40


Буланый захирел, он уже не мог подолгу стоять на ногах, бока запали. На него жалко было смотреть. Голова напоминала грубо сбитую коробку, обтянутую кожей, шерсть вздыбилась. На каждый скрип двери он оглядывался, надеясь, что его наконец накормят досыта, но каждый раз получал все меньше и меньше. В последний раз он был сыт дней десять назад, когда ходил на села. Там вдосталь было соломы, нежного сена, иногда перепадал и овес. В его преклонном возрасте тяжело было выдерживать расстояния в пятьдесят — шестьдесят километров, но он никогда не заставлял своего хозяина прибегать к кнуту — понатужившись, тянул сани сколько мог. Теперь конь больше спал, и тогда ему снились прекрасные сны. Маленьким жеребенком он тыкался мордочкой в мягкое вымя матери, пил густое, словно подслащенное молоко. Снились и более поздние времена, когда уже работал до седьмого пота, но ел вдосталь, летом пасся в ночном на душистом лугу между лесом и рекой Ирпень. Снилось, как стоял в теплой конюшне вместе с другими лошадьми, как от яслей тянуло дурманящим запахом сена... Это были сны, а когда пробуждался, первое, что напоминало о себе, — был голод. Из последних сил поднимался на хилые ноги, совал морду в ясли в надежде, что туда уже что-то положили, но там было пусто. Начинал грызть доски, грызть все, что можно было грызть и жевать, но острота голода не проходила, даже была еще более мучительной, и затем наступало полное бессилие. Снова ложился на бок на земляной пол, откидывал голову и засыпал, и снова ему виделись радужные сны...

Очередной рейс по селам Киевской области Третьяк и Валя намечали на середину марта, но из-за Валиного ареста поездка не состоялась. Тем временем скудные запасы корма для Буланого кончились, а выкроить что-либо из крайне ограниченного семейного рациона было невозможно. Сами ели картофельные очистки, — маленьких брусочков хлеба, который получали по карточкам — двадцать семь граммов на человека, не хватало.

Да и выпекался этот хлеб, черный, как земля, наполовину из кукурузных кочанов, остальное ячмень и просо. (Городская управа советовала киевлянам питаться дикими каштанами.) Непрерывно росли цены на рынке. Если в феврале килограмм хлеба стоил сорок пять рублей, то в марте — уже более ста, цена ржаной муки с сорока пяти рублей за килограмм поднялась до семидесяти. К тому же и купить все это было не просто. Население игнорировало так называемые украинские карбованцы и остмарки, которые выпустил эмиссионный банк, — эти деньги не имели никакой стоимости. Газета «Нове украiнське слово» и еженедельник «Последние новости» время от времени печатали объявления такого содержания: «Валютой на украинской земле отныне будут считаться карбованец и остмарка. Кто не будет принимать этой валюты, понесет строгое наказание». И все же население предпочитало непосредственный товарообмен. Если же на базар выходили сбывать какие-то вещи немецкие солдаты — продавали белье, мыло, зажигалки и прочее, — они тоже не принимали украинских карбованцев, требовали только марки.

(К осени 1942 года килограмм хлеба в Киеве стоил уже 200 — 250 рублей, стакан соли — 200 рублей, килограмм масла — 6000 рублей. В то же время зарплата рабочих составляла 8 — 10 рублей в день.)

Голодное ржание Буланого терзало Третьяку сердце. В отчаянии бросал в теплую воду порцию пшенной каши, которая полагалась ему на обед или завтрак, добавлял пригоршню отрубей и шел кормить животное. Сена уже не было совсем. Конь жадно глотал это пойло, вылизывал ведро и снова смотрел на хозяина укоризненно просящими глазами. Его потускневший взгляд как бы говорил: «Еще! Еще немного! Я умираю от голода. А мне же надо работать. Разве я не заслужил большей ласки от тебя? Ты посылал меня в метель, в стужу, и я шел...»

Но кормов больше не было, и Третьяк только расчесывал пальцами гриву Буланого, спутанную и слежавшуюся, щеткой счищал землю, прилипшую к впавшим бокам.

— Я, дружище, тоже голодный, — говорил он животному. — Потерпи еще немного, может, удастся продать тебя. А у другого хозяина будет еда. Да и весна уже не за горами, травка взойдет. На, попробуй патоки, ты ее любишь. Если когда-нибудь разживусь, я тебе полный мешок сахара насыплю, ты его заслужил.

(Еще в ноябре прошлого года все излишки патоки в Киеве по приказу немецкого командования были отобраны для кормежки немецких лошадей.)

Да, это был единственный выход — продать Буланого. Но кому? Как это сделать? Лучше всего было бы, разумеется, отвести его в село, но лошадь не одолеет далекой дороги. Слабая. Раза два Третьяк выходил на Житный рынок, заводил разговор с крестьянами, но покупатель не находился. Люди думали только об удовлетворении самых насущных потребностей. Советовали ему податься в какую-то Литвиновку, где бывают еженедельные ярмарки и где можно что-то купить или продать за деньги.

Однажды после обеда в комнату вбежал Коляра и крикнул:

— Лёнь! Буланый подыхает!..

Вместе тотчас бросились к конюшне. Буланый лежал. Увидев их, сделал слабую попытку поднять голову, но она тут же упала, как отрубленная. Третьяк положил коню в рот кусочек хлеба, но тот уже не мог есть, намертво сомкнул зубы. Лишь глаз, большой, неподвижный, смотрел. Будто конь чего-то ждал от своего хозяина. Может, благодарности за верную службу. Может быть, обнадеживающего слова, что все обойдется и будет хорошо.

Пришли мать и сестры. Все поняли, что Буланый доживает свои последние часы. Во дворе мать тихо сказала:

— Надо его добить, Леня. Пусть не мучается. И у нас будет еда.

Третьяк поежился.

— Я этого не сделаю, мама. Рука не поднимется.

Она смотрела себе под ноги.

— Попроси кого-нибудь.

Коляра со слезами на глазах убежал прочь.

...Сократить Буланому его мучения согласился сосед, грузчик речного порта. Приземистый, с кривыми ногами, как у большинства грузчиков, но сильный. Он пришел с молотом, наточил нож. Вместе с Третьяком вошли в конюшню, и тут, будто почуяв, что приходит его последняя инута, Буланый приподнял голову, заржал...

— Поможешь? — спросил сосед спокойно.

— Нет.

Третьяк стоял во дворе, когда за дверью конюшни послышался удар, потом до него донесся стон, еще удар, и наступила тишина.


Загрузка...