Глава 53 В которой я постигаю все тонкости Страшного Судопроизводства

– «Не трогай это» — простите, но не то же ли это самое, что «не создавай»; «не разрушай»; «не улучшай»; «не изменяй»; наконец, просто «оставь, как есть»? – проговорил Великий инквизитор и умолк.

Будучи великолепным манипулятором, он очень хорошо выучился использовать паузы так, чтобы у присяжных пропали последние сомнения в виновности подсудимого. Закончив отсчет, он заговорил вновь, слегка подвывая для пущего эффекта:

– «Не трогай это!» Впервые прозвучали три слова, которые можно было бы принять за что-то хотя бы отдаленно напоминающее план. Давайте же зададимся вопросом: а что случилось бы, если бы этот господин все-таки решил своему плану последовать?

Великий инквизитор сделал еще одну паузу и, обернувшись к присяжным вполоборота – при этом полы его красной сутаны театрально взметнулись, – указал пухлым пальцем на меня. Удовлетворенный достигнутым эффектом, он повернулся обратно к своим слушателям; неторопливо выпростал руки из длинных рукавов; приподнял кардинальскую шапку и задумчиво пригладил растрепавшееся длинные волосы. Затем он нахлобучил шапку обратно и вдруг пронзительно возопил:

– Ничего! Ничего – вот мой ответ! Ни-че-го!!! Не было бы этого процесса, потому что не было бы преступления! И подсудимого не было бы, потому что не было бы жертв! И вины бы не было, потому не было бы стыда; и страха не было бы, потому что не было бы боли; не было бы отчаяния, потому что не было бы надежды; не было бы смерти, потому что не было бы рождения; не было бы зла, потому что не было бы добра; не было бы ада, потому что не было бы рая; не было бы абсолютно ничего из всего этого – если бы, если бы те слова, что на короткий миг всем нам показались годным планом, на самом деле были им!

Великий инквизитор снова замолчал и застыл у скамьи с присяжными, упершись обеими руками в деревянное ограждение.

С самого начала процесса и вплоть до этого момента я не особо на него рассчитывал. Если уж мне, несмотря на все мои старания, не удалось поколебать веру этих людей в предикат безотносительной ценности земного существования, то куда там этому ряженному фигляру?

Но достаточно было взглянуть на моего адвоката, и надежда вспыхнула с новой силой! И без того маленький, теперь он казался еще меньше, сидел съежившись, как морская звезда под солнцем, и не сводил глаз с присяжных, от которых сейчас зависела его репутация – и моя несносная жизнь.

– Боже мой… только не… – прошептал он.

Я тоже посмотрел на них и побелел: скамьи за ограждением вдруг раздались вперед, назад, в стороны, ввысь, и предо мною предстали уже не двенадцать человек, а двенадцать колен израилевых, выстроенные нескончаемыми, идеально прямыми колоннами. Колонны эти уходили далеко за пределы видимого, постепенно растворяясь в мягком лучезарно-лазоревом свете. Ужасным же было то, что эта самая лучезарность никоим образом не отражалась на лицах этих людей. Темны они были, эти лица, темны и мертвенно неподвижны. Только их глаза, направленные на меня, горели лютой, обжигающей ненавистью!

Не в силах выдержать этот взгляд я отвернулся, но позади увидел нечто такое, от чего меня чуть не вывернуло наизнанку. Там были уже не колонны, но безбрежный океан ненавидящих глаз. Вдалеке, как крохотный островок надежды, возвышалась та самая гора, и на ее вершине… нет, это был не трон, не престол; это даже не крест, а ведь…

– Предикат, говоришь? – снова слышится шепот адвоката.

Но мне не до него. Волны ненависти с ревом накатывают на стены спешно воздвигнутой мною цитадели из ответного гнева, сопоставимого с мощью этого бушующего океана. Однако ненависти так много, что вскоре я почти перестаю сопротивляться. Удивительно, но этого «почти» все еще хватает, чтобы не уступить. Я вдруг чувствую необычайный покой, который одновременно и похож, и не похож на то спокойствие, которое я привык…

– Помнишь, я говорил тебе, что спокойствие – тоже эмоция? – продолжает шептать адвокат.

