Третьяк спал так крепко, что, проснувшись утром, не сразу смог сообразить, где находится. По всему телу разливалось чувство блаженства, хотелось подольше лежать и нежиться в мягкой постели; после концлагеря его комнатка в восемь квадратных метров казалась надежной защитой, где ему ничто не может угрожать. За дверью слышались приглушенные голоса — матери, меньшего брата Коли (дома его называли Коляра) и сестер. Коляра спал тут же, на полу, а проснувшись, неслышно ступая, чтобы не разбудить брата, вышел.
Первые сигналы, напомнившие Третьяку о суровой действительности, поступили от ноющих ран. После домашней обработки и перевязки боль немного утихла, дала возможность заснуть, но сейчас снова, как зверь, острыми клыками впивалась в руки. До его ушей донеслось:
— Сегодня же надо пригласить врача, тянуть с этим дальше очень опасно. Как бы гангрена не началась.
— А кто это тут секретничает? — одевшись, спросил Третьяк, открывая плечом дверь соседней комнаты. — Завтрак на старте? — Обычно в такой форме он обращался к матери, когда работал на заводе и позднее, будучи студентом.
На столе появилась полная миска исходившей паром картошки — самым, пожалуй, популярным блюдом в каждой рабочей семье.
— А вы почему стоите как на посту? — спросил Третьяк, садясь за стол.
— Мы уже позавтракали, — за всех ответил Коляра, не сводя пристально-восторженного взгляда с брата-фронтовика.
— Я не видел. Садись хоть ты, Коляра.
— Он правду сказал, позавтракали, — подтвердила мать, ставя табуретку на его любимое место у стены. Когда-то здесь неизменно сидел глава их семейства.
— Смотрите же, я все подчищу, ничего не оставлю.
— Ешь на здоровье.
Ел он с аппетитом. И хотя на столе не было ни масла, ни хлеба, зато мама дала ему соленый огурец.
Чувство голода, мучившее его все последние недели, наконец притупилось.
— А теперь займемся делом. Рассказывайте, как вы тут живете?
Ничего утешительного он, конечно, не услышал. Мать жаловалась на нехватки, однако удивительно было то, что в ее голосе не было безнадежности. Видимо, она твердо верила, что с возвращением старшего сына, принявшего от отца обязанности хозяина, все постепенно наладится. У него ведь золотые руки, только бы поскорее зажили раны... Третьяк слушал, что говорила мать, одобрительно кивая головой, сам же хорошо знал, что не оправдает ее надежд. О какой работе сейчас может идти речь? К какому делу приложить «золотые руки»? Ответил дипломатично:
— Что-то надо придумать...
Сестер и брата Колю бытовая сторона меньше интересовала, они рассказывали о том, что делается в Киеве. Вслед за передовыми частями немецкой армии появилось гестапо, расширяет свою деятельность местная полиция. На Бессарабке повесили двух юношей, бросивших гранату в машину немецкого генерала; ходят слухи, что всех работоспособных будут вывозить в Германию, а те, кто станет уклоняться от трудовой повинности, будут строго наказаны. Ужас наводили первые объявления о массовых расстрелах...
Не могли тогда знать ни Третьяк, ни кто-либо из киевлян, что незадолго до этого был издан дьявольский документ — приказ фельдмаршала Кейтеля о подавлении патриотического движения на оккупированных территориях, в котором говорилось:
«Начальник штаба верховного главнокомандования вооруженными силами. Ставка фюрера, 16.9.1941. Совершенно секретно. Только для командования.
1. С начала войны против Советской России на оккупированных Германией территориях повсеместно вспыхнуло коммунистическое повстанческое движение. Формы действий варьируются от пропагандистских мероприятий и нападений на отдельных военнослужащих вермахта до открытых восстаний и широкой войны силами банд...
2. Принимавшиеся до сего времени меры, направленные против этого всеобщего коммунистического повстанческого движения, оказались недостаточными. Фюрер распорядился, чтобы повсюду пустить в ход самые крутые меры для подавления в кратчайший срок этого движения. Только таким способом, который, как свидетельствует история, с успехом применялся великими народами при завоеваниях, может быть восстановлено спокойствие.
