Глава двадцать вторая

На берегу озера горел костер. Языки огня золотили спокойную темень воды.

Дым отгонял въедливую мошку.

Потапов сердито дергал перо с большой жирной утки. Волосы, одежда — все покрылось серым легким пухом.

— Черти не видали такую работу! Не могли баб найти? — ворчал он.

Никита, подрезая гагаре крылья, весело ответил:

— Бабы все на рыбе, после шторма рыбы больно много, в икрянке мест нет бочки ставить, балыка накоптили!.. Склад новый делают.

— Накоптили… — Потапов собрал щипками последний пух, бросил утку в большую кучу. — Ужин не смотрим, перепрело, наверно, все. — Он подвинул суковатой палкой небольшой чугунный котелок, снял крышку. Запахло свежей дичью, лавровым листом, луком.

— Сварились, давай ужинать.

— Давай! — так же весело согласился Никита. — Отдохнем маленько, пальцы как деревянные. — Подошел к сваленным в кучу нечищенным уткам, прищелкнул языком: — Много! Ну — ничего, посидим ночь…

— Не квасить же их…

Потапов принес из палатки посуду, расстелил возле костра клеенку, стал резать хлеб.

Никита шумно умывался у озера.

— Ты скоро?

— Иду!

Потапов бросил в костер сухой хворост, огонь осветил его хмурое лицо, ярко заблистал в капельках воды на волосах Никиты, весело заиграл в его узких черных глазах.

— Много дичи набили, Матвей рад будет, рыба всем надоела, суп хороший из уток.

— Плохо ли… Посадить бы твоего Матвея за такое дело…

— А что? Он все будет делать.

— Что ты все о нем? Матвей, Матвей… Учиться тебе надо, а он таскает с собой, как переводчика и проводника, сюда вот загнал комаров кормить.

— Я сам хотел. Кончил семь классов — хватит. Охоту люблю, небо большое люблю, костер зимой…

— Я смотрю, книги с собой носишь, то и говорю.

— Книги интересно читать, это не работа.

Ужинали молча. Ночную тишину нарушал треск горевших сучьев, редкий вскрик потревоженной птицы. В озере плескались рыба, темный кедрач, еще больше сгущая тьму, насторожился, приподняв вверх игольчатые ветки.

После ужина снова взялись за уток. Никита что-то тихо напевал, Потапов потягивал трубку.

Где-то свистели еврашки, холодком дохнул ветер, качнул оранжевые костры и притаился за кедрачом.

— Скоро утро будет, еврашки свистят…

Потапов выколотил трубку, положил в карман.

— Почему ты, Потапов, такой, ну… мало смеешься? Знаешь, какой вода бывает? Утром посмотришь в речку — дно видно, вода звонкая, веселая. А вечером совсем другая — черная, тяжелая и дна не видно. Твоя душа похожа на вечернюю воду. Я давно думаю — почему? Жена у тебя шибко красивая, даже на картинках таких нет, охоту любишь, почему такой?

Потапов внимательным взглядом посмотрел на Никиту, усмехнулся:

— Почему ты не женишься?

— Я? Скоро будет жена! — Он сверкнул зубами, осмотрел утку, бросил ее, с хрустом взмахнул руками. — Одна осталась, хорошо, спать уж хочется.

— Кто же будет твоя жена?

— Кто? Ты ее знаешь.

— Анка…

— Нет, Анка — друг хороший, грамотная шибко. Маня будет женой.

— Чечулина Маня? Ничего девушка.

— Зачем говоришь "ничего"? — обиделся Никита. — Ничего — это плохо. Маня умная, добрая… — Никита помолчал и уже другим, глубоким голосом добавил. — Смеется хорошо!.. — И снова улыбнулся.

Потапов продолжал чистить утку.

Начинался рассвет — серый, мутный. Глухо кричала птица. На озере белел туман. Очищенных уток сложили в мешки, снесли на берег протоки в условленное место. Укрыли травой, ветками кедрача. Когда вернулись на стоянку, уже совсем рассвело. Кое-как отряхнув пух, легли спать. На полотно палатки упало несколько крупных капель, за ними, переждав, весело и дробно застучал дождь.

Никита согрелся в теплом кукуле и быстро уснул. Ему снилась Маня. В резиновых сапогах, помахивая цветной косынкой, она убегала от Никиты. Вот оглянулась, пунцовые губы смеялись. Он именно видел ее смех, а не слышал. Приложил ладони к ушам и крикнул: "Почему не слышу? Не слышу, Маня!" — крикнул и проснулся. Возле постели стоял Потапов. Он встряхивал Никиту за плечо.

