Работа железнодорожника пришлась Павловскому по душе, это заметил и рабочий, передававший парню эстафету. Они вместе обошли главные стрелки, побывали на складе масел и различных приспособлений для путеобходчика и лишь после этого принялись расчищать стрелки от снега. Щеголяя, Павловский показал своему наставнику, что может работать проворнее и продуктивнее его. Две трети того, что предстояло сделать им двоим, взял на себя. Часа через полтора он не выдержал:
— Передохнем? — Его спина под стеганкой взмокла, на ладонях появились свеженатертые мозоли. — Стараемся, а на кой ляд?
Рабочий с доброжелательной иронией ответил:
— Сам же перестарался, никто тебя в шею не гнал. Молодо-зелено...
От станции отходил поезд. Паровоз, высвистывая парами, медленно потащил за собою состав и освободил путь, на котором они работали. Поначалу был виден только один локомотив, извергавший в небо густые черные клубы дыма, а потом показалась длинная вереница платформ с орудиями, в середину которой, словно для специального оформления серой ленты, были вмонтированы три зеленых пассажирских вагона. Эшелон еще не набрал скорость, поэтому двигался почти бесшумно; опершись на ручку лопаты, Павловский следил за орудиями, и ему казалось, что они не стоят на платформах, а, как птицы, проплывают в воздухе, выставив вперед свои грозные металлические клювы. «Рус, покажи дорогу на Урал!» — крикнул немец из открытых дверей пассажирского вагона, другой, стоявший за его плечом, расхохотался. «Погодите, я вам еще покажу, — со злобой подумал Павловский. — Вот только разберусь здесь». Спросил своего «инструктора»:
— Что такое буксы? И как они могут гореть? Железо ведь.
Рабочий посмотрел на него то ли с удивлением, то ли осуждающе и ответил:
— Не спеши поперед батька в пекло, буксы тебе сейчас не нужны.
Несколько раздраженный тон, каким это было сказано, подействовал на Павловского как холодный душ. Поторопился отвести подозрение.
— Я просто так поинтересовался.
— Интересуйся, милок, лопатой и метлой. Этого с тебя пока что хватит.
«Выслуживается перед оккупантами, опасается какой-нибудь каверзы с моей стороны». Строгую нотацию прочитала бы ему Валя. Не посмотрела бы на молодость и на то, что он не научился скрывать своих чувств. «Как раз и плохо, что не научился», — сказала бы она. «Не успел», — ответил бы в свое оправдание. «Четыре месяца подполья — это четыре курса университета, можно успеть», — заметила бы Валя. Трудно что-либо противопоставить ее аргументам.
С неба повалил снег. Сама природа словно подрядилась продемонстрировать людям неисчерпаемость своих закромов, и если кто-нибудь и осмелится противиться ей, то это будет сизифов труд. Снег падал ровно, густо, занавешивал все окружающее белой пеленой. Одна-две недели такого снегопада, и пришлось бы откапывать уже не железнодорожные стрелки, а весь город с его многоэтажными домами, застывшие поезда на дне сыпучего моря, все живое и неживое, что населяет землю. Собственно, тогда не было бы кому и откапывать. Такова она — могучая, величественная, щедрая, жестокая и милостивая, никому не подвластная праматерь-природа.
— Подсыпало тебе на завтра хлопот, — посочувствовал Павловскому напарник, собираясь заканчивать работу. — На меня больше не рассчитывай, придется управляться одному. Что тебе сказать на прощанье? Прямыми твоими руководителями будут начальник службы пути и бригадир. С обоими ты уже познакомился. Доверяй начальнику службы пути, это человек свой, а бригадир — пес. С буксами поосторожнее...
Прощаясь, пожелал Павловскому счастья. Простое, обычное лицо в ранних морщинах, добрые глаза, мягкая отцовская улыбка. Как неожиданно может раскрыться человек! Павловский подосадовал, что не распознал раньше своего напарника, хотя они столько времени пробыли вдвоем. С сожалением проводил взглядом отдалявшуюся мешковатую фигуру.