3. При этом в своих действиях следует руководствоваться следующими положениями:
а) каждый случай сопротивления немецким оккупационным властям, независимо от обстоятельств, следует расценивать как проявление коммунистических происков;
6) чтобы в зародыше подавить эти происки, следует по первому поводу немедленно принять самые суровые меры для утверждения авторитета оккупационных властей и предотвращения дальнейшего расширения движения. При этом следует учитывать, что на указанных территориях человеческая жизнь ничего не стоит, и устрашающее воздействие может быть достигнуто только необычайной жестокостью. В качестве искупления за жизнь одного немецкого солдата в этих случаях, как правило, должна считаться смертная казнь для 50—100 коммунистов. Способ приведения приговора в исполнение должен еще больше усилить устрашающее воздействие.
Обратный образ действий — сначала ограничиваться сравнительно мягкими приговорами и угрозой более строгих мер — не соответствует этим положениям, и его следует избегать;
в) политические установки Германии относительно указанных территорий не должны влиять на действия военных оккупационных властей...
г) силы из местного населения не годятся для проведения таких насильственных мероприятий. Увеличение этих сил создаст повышенную угрозу для собственных войск, и к нему поэтому не следует стремиться. Зато важно широко использовать премии и вознаграждения для населения, чтобы обеспечить его сотрудничество в подходящей форме;
д) если в порядке исключения потребуется проводить военно-полевые суды над участниками коммунистических восстаний и прочих действий против немецких оккупационных властей, то следует применять самые строгие меры наказания. Действенным средством запугивания при этом может быть только смертная казнь. Особенно следует карать смертью шпионские действия, акты саботажа и попытки поступить на службу в наши вооруженные силы. В случае неразрешенного хранения оружия, как правило, выносить смертный приговор.
4. Командующие войсками на оккупированных территориях должны позаботиться о том, чтобы эти основные положения были немедленно доведены до сведения всех военных инстанций, которые заняты подавлением коммунистического движения.
Кейтель».
Сестра Елена достала из стеклянной шкатулки грубый, сложенный вдвое лист бумаги, подала брату. Это было свидетельство, составленное на немецком и украинском языках: «Третьяк Елена, родившаяся в 1924 году в Киеве и проживающая по Глубочицкой, 42/5, гебите Киев, прошла осмотр медицинской комиссии, признана целиком работоспособной и допускается к исполнению почетной обязанности трудовой повинности. Генерал-комиссар Киева...» Далее неразборчивая подпись-факсимиле и круглая печать с надписью по краям: Der Generalkommissar in Kiew, а в центре ее — орел с распахнутыми крыльями держит в когтях свастику. Оба текста обрамлены золотой рамкой с тремя рядками колосьев, перевитых красной ленточкой. Внизу тоже перевитые ленточкой дубовые ветви с желудями.
— Красиво оформили, — ответил Третьяк, рассматривая свидетельство. — Картинка...
— Что же тут красивого! — вспыхнула Елена. — Меня в Германию могут угнать, а он любуется.
Третьяк резко протянул свидетельство сестре, словно ему противно было дольше держать его в руках. Твердо проговорил:
— Надо пробираться в Томашевку к тете Ганне. Оттуда при случае и продовольствия нам принесешь. Люди в селах запаслись лучше.
— Пусть идет в партизаны, — высказал и свою мысль Коляра.
Все удивленно посмотрели в его сторону.
— Сам пойдешь, когда повзрослеешь, — строго ответила старшая, наиболее рассудительная в семье сестра Надя.
Село Томашевка Фастовского района, названное только что Третьяком, не раз еще сослужит службу и ему, и его друзьям по подполью как надежное прибежище в партизанской борьбе. В этой Томашевке он познакомится с необыкновенной женщиной — директором одной из киевских школ, дочерью итальянского коммуниста Верой Иосифовной Гатти. Томашевка примет в свою землю останки славного сына украинского народа, профессора-партизана Петра Михайловича Буйко, но все это произойдет позднее, к Томашевке приведет героев длинная цепь разных событий.