— Вставай, вечер уже. Так, брат, проспишь и Маню.

— Что — Маню? — не понял Никита.

— Проспишь, говорю.

Потапов был в мокром плаще, в длинных резиновых сапогах.

— Ты что, на охоту ходил?

— Нет, в селе был. Святой водички принес, хочешь?

— Вино? Давай.

— Маню твою видел.

— Где?

— На пристани. Рыбы полно, завалили. Она там командует, веселая. Я говорю: "Дождь, сыро", — а она в ответ: "Рыба воду любит".

Разгоревшимися глазами Никита смотрел на Потапова.

— Больше ничего не сказала?

— Спросила: "Не подстрелил ли Никита вместо гагары себя".

— Ну, а ты?

— Что я… Сказал, что жениться собирается. Она рассмеялась и сказала женщинам, что ты на росомахе женишься.

Никита поскреб затылок, тепло улыбнулся.

— Маня… она всегда такая.

— Любишь? — спросил Потапов, наливая из фляжки красную булькающую жидкость в алюминиевую кружку.

— Люблю.

— Ишь ты. Пей, только разом.

Никита подсел к столику с березовыми неотесанными ножками, вбитыми в землю, положил на хлеб икры. Холодная жидкость обожгла горло, захватила дыхание. Округленными глазами Никита смотрел на Потапова.

— Эх, ты! На воды, тоже — охотник…

— Я думал, вино… Это что, спирт?

Потапов привычно запрокинул кружку, острый кадык задвигался.

Никита стал жадно есть.

— Матвея видел?

— Видел. Спасибо сказал… Еще бы… Про тебя спрашивал.

Никита тихо засмеялся.

— Друг хороший… Много он сделал, шибко много. В юрте грязь, чесотка, трахома, а он приедет и за руку здоровается. Уговаривает приехать в артель, спать остается, куда ему деваться? Стойбища разбросаны далеко, зима, холодно… Хороший человек…

Кровь в венах тяжелела, приятное тепло разливалось по рукам, ногам. Набегали мысли, хотелось говорить, и Никита говорил, размахивая руками.

— Ну, вот я, ты знаешь, Потапов, как я жил? Ничего ты не знаешь!..

Откусывая мясистый балык, Потапов угрюмо смотрел на фляжку. Живость, с которой он рассказывал о Мане, сошла с его лица, скулы покраснели, двигались медленно.

— Отца не помню, — продолжал Никита, — мать — тоже. В чужих юртах жил, с чужими собаками спал, собачью юколу ел…

— Хватит вспоминать, выпей еще.

— Пьяный буду…

— Крепче уснешь; дождь, на охоту все равно не пойдешь.

— Нет, хватит, шибко крепко.

— Какой ты муж Мане: она — огонь, а ты… Слабый вы народ — коряки, мало в вас силенки.

— Я слабый? Коряки народ слабый? Давай, посмотрим, кто слабый.

Потапов усмехнулся, налил спирту. Никита взял кружку, заглянул, хотел что-то сказать, но махнул рукой и выпил.

— Ну вот, это дело, — подавая воду, похвалил Потапов. Никита засмеялся. Ему показалось, что палатка качнулась, лицо Потапова раздвоилось.

— Д-двойной ты, Потапов…

Неприятная тяжесть вливалась в мозг, давила на глаза.

— Я… что, пьяный, да?

— Эх, ты!.. — потеплевшим голосом проворчал Потапов и помог Никите лечь в кукуль.

Сон, тяжелый и душный, навалился сразу.

Ночью стало плохо. Шатко поднялся, позвал Потапова. Никто не отозвался. Добрался до стола, нашел спичку, зажег свечу. Постель Потапова была пуста. На столе лежали куски колбасы, балыка, оплывшая свеча.

— Ушел… Куда? — Мысли путались, голову ломило, подступала тошнота. Вышел на улицу. Дождь приятно освежил лицо, струйками побежал по горячему телу. Никита лег на мокрую траву и снова уснул.

Когда проснулся, уже брезжил рассвет, от холода судорогой свело все члены. Вошел в палатку. Возле топчана Потапова стояли мокрые сапоги с налипшей болотной грязью. И эти сапоги то выплывали перед глазами, то исчезали и снова появлялись, черные, блестящие, со свежей зеленоватой грязью…

Никита заболел воспалением легких и после уж не мог понять — в бреду ли привиделись ему эти сапоги или он видел их на самом деле.

Загрузка...