Инна переболела воспалением легких, простудившись в той памятной поездке по селам, а когда каким-то чудом выздоровела, сказала тетке Любе:
— Я пойду наймусь на работу.
Тетка не возражала. Она видела, что иного выхода нет. Сама она работала уборщицей в Галицкой бане, но ее заработка и мизерного пайка не хватало, чтобы прокормиться двоим. Необходимо зарабатывать и племяннице. К тому же в последнее время немцы усилили борьбу с теми, кто уклонялся от трудовой повинности. В газете «Нове украiнське слово» было опубликовано даже специальное объявление, в котором предупреждалось: «По законам военного времени каждый подлежит трудовой повинности. Надо приступать к работе, предложенной властью (биржей труда). Рабочие, которые не явятся на определенное место или без согласия работодателя или биржи труда оставят рабочее место, подлежат наказанию. Они будут направляться в лагеря принудительных работ, если к ним не применят более строгого наказания. Генерал-комиссар Киева, СА-бригаденфюрер Квитцрау».
Что такое лагеря принудительных работ, киевляне уже знали. Особенно же Сырецкий, где орудовал пьяница и садист Радомский и его помощник Ридер. Знали и то, что апостолы и проводники «нового порядка» не бросают своих угроз на ветер. Кто забыл страшные объявления, вывешивавшиеся в городе? «В порядке репрессии за акт саботажа сегодня расстреляны 100 жителей Киева. Пусть это станет предупреждением. Каждый житель Киева является ответственным за акт саботажа. Киев, 22.X.1941 года. Комендант города». Или: «Случаи поджогов и саботажа, участившиеся в Киеве, вынуждают меня прибегнуть к самым суровым мерам. В связи с этим сегодня расстреляны 300 жителей Киева. За каждый повторный случай поджога или саботажа будет расстреливаться значительно большее число жителей Киева. Киев, 2 ноября 1941 года. Эбергардт, генерал-майор и комендант города». Не скупилась на угрозы и полиция, обращаясь к населению через газету «Нове украiнське слово».
До биржи труда, помещавшейся на Вознесенском спуске (ныне улица Смирнова-Ласточкина), в здании бывшего Художественного института, было четыре квартала, поэтому Инна не торопилась, стремясь оттянуть момент, когда ей на руки наденут невидимые цепи рабства. До сих пор она все же была сравнительно независимой. Могла по своей воле пойти на базар или отправиться на села в поисках продуктов питания. Биржа пугала еще и тем, что оттуда посылали на работу не по собственному выбору, а куда вздумают. Даже в Германию. Эта-то неопределенность и настораживала Инну. К тому же Инна чувствовала себя еще совсем слабой, неокрепшей после тяжелой болезни.
(Новый комендант города Киева генерал-майор Ремер, который сменил Эбергардта, после многочисленных принудительных наборов в Германию писал 9 октября 1942 года:
«Город Киев в ближайшие дни снова должен предоставить для Германии минимум 7000 рабочих. Командиры частей и руководители учреждений уже сейчас обязаны составить списки, каких рабочих (девушек и бездетных женщин) в возрасте от 16 до сорока пяти лет они могут отпустить. Серьезность положения с рабочими на родине требует, чтобы учреждения и т. д. ограничились незначительным количеством туземных работников»).
Бескорыстно-добрые люди встречаются иногда так неожиданно, что начинаешь думать, будто их очень, очень много. Инна подошла к столику, за которым сидела женщина лет тридцати, худощавая, как подросток, с острым носиком и по-детски большими серыми глазами. Видимо, секретарша. Она попросила подождать, а сама низко склонилась над бумагами, что-то дописывая. Потом посмотрела на Инну удивленно:
— Ты не больна?
— Недавно перенесла воспаление легких, — несмело ответила Инна. — А так ничего. Только бы не на тяжелую работу.
Женщина приподнялась, проговорила тише:
— Приди завтра, получишь справку о том, что еще полгода числишься неработоспособной. Как твоя фамилия?
— Инна Вдовиченко. Но мне не нужна такая справка. Я должна работать, потому что нам не на что жить. Моя тетка Люба служит уборщицей в Галицкой бане. По карточкам продуктов выдают мало, на рынке их не накупишься, а менять больше нечего.
