Глава третья

Дети уже спали. Матвей осторожно прикрыл одеялом Люсю и подумал: «Где же теперь мать? Неужели совсем забыла о вас? И в этом, пожалуй, виноват я, кто же еще больше? Не сумел удержать, а главное — за красотой не разглядел душу, не увидел кукушкин ум… Жалко? Непонятное чувство не то тоски, не то обиды за ребят, а любви нет… да и была ли она?

„Увлекся, музыкант“, — сказал тогда Анатолий Федорович, и как он был прав! Именно увлекся, а не полюбил — в этом ошибка…»

А ходики, словно подтверждая его мысли, монотонно, но живо отстукивали: тик-так, тик-так. Они напоминали Матвею детство. На стене, чисто выбеленной известью, такие же часы. Вспомнил, как мать, бывало, утром подходила к ним и, откинув большую косу на спину, подтягивала гирю. Цепочка издавала хрипловатый звук, а гиря долго покачивалась, и маятник еще веселее заводил свое тик-так, тик-так.

Маленький Матвейка прислушивался, закрывал глаза: как по-разному говорил этот желтый металлический кружок! Иногда он издавал совсем незнакомые звуки. Случалось, мать поднимала его, он разочарованно смотрел на ходики и уже не слышал той волшебной музыки, которую они издавали, когда он лежал с закрытыми глазами.

Когда матери не стало, ходики стояли неделями, и мальчику страшно было к ним подойти…

Вечерами отец часто присаживался на край постели Матвейки и молча поглаживал его светлую кудрявую голову, смотрел куда-то в сторону и тяжело вздыхал.

Однажды отец пришел веселый, озорно прижал Матвейке нос, спросил:

— Ну, чего бы ты хотел, пострел, а?

— Как, чего? — удивился Матвейка.

— Ну, купить тебе чего?

— Гармошку, ясно.

— Ну, ясно так ясно, — сразу согласился отец.

И на следующий день, действительно, принес гармонь. Матвейка ласково поглаживал перламутровые клавиши, дышал на мехи, волнуясь, осторожно взялся за ремни, растянул, мехи издали тяжелый протяжный вздох. Потом нажал на прохладные клавиши — и раздались звуки. Он сам, своими неуверенными пальцами создавал их и до упоения вслушивался в каждый, забыв о времени, обо всем на свете.

Часто поздно вечером отец заставал его уснувшим в обнимку с гармошкой.

Матвей помнит, как ребята дразнили его музыкантом. И просили: «Матюшка, поиграй». Он улыбался и играл для них.

Детство окончилось рано, с началом революции: после боя на Черной речке не вернулся отец. Долго Матвей сидел один в нетопленой, холодной избе, прижав гармонь. И как тогда, после смерти матери, он боялся подойти к ходикам, так сейчас ему страшно было развернуть гармонь.

Уже после революции он решил серьезно учиться музыке. Но первые дни учебы разочаровали Матвея: не хватало знаний, а главное, как он понял позднее, не хватало культуры. Учиться он все же продолжал. Как много дала эта учеба. Мир становился все значимее, все интереснее. Когда Матвею предложили поехать на Камчатку, он согласился, хотя готовился в консерваторию. Пожалел ли он? И жалел, и нет. Жалел потому, что так и не осуществилась мечта закончить консерваторию, а не жалел потому, что здесь он был нужнее. Здесь надо было заново строить жизнь, научить ей Анку, Никиту, Ивана, а это куда важнее.

Он вспомнил первый день своего приезда. На песчаной косе было пусто — стояло всего два рубленых домика. Угрюмо молчали зеленые сопки, над лагуной безумолчно, словно жалуясь кому-то, надрывно кричали чайки, взмахивая серо-белыми крыльями в прозрачном холодном воздухе. Вода в лагуне была спокойна и отливала зеркальным блеском, а на востоке раскинулось море без конца и края. И первое, что поразило Матвея, — солнце.

