Глава девятнадцатая

Воздух насыщен рассветной свежестью.

Зябко пожимая плечами, Матвей пошел к больнице. Еще издали, услышав постукиванье молотка, негромкий разговор, улыбнулся.

"Солнышко только встает, а они уже работают. Молодец Ильин, понимает, как надо торопиться".

Снаружи дом казался старым, неприглядным. От дождей и снега доски лоснились, были серые, но внутри, от желтого свеженастланного потолка, казалось светло, уютно.

— А, Матвей, здравствуй, человек! — весело приветствовал Кузьмич, продолжая работать фуганком. Пахучая стружка шелковистыми крутыми кольцами спадала на пол.

— Много еще здесь? — осматривая помещение, спросил Матвей.

— Сегодня закончим. Одна перегородка осталась.

— Скоро кирпич будет. Обещали на один домик — дадут на два, работы прибавится.

— Так мы торопимся, человек, торопимся.

Не вынимая изо рта гвозди, Митин пробубнил:

— Встаем до зари и ложимся после, а платы сверхурочной нет.

— Ишь, плата ему, а то он не может понять, что это больница будет — самый необходимый пункт человека. Раньше тутошние люди, почитай, как собаки жили, вот мы и должны показать новую жизнь, на то мы и есть русские. А ты, хоть и жизнь видел, а воспитать тебя никак невозможно, не поддаешься. Ты как тот анфилин — вопьется он, проклятый, в чужое тело и пока не сожрет в нем все, не отступится. Так-то вот.

— Анфилин… Я требую по праву.

— Ить хоть бы когда другое что сказал, ну, приглянулся бы ему кто, или вот про зорюшку стих склал — красота-то, глянь! Ан нет, и речь-то у него вся: "Деньги плати, плата мне нужна". Ей-бо.

— Зорюшка тебе, — обиделся Митин, — от тебя только и слышишь: "анфилин" да "прыщ".

— Да кто жа ты, коль за такой пункт доплату просишь, а? — сердито и неожиданно тонко выкрикнул Кузьмич.

Матвей засмеялся и примирительно сказал:

— Дай, Кузьмич, наряд на сверхурочные часы.

— Эт-та зачем? Нет, человек. Денег у него много, а совести нет. Нам в ем совесть наперво воспитать надо. Ах ты, пень еловый, а?

От больницы Матвей прошел к жилым домам. В первом, уже достроенном, пахло глиной, свежим деревом, на стенах в штукатурке поблескивали сухие травинки.

— Неважно, забелится, — вслух сказал Матвей, — было бы тепло да светло.

На втором домике покрывали крышу травяными широкими матами. Опасно, но железа нет. На третьем только навешивали внутренние маты. Егор поздоровался с Матвеем за руку.

— Глину ходил смотреть?

— Нет, Егор, сейчас пойду.

— Знаешь, где?

— На берегу протоки, за морошкиным полем?

— Там. Хорошо бы свой кирпич делать.

— Хорошо, но не сейчас, к весне.

— Анка просила окна в больнице сделать шире.

— Не можем, Егор, ты же знаешь — негде.

На берегу ловцы уже выбрасывали рыбу. Она, блестящая, еще живая, тяжело падала на настил и, глотая воздух, била хвостами. Резчицы поправляли ножи, громко переговаривались. Маня, улыбаясь, помахивала блокнотом, шла навстречу Матвею.

— Ну, как у тебя тут дела, Маня?

— Резчиц мало, Матвей. С засолки людей можно взять. Балык же в тузлук с носилок сваливаем, а засольщицы сделают тузлук и сидят.

— Ты здесь хозяйка, вот и расставляй людей по-хозяйски.

— Я хотела согласовать.

— Скажи Максиму, пусть морская бригада весь улов сдаст базе, за рыбой катер придет. Как Никита?

— Боюсь, вместо утки себя убьет, не доживет и до свадьбы.

— Ничего, доживет, — улыбнулся Матвей.

— Перчатки, Матвей, нужны…

— Перчаток нет, пусть сами шьют. Был шторм, почему сами не нашили?

— Думали, дадут.

— Было столько свободного времени. Получи на складе материал и раздай старухам, они нашьют. Надо попросить.

В икрянку заходить не стал, пошел прямо через кустарник к протоке. На траве сверкала роса, в каплях ее отражались солнечные лучи. Рябина отцвела, на ветвях висели зеленые крупные ягоды.

Матвей вдохнул свежий воздух, снял пиджак. Он только сегодня понял, что лето разгорелось празднично, разгульно. В кустах весело щебетали птицы, недалеко крикливо хлопотали утки, гагары, в кедраче насвистывали еврашки, с моря доносился прибой, крикливый, но приглушенный плач чаек. А солнце, освобожденное от холодных туч, поднималось все выше и ласково обнимало остывшую землю.

Тропинка вилась по высокому берегу реки. Река переливалась то атласной, то бархатной синевой, то холодной позолотой и казалась Матвею живой, дышащей. С правой стороны расстилалось ровное поле, усыпанное доспевающей морошкой. Поле казалось огромным желто-зеленым ковром. Лечь бы на него, раскинув руки, и смотреть в ясное небо, по которому проплывают прозрачные перистые облака.