— Я понимаю, — посочувствовала женщина, что-то ища на столе. — Вот анкета, которую надо заполнить. С нею пойдешь к врачам, потом я выпишу тебе свидетельство. Аусвайс.
— Спасибо.
Церемония медицинского осмотра длилась недолго. «Пригодна, пригодна, пригодна». С этими пометками Инна снова обратилась к секретарше и через пять минут уже держала в руках официальное свидетельство, в котором значилось, что «Вдовиченко Инна прошла осмотр медицинской комиссии, признана полностью трудоспособной и допускается к исполнению почетной обязанности — трудовой повинности». Женщина спросила:
— Вы бедствуете с теткой?
— Очень, — почему-то смущаясь, призналась Инна. — Живем впроголодь. Когда-то тетка Люба была полная, пышная, а теперь стала вот такая. — Показала согнутый мизинец. — Мне неудобно быть у нее нахлебницей.
— Тогда слушай, что я тебе посоветую. Иди работать в ресторан «Театральный». Там всегда будешь иметь еду, даже сможешь кое-что домой приносить. Кстати, ты работала перед войной?
— Нет, училась в театральном институте. Окончила два курса.
— Ясно. Будешь судомойкой, — продолжала напутствовать женщина. — Мытье посуды — это, конечно, не по твоей специальности, но сейчас все устраиваются, как кому удастся: скажем, профессор математики работает кассиром на водной станции, доцент химии заведует прачечной, другой доцент — сторож. И ты привыкнешь. Все ж и рангом намного ниже их.
— Спасибо вам! — Инна пожала женщине руку, тронутая ее участием.
Уже после первого дня работы Инна сумела принести домой немного хлеба и других продуктов. Все отдала тете Любе. Такого богатого ужина у них давно не было. Хлеб из чистой муки, свежая рыба, граммов сто мяса!.. То и дело предлагали друг дружке оставшееся на тарелке.
— Ешьте вы, тетя, я не голодна, — отказывалась Инна. — Мы там живем за счет немцев, а они не бедные. Вон сколько стран захватили.
Тетка Люба в последнее время и впрямь заметно похудела, под впалыми глазами — синева, как у больной, в груди хрипы, сильный кашель. «Вы у меня поправитесь, я верну вам и здоровье, и силы», — думала Инна, радуясь в душе, что отныне будет не только не в тягость, а даже станет опорой этой безгранично терпеливой, изгоревавшейся труженице.
Беда и счастье, говорят, не ходят поодиночке, а только парами. Вскоре Инне выпала еще одна радость — судьба подарила ей новую подругу. На шестой или седьмой день, когда она шла на работу, ее догнала какая-то девушка. Пепельные пряди волос выбились из-под шляпки, белое, будто вымытое молоком, хорошенькое личико с прямым носиком, расклешенное теплое пальто, на ногах сапожки. Такие в те времена были нетипичны для обносившихся киевлян.
— Мы с тобой соседи, а не знаем друг дружку, — непосредственно заговорила девушка, доброжелательно улыбаясь. — Я живу в доме пятьдесят семь, а ты, наверное, в шестьдесят первом — деревянный двухэтажный домик во дворе. И обе работаем в ресторане «Театральный». Только я официанткой, а ты — судомойкой. Давай познакомимся ближе. Я — Рита, а тебя, кажется, зовут Инной? Я не ошиблась?
— Нет.
— Удивительно, как это мы не встретились раньше. Ты перед войной здесь жила?
— Я жила на Печерске, — ответила Инна. — Мой отец работал в райко... работал на ответственной должности. Они с мамой эвакуировались, когда я была в колхозе по комсомольской путевке, помогала урожай собирать. — Она вдруг закрыла рот варежкой. — Ой, напрасно я тебе все это говорю.