Оно выплыло из этой морской глуби, которая темной массой расстилалась на сотни километров. Сперва оно выбросило короткие красно-оранжевые лучи, потом от них разлилось золотистое сияние, и огромный оранжевый шар стал подниматься над водным простором. Крылья чаек порозовели, на сопках загорелась, запереливалась зелень, и отражения в воде сопок сделались малахитово-волнистыми.

Но не одна красота этого края поразила Матвея. Очень скоро ему пришлось увидеть, как живут коряки: грязные юрты, трахомные глаза. Тогда впервые он дал себе клятву: не уедет, пока хоть что-то не сделает, чтобы изменить эту жизнь. Он видел доверчивые взгляды Никиты, Анки, Егора и многих других, кому он был очень нужен. Ему казалось, что никто другой так не понимал этих людей и с такой горячей жаждой не стремился им помочь построить новую жизнь.

Прошло десять лет, а сделано так мало!

Первое время ему казалось: раз это необходимо, жизнь сама по себе изменится. Он не понимал тогда, что не так просто сдвинуть вековые устои этой жизни, которые цепко держали людей. Цивилизация для них была страшной. Они видели русских и японцев, видели американцев, которые, кроме грабежа и насилия, ничего не приносили. Так почему же они должны поверить Матвею? Коряки гостеприимно раскрывали перед ним юрту, но недоверчиво слушали русскую «сказку». Да, то, о чем говорил им Матвей, представлялось сказкой. Их удивляло только одно: почему русский не привозит водку и не просит пушнину?

Трудно перечесть, сколько ездил и ходил из кочевья в кочевье Матвей. Всюду он видел доверчивые глаза и недоверчивую улыбку. Артель создать удалось, но на каждом шагу вставали трудности. Чтобы сделать настоящую, надо много строить — нет материалов; надо учить и лечить — нет ни учителей, ни врачей. И кем он только не был за эти десять лет! И учителем, и врачом, и строителем.

До Игнатьева секретарем райкома был Зимин. Каким образом и зачем попал сюда этот человек? Он не был ни в одной юрте, не поговорил по-настоящему ни с одним коряком.

Игнатьев вроде бы по-настоящему берется за дело, да многое для него пока еще темный лес. Здесь все не так, как в России, — и занятия людей, и сама жизнь.

В окно кто-то осторожно постучал. Матвей вышел на улицу, где ждал Потапов.

— Ульяна именинница, может зайдешь?

— Поздно, Николай…

— Ночь-то длинная, что делать? Пирогов напекла, ждет…

— Ну, хорошо, иди, я сейчас…

Дети спали. «А Люська вся в меня, — подумал почему-то Матвей, — такая же сероглазая, круглолицая, и волосы как у барана… Хорошо хоть Авдеевна заменяет мать и ребятам, и мне, так сжились, что роднее и не надо».

Авдеевна словно почувствовала, что Матвей думает о ней, проснулась.

— Ты, Матюша? А я вздремнула, — поднимаясь с постели, заторопилась она, — сейчас поесть дам…

— Не надо, мать, отдыхай. Если надо, я сам. — И помолчав, добавил: — К Потаповым в гости пригласили.

— В такую-то поздноту?

— Ульяна именинница.

— Костюм надень, небось еще гости будут али нет?

— Не знаю.

— Ульяна-то славная, а он сумной, не люблю я его.

«Странный он, — подумал Матвей… — Ходит, как старик, ноги подгибает, а лицо красивое, на грузина похож».

Он тоже его не любил, хотя и не знал почему. Вздохнул, стал одеваться, а мысли снова вернулись к Потапову. «Держится высокомерно, изысканно вежлив. И за каким чертом принесло его на Камчатку? За длинными рублями? Так нет. За заработком он не очень гонится, все больше в лесу, охоту любит… А Ульяна?..»

Первый раз Матвей увидел Ульяну в палатке Максима. Высокая, статная, повязанная белой косынкой, она решительно выбрасывала из палатки грязные шкуры. Сердито глянув на Матвея, сказала:

— Грязно живут. На ребятишек смотреть жалко — в коростах все. Шкуры и те вытрясти не могут, а сегодня солнышко такое — пропечет.