Семейный совет закончился. Решили, как жить дальше, как спасти от угона в Германию Елену, обсудили и главный вопрос — лечение ран на руках. Разговор утомил Третьяка, но он не позволил себе расслабиться, — надо было действовать, притом немедленно. Кое-как побрился, Коляра тряпочкой смахнул пыль с ботинок. Все в порядке.
Выходя из дома, предупредил мать:
— Если где-нибудь задержусь, не беспокойтесь, обедайте без меня.
Она поспешила напомнить:
— Возвращайся поскорее, теперь по вечерам запрещено ходить по городу.
— Я знаю.
На улице осмотрелся, обдумывая, куда пойти, где искать надежного врача, который не выдал бы его фашистам как раненого красноармейца. Пока размышлял об этом, впереди показалась знакомая фигура. Так и есть: почтальон Потапович! Он и сейчас, как коробейник, со своей неизменной почтовой сумкой, с той же неторопливой, словно запрограммированной на всю жизнь мерной походкой. «Вот кто имеет дело с адресами», — подумал Третьяк и обрадовался, что первый, кого он встретил из своих знакомых, был этот человек.
— Доброго здоровья, дядька Потапович!
На лице почтальона не отразилось ни удивления, ни просто обычного любопытства, лишь в холодных серых глазах промелькнуло что-то похожее на злорадство.
— А-а, это ты? Отвоевался уже?
Третьяк, ошеломленный таким ответом, не сразу нашел что сказать.
— Шутите, пан Бровко. Кто вам это сказал?
— А письма со штампом полевой почты...
«Ловко ставит ловушки. Как же обойти их?»
— Письма еще ничего не доказывают. Я, может, в кустах отсиживался. На то она и полевая почта.
— В кустах... — иронически повторил старик. — Скоро все отвоюются... — Он уже откровенно выставлял напоказ свою черную душу. — Были Советы — и нет их, будто корова языком слизала.
«Радуется, негодяй! — возмущенно подумал Третьяк. — Я кровь проливал за него, друзья мои полегли на поле боя, а он злорадствует, продажная шкура. Сколько времени прятал свое вражеское нутро под маской вежливости, услужливости, нож носил под полой. Теперь, думает, пришло время, вот и шипит, как гадюка. Показать бы ему автомат...»
Решил: пора переходить в наступление. Сказал спокойно, без тени враждебности:
— Я так думаю, пан Бровко: отвоюются. Откуда пришли к нам, туда и уйдут. Но вам советую не распространять слухов и не вести агитацию, потому что немцы за такие вещи не милуют.
Старика даже передернуло.
— Ты мне баки не забивай. Молод еще.
Клюнуло...
— А разве плохо — быть молодым? — уже не таясь, издевался Третьяк. — Я, если захочу, в полицию запишусь. Даже в гестапо. А вы? Кому вы нужны? Сидели бы тихо и не лезли в политику. Попомните мое слово: влетит вам от немцев за такие разговоры, да еще и от наших кое-что получите...
Сбитый с толку почтальон сделал шаг назад. Третьяк заметил, что плечи у него перекошены: левое, с которого свешивалась сумка, было чуть выше правого. А новый синий костюм, хорошо отглаженный, видимо, дожидался особого праздника. Потапович отступил еще несколько шагов, намереваясь продолжать свой пусть. Напоследок сказал:
— Чего бы это я агитировал за Советы? Глупости выдумываешь, — и с несвойственным ему проворством пошел прочь.
«Напрасно я связался с ним, — ругал себя Третьяк, шагая в противоположную сторону. — Нашел у кого спрашивать о враче». Припомнилось, как рассказывал покойный отец, что этот смиренный Бровко до революции был крупным домовладельцем, содержал на Константиновской притон под видом банкетного зала для молодоженов. С тех пор много воды утекло, многое изменилось, не стало домовладельцев, исчезли притоны, а Бровко остался тот же. И никто до сих пор не раскусил шельму. Да, человека можно рассмотреть всего, кроме его души.