— Счастье твое, что доверилась не ябеде, — успокоила ее Рита. — Но на работе не болтай об отце и о том, что ты была комсомолкой. Знаешь, кто такой наш пузатый шеф-повар? Фольксдойче. Он следит за всеми не хуже гестаповца, а кроме него есть и такие, что выслуживаются. Например, эта рыжая волчица, что в кассе. Беда может свалиться как снег на голову. Был такой случай. Подаю своим офицерам обед с пивом, страшно устала, а обслуживать их должна вежливо, с улыбочкой, вот я, чтобы легче было на сердце, говорю себе под нос, не переставая улыбаться: «А будь вы прокляты! А чтоб вас холера забрала! Чтобы вы подавились этими котлетами!» Вдруг поднимается какой-то полковник, обращается ко мне на чистом русском языке: «Девушка, я в немецкой форме, но по национальности русский и понял все. Как ты себе позволяешь такие гадости?» Стою ни живая ни мертвая, чуть-чуть не выпустила из рук поднос. Ну, думаю, влипла. Не знаю, чем объяснить, но он меня все же не выдал, только строго предупредил, чтобы такого больше не повторяла... Видишь, как бывает.
Они приближались к ресторану, девушка поправила шляпку, подоткнула под нее пепельную прядь волос, сказала напоследок:
— Я живу одна, родители тоже эвакуировались. Приходи как-нибудь ко мне в гости.
— Приду, — охотно пообещала Инна. — Одной скучно, а в Киеве у меня не осталось подруг.
С этого дня они начали часто встречаться. А когда позволяли обстоятельства, вместе ходили на работу, шли с работы. Инне нравилось, что Рита была веселой, смотрела на вещи просто, с некоторой меркантильностью, много рассказывала о немецких офицерах. И что они льнут к украинским девчатам, и что боятся передовой словно черт ладана, и что напиваются как свиньи. С Ритой всегда было легко и приятно.
Девушка подсказывала Инне, когда можно, а когда нельзя выносить из ресторана свертки с едой. Один-два раза в неделю «рыжая волчица», перед тем как отпустить работников домой, вставала в дверях и по-женски, бесцеремонно обыскивала девушек. Обнаружит у какой-нибудь кусок хлеба или еще что-либо и начинает бить по лицу; правда, с работы за это не выгоняли. О предстоящей проверке официанток заблаговременно предупреждала буфетчица. Каким образом она узнавала о намерениях кассирши, никто не знал.
Из продуктов ресторанной кухни, которые Инна приносила домой, тетка Люба по просьбе своей племянницы подготовила приличный подарок секретарше с биржи труда, в благодарность за ее протекцию. Эту идею горячо поддержала тетка:
— Наверняка она свой человек, не продалась этим аспидам. И живется ей, видимо, не сладко. Отнеси.
— А удобно ли? — в последнюю минуту заколебалась Инна.
— Неудобно, если взятка. Да еще между своими. А мы живем в окружении врагов, надо выручать друг друга.
Инна согласилась с нею. Знала, что тетка Люба честная и справедливая.
Подумав, тетка добавила:
— И ты, Инна, живи и всегда помни: оставишь добро за спиной, а найдешь его впереди...
Та же дорога вниз по Вознесенскому спуску с той же конечной целью посетить биржу труда — на этот раз казалась Инне дорогой радости. Думала: может, у секретарши дома голодные дети или больная мать, — как обрадуются они, увидев на столе белый хлеб! А секретарша скажет им: «Я проявила чуткость к одной девушке, вот она меня и отблагодарила. Ешьте на здоровье!» «Оставишь добро за спиною, а найдешь его впереди...» Мудрую мысль высказала тетка Люба. Если бы все люди жили по этому правилу!..
Как тогда, секретарша сидела склонившись над бумагами, что-то писала. Инна обрадовалась, что в комнате не было посторонних, подошла к знакомому столику. Сердце билось учащенно.
— Добрый день!
Секретарша подняла голову.
— Медицинская комиссия не работает, приходи завтра.
Инна даже попятилась, увидев перед собой незнакомые глаза, незнакомое лицо. Видимо, побледнела, потому что секретарша поинтересовалась:
— Ты беременна?
— Нет.
— Так приходи завтра. — И уткнулась в свои бумаги.
В коридоре возилась уборщица. Инна обратилась к ней:
— Скажите, пожалуйста, где женщина, которая сидела здесь? — кивнула головой на дверь. — Ее перевели в другой отдел?
Уборщица посмотрела удивленно, с некоторой боязнью, как смотрят на чудаков.