"До чего же прекрасен мир, — думал Матвей. — И зачем людям нужны войны? Земля так велика: живи, дыши и радуйся, что ты есть, что ты живешь, люби…"

Тропинка вилась теперь среди жимолостника, изредка попадались березы, пышные, кудрявые.

Обогнув небольшое озеро, Матвей вышел к второй протоке. Берег местами обвалился, и скат обнажил толстый слой красноватой глины. Следы ног оставались на ней гладкие, блестящие.

"Годится ли для кирпича? — подумал Матвей. — Надо взять немного, попробовать, что получится".

Он поднялся наверх, осмотрелся.

"Отсюда и возить будет хорошо, — продолжал он рассуждать. — Сперва по протоке, а там — по реке. И песок есть. Ну, что же, если годится, на тот год будем выпускать свой кирпич. Кедрач придется возить с того берега, березняк не будем трогать, пойдет на столбы, на доски".

По воде плыла утка с выводком. Утята пыряли, подняв вверх еще плохо оперившиеся гузки. Утка косила глазами, изредка подавая голос.

Матвей улыбнулся, подумал: "Семейная идиллия, хорошо им". Завернул в платок комок глины, пошел обратно. "Да, семейная, а мои сорванцы растут без матери. Гриша бога вздумал испытывать, пирогами объелся, глупый. Трудно Авдеевне с ним, непослушный. А что если… ведь действительно семьдесят лет… Что будет с ребятами?"

Дорогу преградила изуродованная березка. Видимо, еще молодым деревцем ее кто-то надломил, она срослась, осталась жить, от слома потянулись к солнцу молодые побеги, образовалась дуга. Каждый год прибавлялось кольцевой древесины, только на сломе березка была тоньше и покрыта не белой шелковистой корой, а черной, шершавой. Матвей погладил ладонью кору, сел. Листья тревожно задрожали, раздался треск, и Матвей упал. Он с сожалением смотрел на сломанное дерево, потрогал искромсанную древесину, вздохнул. Пахло прелью прошлогодних листьев, папоротником. Матвей лежал и прислушивался. Сердце болело тихо, тревожно. "Когда появилась эта боль?.. Что может излечить ее? Пожалуй, только время. — Он закрыл глаза, представил Ульяну. Ему показалось, что смотрит она на него с укором. — Ульяна… Подло даже и думать о ней. Черт знает, что со мной… А полюбила бы она детей? В глазах у нее не то страх, не то холод, и все же они как магнит. Уехать… Куда?

Бросить все? А что скажут Никита, Егор, Анка? Что будет с Иваном? Э, дурак ты, Матвей, дурак… Разве ты имеешь право разрушать семью, пусть даже плохую?.. А вообще-то, жених, иди-ка работай, размечтался…"

Но слова эти, казалось, относились к кому-то другому. Он лежал и слушал, как шепчутся деревья, видел, как торопилась куда-то божья коровка, тонко и нудно звенел комар. Матвей знал, комар сядет на шею, но не было сил поднять руку, словно теплая и пахучая земля все его силы впитала в себя. Мысли копошились, тягучие, почти не касаясь сознания: "Права старушка… права… Ульяна… Имя-то какое…"

Дохнул ветерок, нежно коснулся волос, и тело стало легче, невесомее. Снится Матвею: он должен спешить, он торопится, хотя никак не может вспомнить, куда и зачем. Ноги вязнут в сером песке, он силится поднять их, но тщетно. Вдруг слышится гул. "Что это — пожар?! Надо бежать". Матвей напрягает силы, отрывает ноги от сыпучего песка и просыпается.

— Неужели пожар? — испуганно спросил он сквозь сон, но тут же понял: это обед, бьют в бочку. — Черт, какой сон! — Неохотно поднялся, отряхнул прилипшие листья, неторопливо пошел к селу.

После улицы в палатке-столовой казалось темно и жарко, толстый брезент плохо пропускал свет и сильно нагревался.

Никого не было. Видимо, пока он шел, обед уже кончился. Ульяна, повязанная белой косынкой, в цветастом ситцевом фартуке, протирала столы.

— Вы обедать? — глуховато спросила она.

Сердце тревожно и часто забилось. И какой-то чертик требовательно и настойчиво зашептал: "Скажи ей сейчас, ну!"

Он решительно подошел, взял ее руки. Она не отняла, только жарко зарумянилась и загорелись глаза. И уже ничего не соображая, он целовал эти руки, глаза, губы. Ульяна слабо сопротивлялась, шептала:

— Что ты, Матвей, как же… не надо, увидят… — отняла руки, села на скамью. — Я давно видела, я давно знала, но зачем это, пу, скажи, зачем?! Ведь я и так несчастна…

По щеке медленно скатилась слеза. Матвей сел рядом, взял ее руку, прижал к губам.

— Не надо, Матвей!

— Пойми, Ульяна, я не могу без тебя, я больше не хочу рассуждать — зачем и почему…

— Боже мой, да ведь муж… Я много думала, и не хватит у меня сил…

Но Матвей знал только одно — в его жизнь пришло новое, настоящее знойное лето; пусть оно будет с дождем, пусть с грозами — он ничего не боится. Он чувствовал, как жизнь становится огромнее, значительнее, прекраснее…

Загрузка...