Работая на станции, Костя чаще будет наведываться к проживающей неподалеку Жене Пелюх. До сих пор он трижды приносил ей сводки Совинформбюро, потом Женя сказала, что у них на работе организовалась своя подпольная группа, что они сами обеспечивают себя информацией и необходимость в его помощи отпала. Женя Пелюх была для Павловского той последней ниточкой, которая могла связать его с Лилей, и он боялся, чтобы она не оборвалась. Однако Лиля почему-то не приходила к своей школьной подруге, два месяца поисков тоже не принесли результатов, горько было сознавать, что девушка до сих пор считает его полицаем, но что поделаешь? Вспоминал слова Прилуцкой: «Вернутся наши, и все всплывет на поверхность». Сущая правда! Отбрасывал лишь другое Валино заключение: «Не будет Галя — будет другая». Нет, Лилю Томашевич не заменит никто.
Однажды она даже приснилась ему. Будто бы встретились они на привокзальной площади, Лиля была одета во все черное. «Я давно хотела поговорить с тобой, Костя». — Я тоже, Лиля, хорошо, что мы встретились. Теперь мы всегда будем вместе». Она покачала головой: «Нет, это будет зависеть от того, выполнишь ли ты одно условие». — «Какое?» — «Стань человеком — немедленно уйди из полиции». — «Лиля! — Он хотел было взять ее за руки, но она предусмотрительно отступила назад. — Лиля, ты ошиблась, я действовал тогда как подпольщик». Лилино лицо просветлело. «Правда, Костя?» — «Правда!» В это время кто-то позвал его: «Павловский!» Оглянувшись, увидел рассвирепевшего бригадира. «Бери лопату и отбрасывай снег», — приказал тот. Отказался: «На вторую смену я не останусь!» — и хотел продолжить разговор с Лилей, но девушки возле него уже не было. Только заснеженная площадь, вдалеке кое-где маячат неясные тени; крикнул в пространство: «Ли‑ля!» — и... проснулся. Лежал в своей комнате, в постели, но ему еще долго казалось, что это все было наяву.
В другой раз случилось удивительное. Он шел с работы по улице Коминтерна и неожиданно почувствовал, что кто-то провожает его взглядом. В груди гулко застучало сердце. Может быть, это она? Резко оглянулся, но натолкнулся на незнакомые лица. Обвел взглядом балконы и окна — тоже не увидел ее. Пошел дальше. Тут же услышал за спиной шепот: «Костя, я смотрю на тебя, вспоминаю школу, Пионерский парк, такое все родное мне, и в твоей фигуре что-то родное...» Больше не оглядывался, перестал думать о ней, чтобы не поддаваться новому обману в ощущениях. А Лиля Томашевич действительно смотрела на него из окна магазина, что на углу улиц Коминтерна и Саксаганского, но Павловский никогда об этом не узнает. Никогда.
День 11 февраля 1942 года он будет помнить всю жизнь. Было обеденное время, когда на перрон Киевского вокзала хлынуло море людей, преимущественно молодежь. Догадался: будут отправлять в Германию. Он еще не видел таких проводов, лишь слышал, что это очень страшно, и решил посмотреть, как все произойдет. Не за горами тот день, когда фашизм будут судить за его злодеяния, судить, в частности, и за принудительный вывоз людей на каторжные работы, значит, надо запомнить все, чтобы выступить свидетелем на этих процессах.
Павловский занял место неподалеку от головы поезда, как раз перед теплушкой, на дверях которой, сдвинутых в сторону, висел транспарант: «Украина посылает своих лучших сыновей и дочерей в прекрасную Германию в благодарность за освобождение». Перрон был уже заполнен людьми, а новые группы прибывали и прибывали под конвоем немецких надсмотрщиков и полицаев, по-холуйски прислуживавших своим хозяевам. Один приспешник грубо толкнул Павловского в спину, заорал: «Убежать хочешь? » Пришлось показать ему аусвайс. И все равно не угомонился: «Тогда уходи отсюда, нечего здесь ворон ловить».
