До войны профессор Ржевуцкий читал лекции перед студенческой аудиторией, сеял «разумное, доброе, вечное». Его считали порядочным, честным человеком. Провожая на фронт своих воспитанников, он благословлял их на подвиги во имя Родины.
Через два с половиной месяца после того, как в Киев вступили гитлеровские войска, Ржевуцкий стал активным сотрудником националистической газеты «Украiнське слово». Выступал со статьями, в которых всячески поносил Советский Союз, проповедовал идеи «обособленности» украинской нации, восхвалял изменников украинского народа типа Мазепы и Петлюры. Это были коварные удары в спину тем студентам, которых он «благословлял» на подвиги. Ржевуцкий обратился с призывом к интеллигенции города быть «верными друзьями и помощниками великой Германии». Киевский подпольный горком партии вынес решение обезвредить предателя...
Привести приговор в исполнение жребий выпал членам истребительно-подпольной группы Владимиру Кудряшову и Георгию Левицкому, прикрывать их должны были Сикорский и Пятниченко. На квартиру к Ржевуцкому пришли ночью, как представители полиции. Разговор был не долгий — только прочитали приговор. После этого клеветнических статей за подписью профессора больше не появлялось...
Так же беспощадно киевские подпольщики расправились и с другими предателями. Получили заслуженное провокатор Жорж Мартынов, которому гитлеровцы устроили потом пышные похороны, староста Труханова острова Рывнивский, выдававший коммунистов. И вот на арене «политической» деятельности появился доцент П., который называл себя «личным другом и единомышленником пана Ржевуцкого». Словно стараясь перещеголять своего приятеля, этот ярый прислужник гитлеровцев не только выступал со злобными статьями против всего советского на страницах фашистской прессы, но и поддерживал связи со следственным отделом гестапо. Подпольный горком партии принял решение обезвредить и этого отщепенца.
На эту операцию их послали двоих. Валя должна была зайти на квартиру доцента П., а Третьяку поручалось дежурить на улице, подать ей сигнал. Надо было выбрать момент, когда поблизости не будет прохожих, чтобы никто не услышал выстрела. От этого зависела безопасность и самой Вали.
Они встретились в конце Крещатика, возле уцелевшего здания почтамта, и, не здороваясь, пошли вверх, в район Печерска. Он взял девушку под руку, а она нежно прижалась к нему, как предусматривалось заранее, — надо было изображать влюбленную парочку. Разговаривали свободно, Валя непринужденно смеялась, особенно когда настороженный слух улавливал позади стук кованых солдатских сапог. Тогда придерживали друг друга, пропускали вперед «тех».
— Сколько раз, Леня, я мечтала, чтобы ты вот так взял меня под руку и прошелся со мною по Киеву, — серьезно, не по программе проговорила Валя. — А ты либо не догадывался, либо... не любил меня. Ты вообще робел перед девушками. Я и себя потом упрекала за безынициативность в любовных делах. А теперь уже поздно...
— Почему поздно? — весело поддержал разговор Третьяк. — Дождемся победы и начнем все сначала.
— А если не доживем?
Он сжал ее руку в запястье.
— Обязательно доживем!
— Знаешь, Леня, чем ты больше всего мне нравился? — в том же духе лирической исповеди продолжала она. — Своей шевелюрой. Волосы у тебя такие светлые, что на их фоне совсем не будет видно седины. Если б хоть немножко роста тебе добавить... И стройности не мешало бы, ну хотя бы как, скажем, у нашего Кости Павловского. А то мешковатый какой-то. Ну уж ладно. Хотела бы я посмотреть на тебя, каким ты будешь в старости, в окружении детей, внуков. Сомневаюсь, правда, женишься ли ты вообще. Помнишь Анания Ратушного?
— Секретаря заводского комитета комсомола? Конечно!
— Он мне как-то сказал: «Нашего Леньку на налыгаче надо тянуть на свидание к девушке, как бычка на ярмарку». Не обижаешься?
— На кого?
— И на меня, и на Ратушного.
Третьяк искренне засмеялся.
— После войны я ему напомню это. Как он посмел унизить меня перед милой девушкой Валентиной Прилуцкой?
Навстречу им, сверху, по противоположному тротуару, и двое военных в черной форме. Чеканили шаг энергично, в ногу, размашисто действуя руками, как на параде. Валя шепнула:
— Эсэсовцы. Не сводят с меня глаз. Как держаться?
— Не обращай внимания или лучше приветливо улыбнись, — скороговоркой прошептал Третьяк.
— А если перейдут на эту сторону?
— Пустяки. В нашем распоряжении минута с гаком, сообразим...
Эсэсовцы поравнялись. Валя улыбнулась им. Они прошли.
Переводя дыхание, она сказала:
— Окончится война, вечерами по этой улице будет прогуливаться молодежь, и никто не подумает, как жили в Киеве во время оккупации, какой напряженный момент, полный смертельной опасности, только что был здесь. Об этом могли бы рассказать только мы. Но останемся ли мы в живых?..