В углу палатки, на деревянном сундучке, сидела старуха. Она, как видно, не понимала, о чем говорит эта красивая русская женщина, но улыбалась и согласно кивала головой. Покрасневшие веки гноились, руки расчесаны. Матвей глянул на белые сильные руки Ульяны — на одном пальце посвечивало золотое обручальное кольцо — и тревожно спросил:

— А вы не боитесь? Здесь чесотка, трахома…

— Так разве только здесь? К кому ни зайди у всех. Дегтярным мылом умываюсь, одеколоном протираю.

Скоро у девочек появились самодельные куклы в нарядных русских платьях. Тогда Матвей не понял, для чего нашила их Ульяна, может для забавы малышам. Только потом, когда сами девочки стали носить такие же платья, он понял ее политику. Еще вспомнил Матвей, как она пришла к нему в контору и без улыбки спросила:

— Вы хлеб любите?

— Странный вопрос.

— Ничего не странный. Все женщины пекут в золе пресные лепешки, только муку переводят да желудки портят. Научить их надо хлеб печь.

— А кто будет учить, вы?

Ульяна улыбнулась.

— Одну я уже научила. Зашла сегодня к Максиму, а его жена сидит и плачет. Я думала, горе какое, а потом глянула и еле удержалась от смеха. Завела она тесто в ведре, да, видно, много, а дрожжи сильные — тесто-то у нее на пол и ушло. Максим ножом собирает, ругается, а она сидит и плачет… Я что хочу сказать, — помолчав продолжала Ульяна, — печки надо в домах такие класть, чтобы можно было хлеб печь. А научить-то научу. Самое лучшее, конечно, построить пекарню…

Но особенно запомнилось Матвею одно утро. Как-то ночью пришел к нему один рыбак и говорит: «Жена молодая, ребенок, однако, будет, шамана нету…»

Матвей решил пойти к Ульяне.

Ночь была темная, дождливая, боялся, не пойдет. Но Ульяна, ни слова не говоря, накинула платок и ушла с рыбаком.

Утром зашла к Матвею. Лицо осунулось, побледнело. Глаза были глубокие и грустные. Матвей испугался, решив, что роды прошли неблагополучно. Ульяна заметила его испуг, улыбнулась.

— Все хорошо. Мальчонка родился, горластый такой. А… я опять про грязь, Матвей. Душа болит, глядя, как они такого крохотного младенца в пыльные шкуры замуровывают. Пеленки никак не хотят, я уж свои предлагала, не берут… Мне бы такого-то парнища! — не сказала, а с болью выдохнула Ульяна.

Именно тогда Матвей заглянул в эти тоскующие зеленые глаза. Она не отвела взгляда, незнакомым Матвею голосом добавила:

— Так вот и живу, нет у меня никого, а чего ищу, чем живу, спроси — не знаю. Иногда до того тошно, легла бы и умерла, и ведь жизни-то нисколько не жалко. Сегодня вот. У людей радость: сын родился. Да ведь чужая радость только на людях греет, ушел от людей — и нет у тебя радости. Так вот и собираю чужую по крохам да на минутки…

«Почему же нет у тебя радости», — подумал Матвей, а спросить не решился. И как-то не шли нужные слова.

Сегодняшнее неожиданное приглашение встревожило Матвея. Ему и хотелось увидеть Ульяну и в то же время какой-то разумный голос говорил: не надо, не ходи… Но Матвей пошел.

Никита и Потапов уже сидели за столом.

— Сколько тебя ждать? — упрекнул Потапов.

— Задержался… Вы, Ульяна Егоровна, извините, без подарка я, не знал…

— Да что вы, какой подарок… Скучно, вот и решили…

— Ульяна Егоровна, сколько вам лет, тридцать есть?

— Немного больше, Никита. Седеть уж стала, хорошо, что волосы светлые, не видно…

Ульяна ладонью провела по огромному светлому пучку. Большие зеленые глаза с какой-то необъяснимой грустью глянули на Матвея.