Странно, но что-то во мне все еще помнит. Это «что-то» можно назвать голым вниманием, чистейшим дистиллятом внимания, очищенным и от желания вспомнить, и от намеренного усилия, приводящего к вспоминанию. «Но, если это суд… – медленно всплывает в моем уме мысль – …значит где-то должен быть и судья…» – мысль уходит. Я не делаю ничего, чтобы удержать ее.

«Наверное, это внимание без тени усилия и есть цель. Только оно то единственно общее, что присутствует во всех сюжетах»…

– Очень хорошо. А теперь узри своего судью! Узри Великую Мать! – шепот адвоката становится до невозможности отчетливым.

«Узри ее! Узри ее! Узри Великую Мать!» – истошно ревут, вторят ему толпы.

Я открываю глаза и вижу залитый ярким солнечным светом луг, полный влажных орхидей и упругих, ароматных трав, а на нем златокудрую деву; деву юную, сияющую, лукавую, пленительную – ту, что мне дороже всех на свете! Терпкой миррой сочны ее чудные перси, шелково и округло трепетное лоно, талым маслом лоснятся нежные бедра, а стопы припорошены благовонной пыльцой; и не знает эта дева стыда в своей сверкающей чистоте, искусительна она в стыдливой непорочности, безгрешна в многомудром коварстве, и ликует в осознании безмерного могущества своей юности!

Но вдруг в лике ее, неизменном лишь одной своей изменчивостью, что-то действительно начинает меняться. Тревожные образы мелькают, чередуются, постепенно ускоряясь. Я вижу брошенную отцом дочь, вместе с ним навсегда ушла и ее радость; тайно влюбленную, над которой измывается ни о чем не подозревающий предмет ее обожания; студентку, растленную и опороченную ее кумиром-наставником; сестру, отданную ее старшим братом на поругание своим пьяным друзьям.

Образы мелькают все быстрее и становятся все более зловещими: вот предо мною невеста, лишь в день свадьбы узнавшая, что отдала свое сердце жестокому убийце; вот безропотная жена, истязаемая за то, что не сберегла верности своему палачу; а вот мать, вырывающая у хладнокровного садиста-сожителя тело зарезанного им младенца.

Вскоре мелькание этих видений ускоряется настолько, что уже нельзя различить деталей; но я продолжаю напряженно вглядываться, потому что откуда-то знаю, что это мелькание скоро прекратится; каждое из этих видений займет свое место в постепенно складывающейся передо мной мозаике и в итоге окажется лишь одним неразличимым пикселем на необъятном трехмерном полотне, а тот ужас, что я испытываю, глядя на каждое из них по отдельности, будет лишь крохотной частицей приближающегося кошмара, которому нет определения!

Я понимаю, что увидеть целое я смогу только если расслаблю зрачки до состояния полной аморфности – и почти сразу же вместо чудесного луга вижу изуродованную, развороченную взрывами землю и груды миллионов обожженных тел, в которых немногие выжившие роют себе глубокие норы, чтобы спрятаться от исполинских стальных птиц, зависших над полями смерти и методично поливающих напалмом и потоками раскаленного металла всех, кто пока еще способен шевелиться, строя закопченных гусеничных колоссов, перемалывающих трупы своими могучими жерновами в однородную чавкающую жижу из мяса и измельченных костей, и стай диких кровожадных псов, охотящихся за свежей плотью.

Но сейчас я уже не сторонний наблюдатель – наоборот, в этом действе мне отведена главная роль, и все происходящее меня совсем не ужасает только потому, что я точно знаю: это я создал эти машины, это я натаскал этих собак брать живое, и я же управляю этим всем, паря высоко в дымном небе, пропитанном смрадом горелой плоти и гниения, одетый в блестящие латы, в ослепительном ореоле из всесокрушающе-праведной ярости, в самом сердце которой наконец обрел покой!

