой понимающей душой Ангелине Андреевне, называет ее сердечно Елюшкой, и опять он здесь, в тихом ее доме, однако населенном для него так, будто всегда полно в трех маленьких комнатках.

Он помнил совсем крохотной, пятилетней ту девочку, у которой трагически один вслед за другим погибли родители и которую Ангелина Андреевна взяла на воспитание... А теперь в комнате с терраской, сейчас засыпанной снегом, жила ученица театрального училища Надежда Елецкая, та самая Наденька, которую он помнил пятилетней.

Жизнь уносит, но и приносит, и, сидя как-то с Ангелиной Андреевной в предвечерний час, когда синева за окном была простегана крупными хлопьями снега и походила на колышущийся тюль, Михалев в минуту глубокой душевной потребности сказал Ангелине Андреевне:

— Странно все это, Елюшка, так странно... в свое время мне казалось, что со смертью Вали и для меня все кончилось. А оказывается — живу и работаю, приехал вот и к вам поработать.

— Живому человеку нужно это, а вы — живой, — сказала Ангелина Андреевна умудренно, — и я радуюсь вашему труду. А Наденька, что вы написали, прочла... вы в числе ее любимых писателей.

— Подумать только, в какие князья вышел.

Про главное, однако, он ничего не сказал Ангелине Андреевне, а главное было даже не столько странно, сколько страшно: он любил голос Нади, на верхах чуть надтреснутый, это придавало ему милую детскость, вместе с тем как бы и некую драматичность, и он всегда думал, что такой голос мог быть у Дузе или Комиссаржевской... После окончания школы Надя поступила в театральное училище, один из известных актеров, отец подруги Нади, еще на школьном спектакле отметил ее драматические способности, приемный экзамен в училище она выдержала успешно, прочла басню Крылова «Пустынник и медведь» и отрывок из «Возмездия» Блока, и ее приняли в числе немногих.

Теперь Надя училась уже третий год, хорошо сыграла несколько ролей в поставленных драматических отрывках, и ее руководитель, признанный актер Художественного театра, верил в способности Нади. Но вместе со всем этим было и еще нечто — именно то, что казалось не столько странным, сколько страшным.

В Наде словно повторялось ушедшее, некогда принадлежавшее ему: такой же чуть надтреснутый на верхах голос был и у Вали, такое же нежное облако входило вместе с ней в комнату, а зимой еще и свежесть молодого дыхания, свежесть подрумяненного морозом лица, но так легко, глянцевито подрумяненного, словно холодок зимы облил его глазурью, и, целуя Валю в холодную щеку, он долго ощущал на своих губах холодок этой дорогой ему щеки...

Он говорил себе уже третий год подряд, что ему не следует приезжать сюда, можно поработать и не в этом домике у Ангелины Андреевны, мало ли домов, называемых домами творчества, — где-нибудь на берегу стылого Балтийского моря или в глуши подмосковных лесов... Но именно здесь, в доме Ангелины Андреевны, он написал две свои последние книги, написал их со рвением, как в былые времена, когда верное сердце было рядом. В летнюю пору они снимали подмосковную дачку, он работал в такой же светелке, и Валя всегда медлила позвать его обедать, ждала, когда он спустится сам — довольный или недовольный собой, умела вместе с ним порадоваться, умела в минуты уныния и поддержать...

В открытой форточке дрожал теплый воздух натопленной комнаты, было шесть часов, Михалев ощущал это время не только потому, что уже давно зажжена лампа на рабочем столе, но и потому, что тайно ждал этого часа.

Вместе с Надей, возвращавшейся из Москвы, чуть запыхавшейся от тех полутора километров, которые отделяли домик Ангелины Андреевны от железнодорожной станции, — вместе с Надей как бы входил и запах училищной сцены и тревожного искусства, которому она собиралась служить, и свежесть зимнего вечера со снегом, нередко остававшимся на слипшихся ресницах ее милых карих глаз.

