Более ста тысяч киевлян гитлеровцы вывезли на каторжные работы в Германию, а домой отпускали лишь немногих, и только тех, кто подорвал там свое здоровье и уже был неспособен к физическому труду. Так вернулся в Киев и Степан Оберемок, вернулся уже обреченным, с сильными переломами, полученными при обвале в шахте. Был у него на каторге друг — семнадцатилетний Николай Авраменко из криворожского рудника «Ингулец». Когда они прощались, парень передал Оберемку свой дневник, сказав: «Сбереги его, потому что сам я не знаю, останусь ли живым, а это когда-нибудь понадобится». Вот что он засвидетельствовал для истории, для народов, которые по окончании войны будут судить фашизм[4].
Началось это страшное с весны 1942 года, с проклятого числа 11 марта. (Этот день никогда не изгладится в моей памяти, он является днем проклятым, и я буду проклинать его всю жизнь.) «Добровольная» поездка в Германию...
11 марта 1942 года. Пришли, забрали нас и отвели на станцию. Станция была забита людьми, нас провожали отцы, матери, сестры и братья, и у всех на глазах слезы. Родители будто знали, на что выпроваживают нас. В десять часов погрузились, и поезд медленно тронулся... Прощай, родной край! Прости, что покидаю, покидаю не сам, а по принуждению.
15 марта. Едем без остановок. Станции все разбиты, мосты тоже разрушены, поставлены только для проезда, поэтому поезд идет через мост медленно-медленно. На станциях полно эшелонов. Через каждые полчаса встречаем эшелоны с орудиями, танками, углем, сеном, с машинами...
16 марта. Едем по Западной Украине, в восемь утра прибыли на большую и красивую станцию Ковель, потом еще проехали один перегон и остановились на станции Владимир, где простояли весь день. По дороге одного потеряли, и он нас здесь догнал. Я впервые увидел, как бешено, по-звериному немцы обращаются с русскими. Тот, который догнал, получил и сапогами и палкой.
18 марта. Проехали большую станцию Рава-Русская и Мусивку, прибыли в Перемышль. В Перемышле ночевали, спать пришлось на голых нарах, здесь прошли комиссию, побывали в бане. Город сильно разбит и пулями, и снарядами, и бомбами. В Перемышле я впервые на месте многоэтажных домов увидел только груды кирпича. Это поначалу поразило меня.
19 марта. В два часа дня погрузились в пассажирские вагоны и снова через Мусивку поехали на Краков.
20 марта. Уже весь день едем по немецкой земле, перед нашими глазами пролетает множество маленьких городков, поезд мчится бешено, даже не успеваем прочитать названия станций. Прощай, русская земля!
21 марта. Проезжаем многие немецкие города, дома все кирпичные, двухэтажные, кое-где видим уже немцев, все в шляпах и какие-то черные и неприветливые. Поезд мчится днем и ночью, едем по Рурской области. Всюду видим заводы с гигантскими переплетенными трубами, фабрики, целые комбинаты, а вверху, как собаки на привязи, висят сотни баллонов. Начинают появляться шахты. Воздух даже грязно-синий от газов и дыма. Кое-где от комбинатов остались груды камня и голые стены. Потом перед нами снова появились полоски полей. Здесь уже весна. Вспаханные поля, в некоторых местах уже сеют. Проехали большой промышленный центр Галле, после него еще несколько городов. Едем гористой местностью, а горы покрыты темным лесом.
В ночь с 21 на 22 марта прибыли в какой-то город, здесь нас согнали в лагерь, со всех сторон огороженный колючей проволокой в два ряда, на каждом углу стоял солдат с винтовкой. Ночевали мы лежа вповалку просто на грязном полу. Утром прошли комиссию...
22 марта. День пробыли в этом лагере.
23 марта. С самого утра начали со всех концов, как на рынок, собираться пузатые немцы, нас распределили на партии, и здесь я увидел, как «вежливо» обращаются с нами немецкие «культурные» буржуи. Большой мордастый немец в белых перчатках и в шляпе со всего размаха бил ногами низенького паренька лет семнадцати за то, что тот не понял, что он сказал. Это только пример, но он не один, есть на каждом шагу! Так началась наша «счастливая» жизнь в Германии.
Я попал в партию из тридцати человек... Снова посадили в эшелон и повезли. То на одной, то на другой станции высаживали по партии, а нашу везли и везли. Самыми последними высадили нас в Дуйсбурге, потом на машине повезли в Гамборн. Здесь мы попали в «объятия» четырнадцати полицейских и в полутораэтажный гараж с переплетенными проволокой окнами, огороженный каменной стеной высотою в два метра, поверх которой была колючая проволока, а на каждом углу стояла вышка, прожектор и полицейский.