Внезапно наступает кульминация: машины одновременно глохнут, дроны бесшумно растворяются в небе, псы ложатся, прижав уши, и невидимые толпы, которые давали знать о своем присутствии, изрыгая в мой адрес сливающиеся в зудящий монотонный гул проклятия, умолкают. На меня буквально обрушивается шквал тишины – и я снова вижу ее, изломанную, истерзанную, не сводящую коченеющих глаз со своего вывернутого наизнанку чрева, где корчится в невыразимых предсмертных муках наполовину обугленный, наполовину обглоданный червями и личинками плод.

Трудно сказать, сколько он длится, этот миг, но под конец всё вокруг растворяется в тишине и остаемся только я и ее глаза. Они влекут, вбирают в себя, и я не сопротивляюсь; наоборот, я медленно бреду навстречу – медленно, потому что меня засасывает в эту вязкую тишину; но я продолжаю идти, пока дверь, за которой меня ждет сладкая погибель и которую я теперь вижу в ее кроваво-карих зрачках, не закрылась передо мной навсегда; бреду, вязну, выбираюсь и снова вязну; и конечно, не успеваю я совсем чуть-чуть и больше уже не вижу никакой двери – передо мною лишь стылое зеркало ее громадных зрачков, и в этом зеркале и мои великолепные латы, и мое перепачканное кровью бесстрастное лицо выглядят так жалко, что впервые за всю мою жизнь мне хочется хотя бы немного ослабить путы ненависти к себе, которые я так долго прятал под броней из гнева и спокойствия, и зарыдать, чтобы излить, извергнуть из себя и эту ненависть, и этот гнев, и этот покой; но я знаю, что ничего подобного мне не позволит сделать моя гордость, да и уже слишком поздно, потому что кроме своего отражения я вижу стоящий за моей спиной на горе… – нет, не крест, ведь даже крест не исключал продолжения в виде непреходящей муки за свершенное над нею, над ними всеми; это виселица, венчающая гору из слипшейся протухшей плоти – гору, которую я сотворил только для того, чтобы найти это заветное место у ее подножия; и сейчас мне хорошо видно, что лестница, ведущая к виселице, состоит вовсе не из бабочек, а из огромных трупных…

– Кому суждено быть повешенным, тот не утонет? – шепчет поверенный, и его шепот звучит так громко, что хочется заткнуть уши.

– Не надо всего этого. Зачем? Я виновен. Просто казните меня!

– И ты надеешься искупить это своей смертью? Глупец! Забвение, будь оно возможно, стало бы для тебя наградой – не искуплением! Это и есть вечность. Просто признай ее! Признай – и отпусти!

«Признай – и отпусти!» – стройно вторит ему людской океан.

«Не хочу ничего признавать, – в полном отупении думаю я. – Что еще мне нужно сотворить, чтобы заслужить казни? Хорошо. Просто закрою глаза и подожду».

И так и сделал.

– Ты вечность собрался переждать? Господи, да что же за напасть такая! – стонет адвокат.

А Великий инквизитор между тем продолжает свою обвинительную речь, будто и не прерывался:

– …да, многоуважаемые дамы и господа присяжные! Все, что требовалось, чтобы избавить всех нас от этой пытки, которую сидящий перед вами тип назвал «жизнью», это последовать своему же совету: «Не трогай это!»

Если помните, в начале процесса я обещал ответить на вопрос – «как»? Как именно четырехлетний отрок создал нашу с вами Вселенную? Ведь вместе с бытием ему пришлось бы создать и законы этого бытия – а один из самых главных, самых бесспорных его законов таков: если взять бесконечное количество четырехлеток и снабдить их соответствующим количеством печатных машинок, то через бесконечное количество времени вместо «Гамлета» мы в лучшем случае получим рассказ про храброго пингвина, который с помощью волшебства и карате превращает плохого робота в пудинг!

Но только вот разумно ли мерить его свершения, основываясь на ваших критериях успешности? Что там? «Построить дом, посадить дерево, родить сына»? И на все про все лет семьдесят – и то, если очень повезет? Почему же тогда в ваших пантеонах не нашлось места, к примеру, сусликам или бобрам? А вам не приходило на ум, что и критерии эти были вам навязаны сознательно с определенным умыслом: весь ваш скепсис по поводу «как» должен был заслонить от вас тот самый, единственный, по-настоящему важный вопрос: «зачем»?