Пожилая женщина склонила голову на грудь сына, крепко обняла за шею. Кажется, убери эту опору, и она упадет. Парень был не по годам рослый, возмужалый, блуждал взглядом по толпе, словно искал, кто бы вызвался оторвать от него мать и успокоить ее. Женщина плакала, приговаривая:
— Ой, кто же тебя досмотрит и накормит, кто спросит, что у тебя болит. Чужая сторона как мачеха: не обогреет, не приголубит. Когда же теперь я увижу тебя, сынок? Бедная твоя головушка... Пропадешь.
Чуть поодаль от Павловского отец наставлял сына:
— Куда угодно просись, только не на военный завод и не в шахту. А если в дороге подвернется случай бежать, убегай, перебудешь какое-то время в Кагарлыке, у дядьки Иосифа, мне дашь знать о себе. Дома не появляйся, потому что опять заберут, еще и бить станут, ироды...
Перед Павловским неожиданно вырос Степан Оберемок.
Хлопцы сдержанно поздоровались.
— Провожаешь кого-то? — спросил Павловский.
— Нет, сам еду, — озлобленно ответил Оберемок. — Вчера смотрел кино, выходим, а тут облава. Всех, кто не имел при себе аусвайсов, на машины — и сюда. Не разрешили и домой забежать. Немного перешерстили на медкомиссии, меня признали годным. Вот так и попал с корабля на бал...
— Даже харчей не разрешили взять на дорогу?..
— Побуду на диете. — Оберемок не держал в руках ни чемодана, ни узелка. — Хотят, чтобы я ишачил на них, так пусть кормят.
Павловский засунул руку в карман стеганки, достал деньги.
— Возьми, Степа. Сегодня зарплату выдали. Что-нибудь купишь на станциях во время стоянок.
— А ты как же? — Оберемок был и удивлен, и поражен.
— Бери! Я — дома, перебьюсь. Никого не встречал из наших?
— Нет. Здесь и киевляне, и из районов области. Хватают где только можно, лишь бы выполнить разнарядку. Людоловы двадцатого века, будь они трижды прокляты.
Изнервничавшийся Оберемок был доведен до отчаяния. Так выглядели и все другие, заполнившие перрон: поникшие, беспомощные, как малые дети, отбившиеся от дома. С ними были матери, отцы — опора, на которую дети рассчитывают в первую очередь, но и они сейчас ничего не могли поделать. Над всем властвовала неумолимая, жестокая сила.
На другом конце перрона всплеснулся плач, он множился, в него вплетались чьи-то крики, рыдания. Вероятно, там объявили посадку. Паровоз, до сих пор напоминавший громаду мертвого металла, зашипел парами, раскурил свою обгоревшую трубку.
— Пойду и я, все равно ведь затолкают, как скотину, — сказал Оберемок, угрюмо посмотрев на полицаев.
— Иди. — Павловский подал ему руку. — Держись, друг. Коли выпали тебе на долю такие испытания, надо крепиться. Постарайся запомнить все, что изведаешь в ихнем «раю», а будет возможность, так и запиши. Знай: ты отправляешься туда как свидетель. Так и другим в вагоне скажи. Еще придет время, когда эти выродки будут отвечать за все издевательства и насилия.
Они обнялись, крепко похлопали друг друга по спине, как надлежит прощаться мужчинам, и Степан пошел. Отовсюду слышались выкрики: «Шнель! По вагонам! Отойди назад!..» Одних грубо отталкивали, других волокли к эшелону, грозились кулаками. Простоволосая женщина обратилась к немцу-надсмотрщику, умоляя отпустить дочь: «Единственная помощница у меня, а сама я хворая», тот отстранил ее рукой, зло обругал полицая, попавшегося ему на глаза. Тогда двое верзил схватили женщину под руки, отвели в сторону. Павловский услышал слова одного из них: «Напрасно вы, тетка, проливаете слезы, она вам гостинцев привезет из Германии»... Бледная, истощенная, измученная, женщина проговорила, ни к кому не обращаясь: «А чтоб вы провалились, нелюди!»