«Как бы не постигло ее несчастье», — неожиданно встревожился Третьяк, не понимая и сам, что навеяло такую мысль, и тут же подумал о том, что на рискованную операцию надо идти с уверенностью в успехе. Тем более что они с Валей связаны одной ниточкой. Если случится провал, они погибнут вместе.
До цели оставалось полдороги и сорок минут времени. Ровно в три Валя поднимется на третий этаж, постучит. Ни единым взглядом, ни малейшей черточкой в лице она не должна выказать своей ненависти к предателю, наоборот, станет убеждать его, что и сама хочет послужить «возрождению украинской нации». А тем временем будет поглядывать в окно. Увидит платочек в Леонидовой руке, значит, улица безлюдна. Значит...
Третьяк почувствовал, как она вздрогнула.
— Тебе холодно, Валя?
— Нет. Так что-то... — И добавила тихим голосом: — Я боюсь, Леня. Боюсь не провала, нет, а — стрелять в человека. До войны я не могла даже смотреть на кровь. А здесь должна сама...
Третьяк придержал ее за руку. Они пошли медленнее. Сказал твердо:
— Возьми себя в руки, Валя! Ты знаешь, как трудно было подготовить твою встречу с этим мерзавцем, а в последний момент ты пасуешь. Горком придает большое значение данному акту. Сегодня мы еще раз подтвердим, что в городе действует советская власть, что народ сурово карает предателей. Об этом же напишем и в листовках.
— Я все это прекрасно понимаю, Леня, — словно найдя точку опоры, уже спокойно ответила Валя. — Приказ есть приказ. Но... стрелять. Это противоестественно. Когда я посылала вас взрывать нефтебазу, поручала Охрименко добывать оружие для боевых групп, вы думали, наверное: она тверда как камень. А я, Леня, обычная девушка. Люблю музыку, в школе зачитывалась Тарасом Шевченко, русскими поэтами. Конечно, тогда было другое время. Теперь мы боремся, а борьба есть борьба... Кстати, Павловский хорошо держался тогда?
— Хорошо. Смелый парень, но не совсем выдержанный, — ответил Третьяк. — Арсен просто отчаянный.
— Поддубного я знаю. Он действительно ничего не боится. Видимо, парашютисты все такие. Знаю его еще по комсомольской работе. Тоже любит поэзию. Скажи, Леня, ты хотел бы стать поэтом?
Валя говорила много, словно пыталась этим заглушить в себе мысль о том, что́ должна была совершить через двадцать минут.
— Как можно хотеть быть или не быть поэтом, — ответил Третьяк. — Поэтами рождаются.
— Спрашиваю... — впервые, пока они шли, улыбнулась Валя. — Да ведь я читала твои стихи в нашей многотиражке. Вспомни что-нибудь, я с удовольствием тебя послушаю.
Третьяк слегка смутился, пожал плечами.
— Не помню, Валя.
— Ни одной строчки?
— Ни одной. Давно ведь это было.
Она сказала разочарованно:
— Значит, поэтом ты не станешь, Леня. Будешь просто хорошим человеком, книголюбом. Если доживем, конечно, до конца войны.
— Ты опять за свое, Валя. Оставь!
До цели оставалось метров триста. Третьяк еще раз напомнил:
— После всего спокойно, не суетясь выходи на улицу, свернешь налево и пойдешь за мной. В случае чего я тебя прикрою. Не забыла маршрут возможного бегства?
— Нет.
За порядком стен уже выступали балконы того дома, Третьяк пропустил Валю вперед, а сам украдкой оглянулся, не следят ли за ними. Как будто нет. То здесь, то там появлялись и исчезали одинокие прохожие, преимущественно женщины, с кошелками в руках, неся на сгорбленных спинах свои заботы и печали. Валя шла, как молоденькая девушка, легко и вместе с тем осторожно, как по узкому мостику переходят горную речку. Третьяк присмотрелся к ее походке и сделал вывод, что ей удалось унять свои расходившиеся нервы. Это хорошо. Вот она уже возле самого того дома. Миновала первый, второй подъезды. На миг остановилась перед третьим. Оглянувшись, спокойно посмотрела вверх — не глядят ли с балкона ждущие ее знакомые? — и исчезла в темном квадрате дверей, как в пропасти.
Третьяк оперся спиною о дерево таким образом, чтобы в поле его зрения находилось и окно, и вся улица. Теперь он и сам ощутил крайнее напряжение. Ощупал в кармане холодное тело гранаты, смял носовой платок. Время словно остановилось, будто остановилось само течение жизни. Как долго будет длиться это ощущение? Но вот в окне второго этажа мелькнуло улыбающееся Валино лицо. «Погоди», — мысленно сказал он ей. Мимо дома проходил какой-то калека в старом сером пальто, с узелком за плечами. Беднягу качало от голода или от слабости. Проковылял мимо Третьяка, даже не подняв головы. Вот когда бы выглянуть Вале. Однако ее не видно. Медленно проходит минута, еще минута... семь минут. Улица пустынна. В руке у Третьяка платок, в сердце надежда и тревога. Хочется рвануться на помощь Вале. Но вот и она появилась в окне, он слегка расправил платок, чтобы ей было виднее...