— Перевели... на Сырец. А ты не спрашивай, не то и сама туда угодишь. Иди лучше с богом.
Инна вышла.
Деревья во дворе перед биржей труда, приземистые рундуки Сенного базара с шапками снега на крышах, шпалеры зданий по обеим сторонам узенькой улицы Чехова — все слилось в сплошной черный фон без единого просвета, даже заснеженная земля под ногами казалась черной. Когда к Инне на минутку возвращалось чувство реальности, она испуганно думала: «Я ослепла...» Лишь потом догадалась, что идет с закрытыми глазами.
Неожиданно возникло решение отправиться на Сырец. Да, она должна найти эту женщину, вручить ей подарок, а если надсмотрщики не позволят этого сделать, то узнает адрес ее родных и передаст им сверток. Как знать, может, и эта секретарша жила до сих пор по принципу: «Оставишь добро за спиной, а найдешь его впереди». Пусть она не разочаровывается в своем стремлении помогать людям.
Инна свернула вправо, пошла по Тургеневской. Эта улица вела на запад, как раз в том направлении, где Сырец.
Прошло не меньше часа, прежде чем вдалеке показались низкие серые здания, какая-то вышка, бугры землянок, и все это было огорожено колючей проволокой. (В то время комендант Радомский еще не успел расширить свои владения, превратить их в настоящий городок пыток; эту реконструкцию он осуществит чуть позже, летом 1942 года.) Инна остановилась в нерешительности. В стороне — Бабий Яр, впереди — Сырецкий концлагерь. На нее словно повеяло дыханием смерти. Может, вернуться назад? Но ведь где-то здесь женщина... И этот сверток... Надо идти.
Шла настороженно и опасливо, как по кладбищу. Остановившись перед колючей проволокой (до нее оставалось шагов пять), она увидела, как на открытое место между бараками группами и поодиночке сходятся какие-то люди; притопывая ногами, строятся в шеренгу. «Заключенные, — мелькнула мысль, вслед за нею другая: — И она здесь?» Не обратила даже внимания на то, что тут собрались одни мужчины. Следом за арестантами на площадь вышел полный эсэсовец в военной форме, в высокой фуражке, лицо — свекольного цвета, пенсне как у профессора. «Радомский», — догадалась Инна, никогда прежде не видевшая этого палача. Возле него переводчик, обер-ефрейтор, — костлявый, подтянутый, с автоматом. Оба остановились перед шеренгой. Радомский что-то коротко сказал переводчику, а тот повернулся к заключенным. Инна прислушалась.
— Некоторые из вас, — грозно звучал голос эсэсовца, — плохо искупают свои грехи перед великой Германией, перед фюрером, даже замышляют побеги из лагеря. Помните, что только добросовестной работой вы заслужите себе свободу. За попытку побега двое из вас будут сейчас наказаны. Их накажет сам штурмбаннфюрер фон Радомский. — И назвал фамилии.
Вывели двух пареньков — оборванных, жалких; бедняги смотрели по сторонам как затравленные. Приказ лечь навзничь перед строем. «Грудью на снег, они же простудятся», — встревожилась Инна. В руках у Радомского задрожал стек. «Будет бить», — снова мелькнула мысль. Но... нет. Радомский отдал стек переводчику, спокойно достал из кобуры пистолет, подошел к паренькам. Остановился перед лежащими, подался корпусом немного вперед и... Два выстрела.
...Инна бежала долго, цепляясь за кусты, натыкаясь на деревья, словно лань, за которой гонится стая волков, падала, проваливалась в глубокий снег. А в ушах все гремели и гремели выстрелы, догоняя ее, перед глазами корчились те двое. Чудился голос эсэсовца: «Некоторые из вас плохо искупают свои грехи перед великой Германией, перед фюрером»... Уже нечем было дышать, пот заливал глаза. Бежала, не понимая, куда бежит. Остановилась лишь тогда, когда перед нею выросли первые строения города.
Домой вернулась обессиленная, измученная.
— Отдала? — встретила ее вопросом тетка Люба и, взглянув на племянницу, вскрикнула: — Что случилось?
Инна только сейчас заметила, что в руках у нее свертка нет.