Пройдя три двери, которые следом за нами немедля закрывались, мы очутились словно в другом мире. Здесь было темно, холодно, воздух спертый. Завершал картину кривой, на костыле, с искалеченными пальцами и синим лицом переводчик. Он шкандыбал, как баба-яга, и кричал: «Смирно... там, за перегородкой! Это прибыли новички, если кто украдет что-либо у них, того расстреляют как последнюю собаку». А из-за перегородки выглядывали наши братья, которые уже давно здесь, черные, исхудавшие, голодные. На сердце стало жутко, а внутри словно оборвалось что-то. Так встретила нас Германия. А завтра в шахту, на полкило хлеба и на чашку вонючей брюквы... Встречают земляки, говорят и плачут. Собрались и наши старики: Мирошниченко, Горбач, Буряк — и горько, горько заплакали...
Ночь не сплю, сердце разрывается.
25 марта. Первый раз в жизни спустился в глубокую пропасть, в шахту. Но не в свою, не на своем родном Криворожье, а далеко на западе, в промышленном городе Гамборне. К шахте нас вели шестеро полицейских и один офицер. Пока прошли по улице с километр, мы прокляли и всю свою жизнь, и проклятую Германию, и полицейских, конвоировавших нас, и тех немецких мальчишек, смотревших на нас, как на зверей, и бросавших в нас камнями. А мы шли, как каторжане, с огромными железными номерами на груди, болтавшимися на цепочке через шею, в больших деревянных башмаках, а сверху на пиджаке красовалось OST. Мы шли, повесив головы, глядя только себе под ноги. А вокруг нас слышалось: русский, большевик, комиссар, сумасшедший!..
После того как мы переоделись, нам дали лопаты и немца-проводника, который повел нас получать шахтерки. Получив лампы, мы уже стали настоящими «шахтерами». В одной руке здоровенная лопата, в другой — такая же по весу лампа, через плечо болтается фляга, а сам «шахтер» 1925 года рождения.
Получив все «обмундирование», идем на второй этаж, к клети. Здесь я поначалу ничего не слышал в стуке и грохоте вагонеток. Потом несколько поутихло. В половине второго уголь выдали, и начался спуск в шахту. Я вошел в огромную четырехэтажную клеть, берущую за один раз восемьдесят человек. Прозвенел звонок, клеть словно подскочила, потом со страшной скоростью устремилась вниз... Без привычки чувствую боль в ушах, и мурашки бегают по всему телу. Опустились на четвертый горизонт, на 700 метров, затем спускаемся еще на 200 метров. Пешком идем километра два по штреку к лаве. Руки уже болят от лопаты и лампы, а немец ведет и ведет. Протискиваемся через какую-то дыру... Вот и лава № 5 (проклятая и самая худшая лава на всю шахту, даже сами немцы проклинают ее). Грохочут риштаки (металлическое приспособление для транспортировки угля и породы), свистит воздух, дребезжат молотки, отовсюду веет жарой и газом. Перелезаем след за немцем через риштаки, идем согнувшись, задевая то спиной, то головой за острые выступы угля. Один из нас не перелез, упал, риштак начал терзать его во все стороны, протянул метров восемь, потом парень соскочил с испугом в глазах.
Провожатый по очереди оставлял нас около немцев. Оставил меня. Немец приказал, чтобы я отбрасывал породу, и я начал работать. Порода тяжелая, влажная, даже прилипает к лопате. А в лаве так жарко, что пот льется, как вода...
Смена тянулась долго, как год. Когда же она закончится? Но вот начали прибывать те, которые сменяют нас. Немец остановил мотор, попрятал лопаты, и мы полезли вниз. В конце штрека увидел своих товарищей, пошел с ними к клети.
Ноги и руки будто изломаны, и сам я какой-то вялый, хочется спать. Выезжаем клетью наверх, сдаем шахтерки — и в баню. Здесь уже ждут полдесятка полицейских...
Два часа ночи. Входим в барак, становимся за баландой. В три спать! Так закончился первый день моей работы в шахте.
Здесь, возле мотора, я работал с полмесяца. Потом перебросили меня к другому немцу, в самый конец лавы. Этот заставлял и штемпеля таскать (клинья для связывания крепления), и выбивать их, одним словом — людоед. Штемпеля такие, что трудно поднять, а надо через риштак перебросить. С этим немцем я работал целый месяц. Выбивал штемпеля, бутовал, обливался потом, а силы день ото дня уменьшались и уменьшались, уже было трудно одному идти по лаве. А здесь еще каждый день кому руку перебьет, кому пальцы, а кому и ноги. Иногда и со мной случалось: ударишь по штемпелю — он вылетит, а за ним еще штук пять, и такой гул, словно вся лава оседает на нас, в лаве станет темно-темно... Случаются и обвалы, крепление начинает трещать, тогда уже бежишь, потому что обвалится тонн десять.