Неуютно, одиноко почувствовал себя Третьяк в родном городе. Встреча с Потаповичем напомнила ему, что надо быть более осмотрительным и осторожным в беседах с людьми. Конечно, в Киеве больше таких, как те парни, что швырнули средь бела дня гранату в машину немецкого генерала, как обуреваемый ненавистью к врагу юный Татос или Инна, но пока что здесь хозяйничают фашисты, и их присутствие наложило на все мрачную тень. Он шел, невольно ожидая, что на любом перекрестке перед ним встанут словно из-под земли гитлеровские автоматчики и прикажут поднять руки: «Хенде хох!..»
В памяти возник последний бой на болотистом участке речки Трубеж, которую оборонял 165‑й особый пулеметный батальон. Немцы пытались форсировать реку, но, встретив сильный отпор, остановились. Потом незаметно зашли с флангов и ударили по оборонявшимся перекрестным огнем. Пулеметные точки смолкали одна за другой, да и отступать уже было некуда. Руки, руки...
— Леня?
Этот вопрос прозвучал так неожиданно для него, что он вздрогнул. Перед ним стала девушка в потертой плюшевой шубке, на голове у нее коричневый, в крупную клетку платок.
— Валя?
Да, это была она, Валя Прилуцкая, бывшая работница авиационного завода, на котором работал столяром и Третьяк. Они в те годы дружили, часто после смены возвращались домой вместе, тем более что жили почти рядом. Она — возле Покровского монастыря, а ему стоило лишь спуститься вниз мимо монастырского сада, чтобы попасть на Подол. Простое, приветливое лицо с едва заметными следами оспы, которые нисколько не портили его миловидности, светло-серые, в золотистых крапинках глаза, матовый оттенок кожи. Да, это Валя.
Убедившись, что она не ошиблась, девушка расцвела.
— Откуда ты, Леня?
Поучительный урок с Потаповичем напоминал об осторожности, но теперь ему нечего было терять: жить без обеих рук или вообще не жить — какая разница? А Валя могла что-то посоветовать. В тому же не разум — сердце подсказало ему, что она осталась прежней.
— Я с фронта, раненный в обе руки, — доверительно сказал Третьяк. — Ищу надежного врача. Если такого знаешь, проводи к нему.
Она взглянула на его набрякшие синие пальцы обеих рук, что-то прикинула в уме.
— У меня есть на примете один хирург. Он еще не наш, но попытаться можно. Идем.
Долго петляли какими-то улочками, переулками, Третьяк и не старался запомнить маршрут. Жил надеждой. Когда человек попадает в безвыходное положение, рад уж и тому, что есть кому довериться. Наконец, остановившись под старым ветвистым каштаном, Валя сказала:
— Подожди здесь.
Ее не было минут десять. Появилась радостная, из подъезда помахала ему рукой. Вместе поднялись на третий этаж, юркнули в приоткрытую дверь. Лишь после того, как за ними щелкнул замок, услышали в коридорной полутьме тихий голос:
— Прямо.
За второй дверью была залитая солнцем комната, но рассмотреть хозяина квартиры Третьяк не мог — половину его лица прикрывала марля. Видел только, что кареглазый. Не теряя ни минуты, хирург занялся руками своего пациента. Работая, бросал отрывистые фразы:
— Сколько прошло дней?
— Девять.
— Раны обрабатывали?
— Нет. Только вчера промыли теплой водой.
— Вы сможете не стонать?
— Смогу.
Третьяк сжал зубы и, пока длилась операция, не проронил ни звука. Лоб, щеки обильно заливал пот. Валя едва успевала вытирать его платком. Наконец врач облегченно вздохнул.
— Все закончилось благополучно. Но знайте: пропустили бы еще этот день, и никто уже вас спасти не смог бы. Началось бы заражение крови, гангрена... Можно лишь удивляться крепости вашего организма, его сопротивляемости.