— Взяли на Сырец... Я была там.
— Кого взяли?
— Ее...
В груди теснились рыдания, удерживать их больше не было сил.
Всю ночь она почти не спала. Прикроет веки, забудется — и сразу перед глазами секретарша, Сырецкий концентрационный лагерь за колючей проволокой, те пареньки... Представлялось ей, что живет она не в городе, а в зоопарке, из клеток которого выпустили диких зверей. Ругала мысленно Раю Окипную, Третьяка, Валю Прилуцкую за то, что они оттолкнули ее, не дали ей в руки оружия и не показали, как и куда стрелять. Да, она тогда бы не плакала в бессилье, не смотрела бы молча на этих палачей.
Оружие... Но оно уже у нее есть! Есть пистолет, спрятанный в матраце. Когда в последний раз меняла вещи в селе, одна женщина рассказала, что после того, как сына забрали в Германию, она нашла в тайнике пистолет и не знает, что с ним делать. Попросила выбросить где-нибудь по дороге. Хорошо, что Инна тогда не выбросила.
В голове зароились разные мысли и планы. Что, если выйти на улицу, притаиться за деревом и стрелять в каждого проходящего мимо. Ошибки не будет: комендантский час, люди сидят дома, по своим уголкам. Посмотрела в окно. Тишина. Темень. Ночь. Но звук выстрела... Услышат, сбегутся, как лютые псы. Схватят...
Стало жутко.
Прошел месяц. Как-то Рита сказала Инне:
— Не забыла, какой завтра день?
Инна удивилась:
— Какой?
— Восьмое марта! Отметим?
Идея подходящая: отметить женский праздник. Но где, как это организовать? Ответила, пожав плечами:
— Я подумаю.
— Чего «подумаю», приходи ко мне, — уже командовала экспансивная Рита. — С собой ничего не бери, у меня все есть. Лишь предупреди тетку, что задержишься, пусть не волнуется. После работы и посидим.
— Хорошо.
Обе в этот день устали, но ужинать сели возбужденные, с таким чувством, словно оказались в другом мире, в том, который был до прихода немцев. Для начала Рита завела патефон, проиграла несколько песен, популярных перед войной. Жадно вслушивались в любимые голоса Литвиненко Вольгемут и Паторжинского, Клавдии Шульженко и Сергея Лемешева, и это окончательно вселило в них праздничное настроение. Проверив, тщательно ли зашторено окно, Рита подкрутила фитиль керосиновой лампы, стало светло, как при электроосвещении. Цветы дешевого коврика на стене заиграли красными и зелеными красками, как живые.
— Выпьем? — с ребячьим азартом спросила Рита, откупоривая бутылку вина.
— Одну капельку, — предупредила Инна. — Я давно и на язык ничего не брала.
— Фриц оставил. Вкусное.
Инна тотчас посерьезнела, перестала есть. Будто что-то мешало ей. Долго смотрела, уставившись в тарелку.
— Рита, — сказала наконец, — значит, это правда, что у тебя бывают немецкие офицеры? Мне говорили наши девчата, а я не верила.
— Бывают, — спокойно призналась Рита. — Но ты не бойся говорить со мною откровенно, не выдам. Я сама их люто ненавижу. Понимаешь, в первые дни оккупации мне хотелось покончить самоубийством. Думала: все пропало. Поэтому и дала себе волю, чтоб забыться. Но предательницей я никогда не стану, будь уверена в этом.
Она допила свою рюмку, поела. Несколько капель вина пролились на клеенку и горели как кровь. Бледное Ритино личико тоже зарумянилось.
— На одной площадке с нами живет рабочий «Ленинской кузницы». Пробовала через него связаться с подпольем, но напрасно. Говорит: я ничего не знаю. Вот и ищи, где они, эти подпольщики.
— Искала связей и я, — откровенностью на откровенность ответила Инна, — не приняли меня. Очевидно, подумали, что я глупенькая девчонка.
— Кто подумал?
— Есть такие... — Инна доверяла подруге, но все же из осторожности не назвала имен Вали Прилуцкой и Третьяка.