— Ну, как вы поработали сегодня, Александр Михайлович? — спросила Надя, вернувшись, как спрашивала Валя когда-то: «Ну, что у тебя сегодня?» — и он отвечал: «Суточные щи», запаха которых не выносил, а иногда потирал руки: «Сегодня пошло́... сегодня на рюмочку я заработал», но ему не давали даже рюмочки, его берегли, и почти семнадцать лет было так.

— Поработал. Не так чтобы очень, но поработал, — ответил Михалев.

— Не знаю, порадует ли это вас, но сегодня Мстислав Константинович предложил мне приготовить один из ваших рассказов, какой вы сами посоветуете... и мне так хочется прочесть что-нибудь ваше.

— Что ж, польщен, — ответил он. — Есть у меня один рассказ... правда, ничего особенного в нем не происходит, просто поздняя осень и скоро зима. Денька через два-три дам вам посмотреть.

Надя сидела на диване, два завитка каштановых, красноватых волос возле ее маленького выточенного уха были еще влажны от снега.

— Знаете, чего мне хотелось бы, Александр Михайлович? Чтобы вы почаще бывали у нас, вам ведь здесь неплохо работается.

— В вашем доме я всегда хорошо работаю. Тихо, и снег за окном... а писателю нужен снег или даже любая непогода. Впрочем, ему все нужно: и голубое небо, и жаворонки, и даже метель, — сказал Михалев. — Кажется, и в самом деле начинается метель.

Они прислушались, ветер со снегом вдруг хлестнул по окну.

— И еще мечта нужна писателю... в вашем доме я не обижен этим.

— Так дайте мне приготовить ваш рассказ, — сказала она, не поняв его или сделав вид, что не поняла.

— Ладно, когда перепечатаю — дам.

Они посидели еще в тишине, а Михалев, взглянув на маленькую руку Нади, сказал вдруг:

— Покажите-ка вашу ладонь... я кое-что смыслю в характерах.

Он сжал и разжал ее ладонь.

— Линия воли у вас хорошо обозначена.

— А как насчет способностей? — поинтересовалась она.

— Способности у вас во всю ладонь... однако не только театральные, но и человеческие, а они важнее всего: все-таки я не хиромант, а только писатель.

— И опасный при этом... наслушаешься вас.

Ангелина Андреевна позвала обедать, и хотя на столе стоял лишь графинчик с наливкой, но Надя отстранила и его.

— Не пейте, Александр Михайлович... вечером, наверно, еще захотите поработать.

Но сказала это не она, а голос из студеной дали, и он даже с некоторым испугом посмотрел на Надю, словно она читала не только написанные им рассказы.

После обеда Ангелина Андреевна ушла к себе проверять ученические тетради, а Наде нужно было пройти кое-что по учебнику, и Михалев поднялся в свою светелку, прилег на диван, полежал с закрытыми глазами, а ветер по временам кидал в окно сухие пригоршни снега...

Двадцать лет назад, когда вышла его первая книга, он познакомился в издательстве с корректором Валентиной Сергеевной Логиновой, они сидели рядом над версткой, на полях которой были вопросительные знаки и птички, а три года спустя, когда они с Валей были уже вместе, он сказал смеясь:

— Вот твои вопросительные знаки и превратились в восклицательные!

А его рукописи она читала теперь уже не в качестве корректора, и без этого верного плеча рядом казалось невозможным не только писать, но и жить...

Как-то, зайдя в светелку, Надя увидела на столе его рукопись, чернеющую от поправок и вычеркнутых слов или даже целых строк. «А ну-ка, попробуйте разберитесь», — усмехнулся он, и Надя села с его рукописью на диван, а он в эту минуту подумал, что уже почти пять лет никто не прикасался к его исписанным страницам. Надя ничего не сказала, лишь покачала головой, возвращая ему рукопись, но он работал в этот вечер со рвением, какого уже давно не знал.

Снизу осторожно постучали в потолок, как всегда, когда его звали спуститься.