Врач велел ему прилечь на кушетку, сам же стал быстро наводить в комнате порядок. Инструменты положил в железную ванночку, спрятал в шкафу, грязные бинты и вату сжег в печурке. Потом попросил Валю слить ему на руки воды из чайника.
Прощаясь, предостерег:
— Я вас не видел и не оказывал вам никакой помощи...
На улице, когда поблизости никого не было, Валя спросила:
— Ну, как? Теперь тебе легче, Леня?
— Будто заново на свет родился. Ни боли, ни свинцовой тяжести в руках. Только слабость во всем теле. Ты ему заплатила?
— Чем? У меня ведь при себе ничего не было. — Понизив голос до шепота, она добавила: — На предварительных переговорах я намекнула, что мы постараемся отблагодарить, а он ответил мне: «Рассчитаемся, когда наши вернутся... — И спросил: — Не слышала, как там на фронте?» Я ничего не могла сказать утешительного, потому что и сама не знала, а обманывать не в моем характере.
Свернули во двор Покровского монастыря — подальше от недреманного ока стражей «нового порядка», сели на скамью под старой тенистой липой. Здесь было как-то по-церковному тихо, спокойно, лишь время от времени проковыляет к собору набожная старушка с клюкой да молча снуют то туда, то обратно, как призраки, монашки в длинных черных одеждах. Кажется, война обошла стороной этот уголок изуродованного города, выдала ему статус неприкосновенности. Маленькая Швейцария.
— Ну, как? — снова спросила Валя.
— Не болят, — успокоил ее Третьяк. — Порою начинаю забывать, что был ранен.
Девушка осторожно взяла его руку, положила на свою, сложенную желобком ладонь, принялась массировать отекшие, словно наполненные жидкостью пальцы. Проговорила в раздумье:
— Вспоминаю первые дни после начала войны. По радио зачитывали списки добровольцев, подавших заявление с просьбой послать их на фронт, назвали и твою фамилию. Я немедленно поспешила к вам, чтобы попрощаться с тобой, может быть, проводить тебя на призывной пункт. Прихватила с собой и узелок с пирожками. Но Мария Тимофеевна сказала: ушел еще на рассвете. Побежала в Подольский военкомат... Поздно. Даже расплакалась от досады. Скажи, Леня, страшно было под огнем?
— Самое страшное — это когда появились первые убитые среди нас, — ответил Третьяк. — А потом привык. И страх, и все другие чувства заслонила ненависть к врагам. Думал только об одном, чтобы уничтожать их, уничтожать, как бешеных собак.
— И видел, как они падали под твоими пулями?
— Видел.
Помолчали.
— Я тоже просилась в действующую армию, — проговорила Валя. — Отказали. Мол, надо же кому-то быть и в тылу. С бригадой молодежи помогали собирать урожай в колхозах Березанского района, пока туда не пришли немцы. Чуть было не попала в концлагерь. Столько пришлось пережить страданий, издевательств, унижений, что и вспоминать не хочется.
— Расскажи обо всем.
Дослушав ее длинную и печальную одиссею, он сказал:
— Неужели в Киеве нет ни одной организации, работающей по специальному заданию партии? Должна быть! Если не организация, то, по крайней мере, отдельные люди.
— А ты хотел бы с ними связаться? — поинтересовалась Валя.
— Хотел бы.
— Тогда я попробую разыскать их...
Беседуя, они и не заметили, как осенний день постепенно сменился вечером. Надо было торопиться домой. Скоро начнется комендантский час, и на улицах появится патруль — зловещий хозяин ночного города. Значит, пора прощаться, но Третьяк задержал ее.
— Валя, сегодня этот врач спас меня, но я в одинаковой мере обязан и тебе, обязан своей жизнью. Никогда, никогда не забуду этого. Если придется, умру за тебя, верь мне!
— Твоя жизнь, Леня, нужна для более важных дел, — принимая глубоко к сердцу его признание, проговорила Валя. — Каких — ты знаешь.
Светло-серые, в золотых крапинках глаза словно что-то говорили ему без слов, что-то торжественное, как клятва верности.
— Я знаю, Валечка.