— Соловья баснями не кормят, — заметил Потапов.

— Извините, заговорилась…

После первого тоста Потапов налил вина еще и, не дожидаясь гостей, выпил. Лицо его бледнело, глаза становились темнее. Веселья за столом не получалось. Матвей взял баян, пальцы легко пробежали по клавишам, мехи, тяжело вздохнув, разошлись.

— Вы, кажется, поете, Ульяна Егоровна? — спросил Матвей.

— Правда, спойте, я слышал — хорошо! — попросил Никита.

Ульяна поправила сбившуюся прядку и запела:

Ой да ты, калинушка…

Потапов, закинув ногу на ногу, курил и улыбался:

— Люблю, когда поет…

Сердце Матвея тоскливо сжималось и ныло. Хотелось смотреть в загоревшиеся зеленые глаза женщины, найти в них то, отчего перестало бы ныть… Чтобы не выдать себя, Матвей старался смотреть на расходящиеся и сжимающиеся мехи баяна.

Ульяна допела песню, легонько вздохнула и, виновато улыбаясь, сказала:

— Ну вот и все…

— Еще, Ульяна Егоровна!

Никита весь подался к Ульяне и, по-детски приоткрыв рот, жадно слушал.

Пела Ульяна хорошо, но от каждой новой песни Матвею становилось еще тоскливее. Он думал: «В глазах тоска, в голосе боль такая, что душу рвет, отчего бы?» А Потапов хмуро смотрел на свои сильные руки, шевеля пальцами.

Ульяна смолкла.

Стало тихо, и огонь в лампе показался тусклее, и комната мрачной, неуютной.

Потапов посмотрел рюмку на свет и швырнул к порогу. Ударившись о дверь, она тонко звякнула, разлетелась на полу искристым стеклом.

— Ты что, Николай? — удивился Никита.

— Какой толк пить этими наперстками. Дай стакан, Ульяна.

— Ты и от наперстков пьян…

— Не твое дело, — ровным голосом ответил он.

Ульяна принесла стакан.

Чтобы хоть как-то рассеять наступившее напряжение, Матвей предложил Потапову:

— Слушай, Николай, сходил бы ты на базу, плотников нам надо, может Анатолий Федорович отпустит несколько человек, поговорил бы, а?

Покачивая вилкой, не глядя на Матвея, Потапов ответил:

— Плохой из меня агитатор, боюсь, ничего не получится, — и невесело улыбнулся.

Ульяна завела патефон.

— Уйми ты свою шарманку, ненавижу!

— Пошто, Николай, пускай…

— А я не хочу!..

Сквозь смуглую кожу на щеках Никиты проступил жаркий румянец.

Матвей взъерошил шапку кудрей, посмотрел на часы.

— Друг мой, Никита, не пора ли нам восвояси? Мне предстоит большая дорога…

— Пожалуй, пойдем.

— Что же вы так скоро! — запротестовала Ульяна. — Посидели бы… А ты, напился!

— Молчи, Ульяна! Не хотят, не надо, что ты их держишь?!

— О, господи, как не стыдно!

Глаза Матвея вспыхнули, он прикрыл их густыми светлыми ресницами и тихо сказал:

— До свиданья, Ульяна Егоровна.

Ульяна украдкой смахнула слезу. Накинув пальто, Матвей вышел. За дверью загудел пьяный голос Потапова: он что-то пел. И вдруг от сильного удара кулаком по столу зазвенела посуда.

— Пой, Ульяна!!! — гремел он.

В груди Матвея закипал гнев. Хотелось вернуться, с силой ударить по пьяному лицу Потапова и сказать: «Подлец, как ты смеешь?!»

— А впрочем, черт знает что в голову лезет… какое мне дело до всего этого — до чужой жизни, до чужой жены?..

Дома, на краешке стула, неловко облокотившись на стол, сидел Иван. Рядом, тускло проблескивая сталью, лежал большой самодельный нож, каким убивают оленей.

Загрузка...