— Вы не спали, Александр Михайлович? — спросила Надя. — Не хотите ли пройтись немного? Правда, метель, но я люблю метель.

— Я тоже люблю метель, самое лучшее время для прогулок, когда буря мглою небо кроет.

Ветер рванул из рук приоткрытую дверь, снаружи уже крутило снежные вихри.

— Дайте руку, — сказал Михалев.

Он взял Надю под руку, и едва они вышли из калитки сада, метель сразу кинулась навстречу, а в поле уже совсем несло... И из секущей снегом мглы всплыло в памяти, как однажды брат, работавший в большом лесном хозяйстве, пригласил его с Валей приехать к нему встречать Новый год, выслал за ними на станцию лохматую лошаденку, запряженную в саночки, и они ехали в мутной, жестко секущей мгле, а лохматая лошаденка, шаг за шагом, привезла их в то лесное угодье, где деревья стряхивали по временам целые подушки, а то и перины снега, и, наверно, давно уже было за полночь. Он притянул к себе за плечо полузасыпанную снегом Валю, заглянул в щель белого пухового платка, шепнул: «С Новым годом!» — и поцеловал ее заледеневшие губы...

Ему хотелось сказать Наде: это все-таки чудо из чудес и милость из милостей, что не все уходит навсегда, иногда возвращается в ином виде именно в память того, что ушло.

— Снегу! — сказала Надя.

И он заглянул в ее лицо с белыми ресницами, заглянул в то нежное и милое, что было под меховой шапочкой.

Они прошли немного полем, и теперь уже завывала она, зимняя буря, а то и плакала, как дитя, со свистом уносила струи снега, и поле шевелилось от них... Ах, Надя, Надя, поймете ли вы, что может испытывать человек, у которого, подобно этим снежным струям, уже столько унесено, однако в минуты уныния далекий, верный голос, на который так похож ваш голос, скажет: «Еще напишешь... еще как напишешь!» — и тогда возвращается все, что казалось навсегда потерянным...

— Ах, Надя, Надя... если бы вы только знали! — сказал он вслух, но ветер сорвал слова с его губ, и она ничего не услышала.

— Ну просто с ума сошли! — сказала Ангелина Андреевна, когда они вернулись залепленные снегом.

Но и она, учительница литературы, хорошо знала, что такое пушкинская метель, когда колокольчик однозвучный утомительно гремит, или метель Вяземского, когда колокольчик звонко плачет, и хохочет, и визжит, или толстовская метель с охотницким колокольчиком, язычок которого уже не бьется, а скоблит по стенкам...

Позднее, когда выпили чаю и Михалев ушел к себе наверх, — по привычке пожелать спокойной ночи — Надя поднялась к нему. Он сидел за столом, сказал через плечо:

— Спокойной ночи, Наденька... и такое великое спасибо вам, такое спасибо. А за что — может быть, когда-нибудь и поймете.

— Александр Михайлович, я уже не маленькая, — сказала Надя. — Не говорите со мной загадками.

— Какие же тут загадки? — ответил он. — Все ясно, как на вашей ладони: глубокая линия воли у вас поперек нее, а другая, самая важная, во всю ладонь. Денька через два прочту вам рассказ о том, как метель перекатывает миллиарды тонн снега, а взамен приносит крупицу, всего лишь крупицу, но человеку иногда и крупицы достаточно.

А в полночь, когда все в доме уже спали, Михалев осторожно, чтобы не скрипнуть ступенькой, спустился по крутой лестнице, открыл входную дверь и вышел в сад с изогнутыми белыми дугами деревьев. Метель пронеслась и утихла, клокастые облака мутно светились, по этому отсвету было видно, что они несутся: метель, наверно, поднялась в высоту. Потом показалась на миг луна и как бы напомнила о том, что она — светило, и никаким тучам не заслонить ее, как не загасить угль, пылающий огнем, который на всю жизнь зажжен в человеке, даже если беды и неудачи подстерегают его...


Загрузка...