По лаве бегает штейгер с палкой или с резиной, и, если у тебя уже нет сил вымахивать лопатой, он бьет тебя палкой и кричит: «Большевик! Юда!» — и бьет до тех пор, пока ты не упадешь...
После этого меня передали третьему немцу. Это был хороший человек (и среди немцев есть люди, имеющие человеческое сердце). Приходя на работу, каждый раз приносит «тормозок», один мне, другой себе. Маленький кусочек хлеба, но это давалось от чистого сердца, и все же была помощь. Мы тогда уже пухли от голода, и каждая крошка хлеба спасала жизнь. Поев, начинаем работать. На меня он не кричал и сам работал всю смену. Дней через десять он заболел...
Попытаюсь описать мой «родной» дом в Германии. Здесь все: и кухня, и туалет, и спальня. Утром, часов в девять, будят нагайкой. Застеливаем койки. Все жмутся к плите — уже май, но нам холодно. Окружили плиту в пиджаках, в майках, в фуфайках, молчим. Кто-то проговорит: «Вернемся ли?» — «Нет, подохнем...»
Еще за два часа до обеда становимся в очередь, каждый норовит встать первым. Полицаи разгоняют водой. А вон кого-то бьют по морде за то, что не так застелил койку. А один упал и бьется — падучая болезнь. А там...
О! Начали выдавать. Час счастья. Золотой час! Мы получаем обед!
Выдают по 350 граммов хлеба и баланду. Кому-то дали такой кусочек, что там нет и этой нормы. Не выдержал, не взял!.. В камеру!.. 20!.. Ой! Ой!..
Не успели поесть, бегут за добавкой, стоят. Но появляется немка: «Добавки нихт». Хмурые, опустив головы, расходимся. А здесь уже слышен голос переводчика: «На работу становись!..» Грубо ругается. Становимся. В деревяшках, в фуфайках, в шапках... а уже май. Цепляем на шею здоровенный железный номер, баклажку и стоим. Ноги так и подкашиваются. Раз пять нас пересчитали. Марш! — пошли. Ой! Один, второй упал... Подбегают, бьют сапогами. Не встает.
— Марш! — пошли. А те остались...
В два часа ночи возвращаемся с работы, получаем баланду, и только улеглись спать — тревога! В подвал! А наверху кругом все горит, и воздух разрывается от свиста падающих бомб. Так ежедневно!
Видно труби заводськii
Й колеса проклятi,
Що завозять нас пiд землю,
Щоб життя забрати.
Наше щастя. Юнi, юнi,
Ми ще майже дiти,
А вже в чужiй сторонi
В кайдани одiтi...
Треба вирватись самiм
Iз лабетiв ката
I на рiднiй Батькiвщинi
Життя будувати!
Шахтер Авраменко. 25.IV —42. (В бараке)
Это случилось 2 июня. Проснулся в половине восьмого, оделся, не умывался, холодно, хочется есть. Наступает время долгожданного обеда, становимся в очередь, получаем. Пообедал и голодный. Послышалась команда: «На работу становись!» Вешаем на себя баклажки с чаем, номера. На улице солнце, тепло, зеленеют деревья, а нам в шахту, до полуночи! Один из нас, раскинув длинные тонкие руки, упал прямо на мостовую. Подбежали, дергают, не чувствует. Пошли. В комбинате переоделись, взяли шахтерки, спускаемся в шахту.
Пришел в лаву. Но немца нет и нет. Подбегает штейгер: «Где твой напарник?» Отвечаю, что нет.
Побежал и привел другого немца. Проработали с ним полсмены. Выбили несколько штемпелей, оставался еще один. Посмотрел, потолочный пласт крепкий. Ударил... Не выпадает. Шире размахнулся молотом. Бах! Один миг... Наклонился, чтобы достать штемпель, и вдруг перед моими глазами мелькнул больший, чем дверь, камень-пласт, накрыл мою ногу. Я не заметил, как очутился на полу, из груди вырвался нечеловеческий крик. Я кричал и царапал руками землю. Подбежали немцы, но ничего не могут сделать. Подбежали еще. Ухватились, приподняли глыбу и вытащили меня. Нога как колода. Качаюсь, кричу. Пробовал молчать — из этого ничего не вышло, только покусал себе губы.
Принесли носилки, положили и привязали меня. С носилками положили на риштак, а он дергается и двигается рывками, нога разрывается. Потом перенесли на железный конвейер, оттуда — на вагонетку, вагонеткой доставили к стволу. На поверхности перенесли меня в машину, и тут я не помню уже, что было дальше...
(А дальше был госпиталь, были еще большие мучения — физические и моральные, — говорить о которых нестерпимо тяжко. Николай Авраменко остался инвалидом... Запись о дне 2 июня, когда случился обвал, сделана в дневнике «четырьмя месяцами позднее, потому что я тогда не мог не только писать, но и говорить».)