— Поселился у нас в гостинице майор гестапо, штурмбаннфюрер по-ихнему, я часто ношу ему в номер еду, — думая о своем, продолжала Рита. — Можешь поверить, что у меня с ним ничего серьезного не было, кроме обычного флирта, а постоянно к нему наведывается моя школьная подруга Лиза, целую неделю жила там как госпожа, на всем готовом. Стала Лизетт... Я знаю, что она подпольщица, сама призналась мне в этом давно, хвасталась, — тогда немцы были на подступах к Киеву, — прихвастнула и забыла или думает, что забыла я. Теперь она с гестаповцем... Ну, я при каждой встрече не могу сдержаться, чтоб не уколоть ее. Вот и свяжись с такими подпольщиками... — Рита наполнила рюмки. — Лучше выпьем. Фриц подарил вместо духов.
— Не упоминай больше его, — попросила Инна. — и никому не говори, что они у тебя бывают. Вернутся наши...
Где-то далеко прогремели выстрелы, перебросились на другой конец Киева. Тонко завибрировали оконные стекла. Рита вскочила, радостно воскликнула:
— Слышишь? Зенитки бьют!
— Что же из этого? — непонимающе спросила Инна.
— Как — «что же из этого»? Наши самолеты в небе! Прислушайся...
Обе затаили дыхание, но гула моторов не было слышно, только били зенитки. Били не часто, а потом и вовсе затихли. Рита расслабленно опустилась на стул.
— Ну и что, если вернутся наши? — вспомнила предыдущий разговор. — Я, например, буду только радоваться. Если решат, что меня нужно судить, хотя я в душе и не изменила Родине, то пусть судят. Все же — свои. А этих кичливых боровов терпеть не могу.
— И встречаешься с ними, — вставила Инна. — Понять трудно...
Рита не дослушала ее:
— В некоторых столовых для немцев были случаи отравления[5]. Слышала? Вот это настоящие патриоты действуют. Подчас и у меня руки чешутся, когда подношу еду этим свиньям. Допекут чуть побольше — сделаю. Просто в котел, чтоб на всех... И пузатый шеф не заметит. Не знаю только, где бы раздобыть яд... — Рита спохватилась: — Почему ты на меня так уставилась? Я шучу. Еще налить?
— Не надо.
— А я выпью. Вино из Баварии. Зер гут!
Выпив, снова завела патефон. Комнату залили тихие звуки вальса «На сопках Маньчжурии».
— Потанцуем, фрейлен! — потянула Инну из-за стола.
Инна очень любила музыку, танцы, а с начала войны ни разу не танцевала. С наслаждением окунулась в стихию ритма. Ей казалось, будто она плывет над землей не по своей воле, а подхваченная магической силой звуков; музыка заполнила каждую частичку твоего существа, и сама ты уже стала ветерком, волной, играющей в море, легкокрылым мотыльком, тучкой, которая плывет в небе, мерцающей звездочкой, листочком, паутинкой бабьего лета, сама нежно звучишь, как музыка. А в душе весна, и радость, и мечты, и предчувствие большого счастья, прочь улетели повседневные заботы, хочется жить, ожидать прихода каждого дня, будто праздника, идти в будущее, в светлую солнечную дорогу...
Замерли последние звуки. Рита бросилась к патефону:
— Еще раз!
Снова танцевали и снова будто жили в другом мире, в том мире, о котором мечтали все эти долгие, тяжкие, полные кошмаров дни и ночи оккупации.
— Хватит! — подала команду Рита, подняв иглу над проигранной пластинкой. — Садись к столу, почитаю тебе стихи. Свои. Все они посвящены Толе, моему парню, воюющему где-то на фронте. Хочешь послушать?
— Конечно.
— Условимся: не критиковать. Я заботилась только о том, чтобы стихи понравились Толе. Мы бы уже поженились с ним, если бы не война. А теперь... теперь он меня бросит, я уверена. Знаешь как будут смотреть на тех, кто оставался в оккупации? С подозрением.
— Не на всех, — возразила Инна.