Я обязательно отвечу на него, но перед этим еще раз напомню вам о двух фактах, неопровержимо доказанных мною в ходе этого процесса. Факт первый: даже сам подсудимый не отрицает, что так называемая «смерть» – это всего лишь одно из его измышлений, которым несть числа! Факт второй: этот субъект проговорился – мы все это слышали! – что до такой степени, хм… неприятной эта инсинуация стала только после того, как не сумев найти верного способа исправить свершенное, он сам же и отказался ее признать! И что же дают нам эти два факта вместе? Они, дамы и господа присяжные, дают искомый нами мотив; причину, по которой все мы тогда оказались насильно помещены в эти кошмарные застенки!

А теперь я настоятельно рекомендую приставам быть настороже, потому от услышанного многие из присутствующих могут вторично потерять голову. Взгляните еще раз на те развалины внизу, и скажите: что, как вам кажется, вы видите? Нет, сперва я скажу вам, чего вы не видите: это вовсе не ваш дом, не «отчизна», не какие-то дурацкие «пенаты», и уж подавно это никакой, упаси господи, не «фатерлянд» – ибо кто в здравом рассудке счел бы родиной это феноменально примитивное, чудовищно вульгарное, удручающе никчемное и умопомрачительно бессмысленное скопище тлена, дикости, скверны, блуда, похабщины и всяческой мерзости, что подобно едкой плесени распространилась куда глубже и дальше, чем может вообразить хоть одно вменяемое человеческое существо?

Там внизу, дамы и господа, даже не остатки тюрьмы, как полагали те немногие провидцы, которых не смогла ввести в заблуждение сферическая, так сказать, конфигурация этого каземата. Перед вами, достопочтеннейшие, полузатопленные и догорающие руины гигантской лаборатории!

Да, ваш слух не обманывает вас – лаборатории! Лаборатории, в которой изобретались такие методы истязаний, что узрев их сам доктор Мендель выколол бы себе от зависти глаза! Лаборатории, где этот кровожадный маньяк, одновременно и панически боявшийся смерти, и малодушно вожделевший о ней, двадцать долгих лет измывался над вами, его подопытными морскими свинками, преследуя при этом двойную цель: он не только стремился во что бы то ни стало задумать, подготовить и осуществить самый безумный и изощренный сценарий вашего убийства, какой мог быть исторгнут из угрюмых пучин дефективного сознания этой, с позволения сказать, человекоподобной особи, но ему еще и требовалось убедиться, чтобы в его… — о, я отказываюсь брать грех на свою душу, назвав «душой» то пренаимерзейшее нечто, что все еще теплиться внутри скрюченного от страха тулова ярмарочного уродца! – чтобы в полусгнившем мозге этой гадостной твари при этом не была бы затронута ни одна, самая что ни на есть распоследняя струна!

И лишь когда он наконец понял, что не осталось уже ничего такого, и ему в его горячечном бреду померещилось, что раз уж даже смерть больше не страшит его, значит он наконец постиг и тайну самой жизни – тогда-то он и решил избавиться от вас за ненадобностью, как избавляются от…

Договорить ему не дали. Хотя силы натренированных легких Великого инквизитора до поры хватало, чтобы перекрывать вой, нараставший с каждым произнесенным им словом, запас этой силы все-таки был не бесконечен. Громкость этого воя вскоре достигла такого уровня, что казалось – ну вот же, вот, еще совсем немного, еще совсем чуть-чуть, и не только мои барабанные перепонки, но все мое тело разорвется на атомы!

«Ох… Может быть, хотя бы сейчас?!» – с надеждой подумал я.

Но вышло опять по-другому! Вой, достигнув крайней точки постепенно стал сходить на нет, и скоро стали слышны отдельные выкрики, сулящие мне… нет, не смерти…

«Бессмертия! Бессмертия!! Бессмертия!!!» – в исступленном изнеможении хрипели мои несостоявшиеся палачи. Великий инквизитор сел на свое место и насмешливо посмотрел на меня. Я уронил голову на руки. Все было кончено. Теперь уже точно навсегда.

– Не знаю, – сухо бросил мне адвокат, поднимаясь для последнего слова. – Я попробую, но сам же видишь…

Загрузка...