Сердце Павловского обливалось кровью. Он чувствовал себя и на месте той женщины, которую вели под руки полицаи, и вон тем подростком, попытавшимся спрятаться под вагоном, а его оттуда выволокли и надавали тумаков, сочувствовал и девушке в шубке, к которой долго приставал конопатый полицай, а она плюнула ему в физиономию и гордо, как на эшафот, направилась к вагону, и опечаленным отцом, дававшим наставления своему сыну: «Куда угодно просись, только не на военный завод и не в шахту». Эти картины потрясли Павловского. Ему вдруг захотелось растерзать хотя бы одного из этих людоедов или заткнуть уши и бежать прочь, но он превозмог себя, он должен видеть, запомнить это все и, подобно Степану Оберемку, тоже выступить свидетелем.
Перрон постепенно опустел, на нем остались только провожающие. Двери теплушек железно заскрипели, раздался гудок, и поезд тронулся. Из окошек выглядывали десятки лиц, что-то кричали, махали руками, иные в отчаянии колотили в стены, словно пытались пробиться на волю. Обгоняя один другого, за эшелоном длинной процессией двигались люди, тоже взмахивали платочками, кричали вдогонку: «Павлуша!», «Ганя!», но все заметнее отставали от набиравшего скорость состава. Павловский пытался отыскать глазами Оберемка и не нашел. Тем временем мимо здания вокзала, качаясь и дребезжа, проходил последний вагон, и в этот миг ливень выкриков, стонов, лязганья металла, стука сотен кулаков в стены перекрыл звонкий и высокий, словно рванули натянутую струну, девичий голос:
— Костик, проща-ай! Женя мне рассказала все...
Что-то до боли знакомое, родное послышалось Павловскому в этом голосе. Он прикипел взглядом к одному из окошечек. Сердце бурно застучало, распирая грудь, в мозгу сверкнул огонь... Это была Лиля Томашевич.
— Ли-ля! — закричал изо всех сил и побежал за поездом. В конце перрона провалился в сугроб, выкарабкался и взбежал на железнодорожное полотно. Какое-то время расстояние между ним и последним вагоном не менялось, словно их связывала невидимая цепь, затем оно начало увеличиваться: сперва незаметно, на считанные сантиметры, далее на метр, на несколько метров, поезд был недосягаем для бегуна, но Павловский не понимал этого или не хотел понимать, еще и еще выжимал из себя остатки сил, цепляясь взглядом за вагон, который все отдалялся. «Поеду с нею, — горячечно работала мысль, — мы убежим, вернемся в Киев, будем вместе работать в подполье. А если не удастся бежать в пути, я вырву ее даже из того ада. Она любит меня, узнала обо всем от Жени Пелюх и поняла свою ошибку. Теперь мы будем неразлучны. Только бы догнать поезд... Не сейчас, так в пути, на какой-нибудь далекой станции. Не будут же их везти без остановок до самой Германии. Лиля так обрадовалась, увидев меня, назвала Костиком. Я должен, должен спасти ее...»
А темный квадрат последнего вагона становился все меньше и меньше, исчезал в предвечерних сумерках, уже не слышен был и перестук колес на рельсах, а Павловский бежал и бежал. Сколько времени длился этот бег, он не знает. Час, два, может — вечность. Наконец ему стало трудно дышать, ноги ослабели, еще хватило сил, чтобы крикнуть! «Ли-ля!» — и он упал лицом в снег.
Очнулся, когда левая щека застыла на морозе, пальцы рук покалывало как иголками. Встал, отряхнул заснеженную стеганку. Вспомнил все. Лили нет, отныне напрасно искать ее в Киеве. Сердце пронзила щемящая боль, и он заплакал.