— Ясно, что не на всех. Есть же среди нас и такие, кто борется, листовки распространяет. Я сама читала одну, отпечатанную на машинке. Не побоялся же какой-то герой! А меня Толя бросит, я уверена. Еще и немецкой овчаркой обругает. Ну, пусть будет как будет, я ведь его все равно люблю, и он дорог мне. Дорог уже тем, что пошел на фронт, что не стал полицаем, как некоторые. Веришь, этих собак я ненавижу даже сильнее, чем гестаповцев. Так послушаешь стихи?
— Читай.
Рита достала общую тетрадь, раскрыла ее, начала, не выбирая. Удивительно: слушая подругу, Инна почти не узнавала ее голоса. Он был совершенно не таким, каким Рита только что рассказывала о себе, о своем Толе: «Еще и немецкой овчаркой обругает». Голос звучал мягко, лирически, не вырывался, выплывал из груди, Инна слушала бы его даже без слов, как музыку.
Вспомню я, как прожила на свете,
Переброшу в прошлое мосты.
Не было такого, да и нету,
И не будет лучшего, чем ты...
Она читала, не сбиваясь, даже тогда, когда отрывала взгляд от тетради — знала стихи наизусть. Одно, второе, третье стихотворение. Все они были несовершенными, ученическими, не то что у Пушкина или у Сосюры, подумала Инна, но искренними, как исповедь. И все о Толе-фронтовике: поэтесса представляла его в атаках, под ливнем пуль, или раненого, в госпитале, проводила над ним бессонные ночи. Чудодейственное свойство поэзии! В нескольких строках выразишь то, чего не высказать даже длинным набором обычных слов.
Уже вьюги не дуют,
Наступает весна.
Только сердце тоскует:
Я одна, я одна.
Где ты, где ты, мой милый?
Фронтовые пути!
Враг поляжет постылый,
А нам жить и цвести.
«Да, этот Толя, конечно, бросит ее, если узнает, что она водилась с немецкими офицерами, — думала Инна, слушая стихи. — Возможно, и для самой Риты так будет лучше. Всю жизнь скрывать от любимого свою измену — это мученье. А семья у них, по-видимому, была бы хорошей, с Ритой надежно, легко. И характером, и внешностью она прекрасна. Жаль ее. Еще одна судьба, изуродованная войной. Будьте же вы трижды прокляты, фашистские изверги!»
Сердце плачет от боли.
А взгляну лишь в окно —
Вижу милого Толю,
Он с другою давно...
Это стихотворение Рита не дочитала. Сперва ткнулась лицом в тетрадь, которую поддерживала ладонями, потом склонилась головой на стол, ее тело задрожало от приглушенных, сдерживаемых рыданий. Инна встревожилась.
— Оставь, ну что ты, не надо так, — успокаивала подругу, обнимая ее, гладя ей голову. — Не надо плакать. Думай о том, чтобы скорее вернулись наши, чтобы твой Толя был жив и здоров. А там будет видно, что у нас получится, как все сложится. Рита, милая, да не плачь же, не надо. Мы ведь собрались отметить Восьмое марта. Если он и оставит тебя, то все равно будет любить, потому что ты прекрасна. Хуже, когда бросают разлюбив. Мы все страдаем, Рита. Но должны крепиться. Давай укладываться, скоро начнет светать. Перестань же! Слышишь?..
Рыдания начали утихать. Точно буря — налетела, прошумела и унеслась прочь. Рита еще не поднимала головы, но уже не всхлипывала. Минуту-другую сидела неподвижно. Потом молча закрыла тетрадь и принялась стелить постели.
Шел четвертый час ночи. Снова начали бить зенитки...
Этот вечер, проведенный у Риты, как бы открыл для Инны новую страницу жизни. Исчезло одиночество, она нашла себе подругу — то, чего ей так не хватало в оккупированном Киеве. Теперь будет с кем отвести душу, поделиться и радостями, и печалями, вместе помечтать, не боясь лукавства и предательства. Она чувствовала себя почти счастливой. Иногда, правда, мучило сознание, что она сидит в бездействии, ничем не помогает нашим, но это должно остаться на совести Третьяка, Прилуцкой, закрывших перед нею дорогу к подполью. Пусть закрывают. Время покажет еще, может, и они с Ритой совершат нечто значительное.
Так думала Инна, не подозревая, что вскоре один за другим на нее посыплются новые тяжелые удары.