Когда приближался к третьему подъезду, чтобы встретить Валю, вверху глухо прогремел выстрел. Показалось, будто на пол упало что-то стеклянное и разбилось. И тотчас — шаги по ступенькам лестницы, приглушенные, но острые. Осмотрелся. На улице — ни души. Напряжение начало спадать. Вот и Валя показалась в дверях, бледная, строгая, почти побежала за ним.
— Все! — вздохнула с облегчением, беря его под руку.
— Молодец!
Улица — словно коридор в вольный широкий мир. Они старались идти размеренным шагом, понимая, что все опасности, все возможные ловушки уже позади. Но успокоились лишь тогда, когда переступили порог Валиной квартиры.
Долго не могли заговорить. Старались не думать о том, что произошло, но не могли разомкнуть цепь недавних переживаний. Валя вспомнила, что сегодня почти ничего не ела, однако не чувствовала себя голодной. Забыла и Третьяку предложить что-нибудь поесть, как это диктуют правила гостеприимства. Она еще жила недавними волнениями...
— Леня, как ты думаешь, не станем ли мы жестокими после этой войны? — спросила неожиданно, подняв на Третьяка глаза, полные горечи и сомнений. — Столько пролито крови! Люди научатся убивать — это страшно.
Отвечать ей, что мы убиваем врагов, — излишне. Говорить о справедливости мести за наши неисчислимые жертвы — тоже излишне, это ведь понятно всем. Но почему в ней так долго живут эти настроения! Третьяк спросил, прикрыв своей ладонью маленькую Валину руку:
— Перед смертью он тебе что-то сказал?
Валя покачала головой.
— Нет, я только увидела его страшные глаза.
— Чем страшные?
— Не знаю. Но страшные. Постараюсь забыть их поскорее.
Она сказала: «Постараюсь забыть их поскорее», а в воображении вновь возникли просторный, хорошо меблированный домашний кабинет и он, доцент П. Светлые широкие брови, сухой нос, впалая, будто пустая, грудь, слегка сгорбленная высокая фигура. Всего раз или два взглянула на него, а больше смотрела на книжные шкафы, расставленные вдоль стены, на письменный стол, заваленный бумагами, поглядывала за окно, где стоял Третьяк. Пыталась быть спокойной, чтобы не вызвать подозрения, а в душе боролись чувства долга и жалости: надо стрелять в человека. Но вот доцент П. сказал: «Нам надо каленым железом выжечь все большевистское на Украине, отбросить всякую гуманность, помогать немецким друзьям...» Дальше она не слушала. Колебания и сомнения исчезли. Увидела: Третьяк держит в руке платок... Быстро выхватила пистолет и выстрелила в упор. Предатель упал на пол. Бросила ему на грудь бумажку с приговором подпольного трибунала и выбежала...
— Валя, ты героиня, — проговорил Третьяк, поднявшись со стула и пройдясь несколько раз мимо стола. — ты должна быть ею до конца. А ты мне снова не нравишься. Черт знает что получается. Завтра они схватят меня, тебя, Лену Пономаренко, Поддубного, замучают до смерти, тебе же известно, какие они жестокие, а скольких уже расстреляли, повесили наших людей, разве к ним может быть хоть малейшая жалость? Мы боремся против фашизма во имя человечности. А ты? Подпольщица не может, не должна поддаваться сентиментальности, как какая-нибудь мамзель. Честное комсомольское, мне показалось, что ты раскисла и распустила нюни.
Она сидела неподвижно и вдруг задорно вскинула голову, улыбнулась.
— Леня, все ясно, хватит об этом. Кризис миновал. Одним негодяем стало меньше, вот и все. Он сам себе определил меру наказания.
— Это верно!
Они беседовали еще долго, вспоминали завод, общих знакомых, коллективные выезды в лес, интересные фильмы, демонстрировавшиеся до войны, — «Чапаев», «Партийный билет» с участием Абрикосова, «Веселые ребята». Наконец Третьяк сказал, что ему пора домой, надо успеть до комендантского часа.
Валя взглянула на него как-то растерянно, слегка покраснела.
— Леня... — застегнула пуговицу на его пиджаке, — оставайся сегодня у меня...
Впервые за много лет их дружбы он явно почувствовал, что она звала его как женщина. И тоже смутился. Это прозвучало в устах Вали неожиданно. До сих пор у него и в мыслях не возникало, что между ними может быть нечто иное, чем крепкая дружба. И переступить грань установившихся отношений он был совершенно не готов.
— Валечка, пусть уж в другой раз. У меня дома будут волноваться, я ведь не предупредил своих, что задержусь.
Но она уже оправдывалась:
— Одной в этих четырех стенах тоскливо. Как на людном острове. Но раз не предупредил, надо идти, разумеется. В таких случаях, как сегодня, своих надо предупреждать обязательно, мало ли что...
— Мама всегда волнуется...
— Я понимаю.
Проводила его до двери и во второй раз густо покраснела, как только взгляды их встретились.