Жорж хочет сказать мне что-то важное, я догадываюсь по его пристальным взглядам, которые он то и дело бросает на меня, выбирая такие моменты, когда я чем-либо занята. Но сейчас у него или не хватает смелости начать этот разговор, или он считает его неуместным. Самой же не хочется бросать вызов. Ведь между нами существует договор: в вопросы, касающиеся его работы на посту секретаря подпольного райкома комсомола, я не буду вмешиваться. И на протяжении прошлых трех месяцев нашей работы в подполье, и позднее я не раз замечала, что он многое утаивал, однако это меня нисколько не обижало. Повторяю сакраментальную фразу: значит, так надо.
— Садись, Верочка, — наконец слышится его голос, — у меня деловой разговор.
Я сажусь. Мне видны летающие за окном галки. Неожиданно гремит выстрел, и одна из них черной грудкой падает на землю. По ту сторону улицы Франко, в доме № 7, проживают немцы. Вероятно, стрелял кто-то из них. Мо жет быть, снайпер. Сегодня воскресенье, решил поразвлечься.
— Тебе ничего не говорила Фрося Кащеева? — спрашивает Георгий.
— Нет.
— Так вот что, вам надлежит выполнить серьезное задание. — Выражение его лица, всегда мягкое, «домашнее», сразу меняется, становится строгим, и мне начинает казаться, что передо мною сидит не Георгий, мой муж, а какой-то другой человек. — Через два дня, то есть в среду, семнадцатого декабря в тринадцать часов вы с Фросей должны зайти в аптеку, на углу улиц Ленина и Владимирской, обратитесь к заведующей Елене Мироновне; она даст вам радиоприемник, который отвезете на Вокзальную улицу. Приемник будет в мешке, положенном на салазки. Фрося знает пароль.
Георгий не спрашивает, берусь ли я за это дело, не боязно ли мне идти на эту операцию, связанную со смертельным риском, — у подпольщиков поручение имеет силу армейского приказа. Лишь интересуюсь:
— А кому вручить приемник, Фрося знает?
— Да. Хозяин квартиры — Женя Бурляй, он работает мастером связи на ТЭЦ‑3, рядом с вокзалом, будет записывать передачи из Москвы.
Раньше мы распространяли готовые листовки из запаса (почти полный мешок), оставленного Советскому райому комсомола еще до сдачи Киева, писали также и свои, — это были преимущественно призывы к населению не покоряться оккупантам; теперь мы будем иметь постоянный источник информации, а значит, сможем регулярно рассказывать киевлянам о событиях на фронте. Невольно проникаюсь гордостью, что и мне выпала честь быть причастной к этим активным действиям райкома. Почему-то не думаю о том, удастся или не удастся нам выполнить задание.
— Кстати, есть новость, — говорит Георгий, вновь становясь близким, «домашним». — Помнишь историю с Вадимом Скляровым?
— С тем, что отказался быть членом райкома и вы его исключили из комсомола?
— С тем самым. Оказывается, он уже выехал в Германию. Уехал добровольно с первым эшелоном мобилизованных. Что скажешь на это?
— Трус и мерзавец!
— Абсолютно.
Далее мы говорим о будничных делах. Может быть, пойти в театр, посмотреть Раису Окипную в роли Кармен? Посмотреть кинофильм? Навестить квартиру на Глубочицкой, 12? (С тех пор как завьюжило, мы перебрались на улицу Франко, к маме, экономим топливо.) Георгий неожиданно спрашивает:
— Ну-ка скажи, Верочка, какое у тебя сейчас самое сильное желание?
Он, наверное, надеется, что отвечу нечто вроде: «Хочу быстрейшего окончания войны. Хочу, чтобы наш Киев снова стал советским. Желаю продолжить учебу в институте». Но я говорю совсем другое:
— Мое самое большое желание сейчас — увидеть на столе белый хлеб, мясо, кофе с молоком.
Георгий смеется.
— Ого! Меню царское.
Невинная шутка наводит на печальные размышления. Мясо, белый хлеб, кофе с молоком — все это мы имели перед войной и, забыв прежние трудности, не ценили многого. Свыклись.
— Люди — высшие создания, но какие они еще несовершенные, — размышляю вслух. — То, что имеют, — не ценят, утратив — плачут. Или наоборот: всего у них есть сверх меры, а захватывают еще и еще. Как писал Шевченко: «Тот несытым оком — за край света глядит жадно, чтоб страну чужую захватить бы и с собою унести в могилу».
— Видимо, ни этих, ни других изъянов не будет у людей коммунистического общества, — отвечает в ответ на это Георгий. — Недаром же коммунизм — самая светлая, самая большая мечта человечества. Море крови пролилось на нашей земле, в эпоху трех революций, гражданской войны, других войн, теперь — Отечественной... Сколько людей отдали и еще отдают свои жизни за победу над врагом, а это значит — за коммунизм. Никакая другая цель, какою бы высокой и благородной она ни казалась, не стоит того, чтобы за нее платить так дорого. Вот и мы с тобой, Вера, ведя борьбу против фашистов, тем самым боремся за коммунизм. Видишь, какова логика.
Георгий любит дискуссии на политические темы, и мне всегда интересно слушать его. Не раз думала: напрасно он выбрал гидромелиоративный институт, из него вышел бы прекрасный лектор. Я заметила, что и ему нравится «просвещать» меня. Не думает ли он сделать из меня пропагандиста?
— Эти недостатки в людях, — спрашиваю, — неужели они не исчезнут раньше, до построения коммунизма?
— Постепенно будут исчезать, как же! — заверяет он. — Правда, мы недостаточно активно внедряем идею самосовершенствования человека, воспитания в себе лучших качеств. Огромными тиражами издавались плакаты: «Пятилетку — досрочно!», «Дадим больше хлеба стране!», «Больше угля, руды, металла!» и так далее. Все это абсолютно правильно и крайне нужно. Но почему только в докладах и газетных статьях напоминали о важности воспитания в коммунистическом духе? Почему бы нам не писать таких, к примеру, призывов: «Будь честным!», «Будь правдивым!..» Какие еще можно назвать положительные черты в характере человека? Доброта, искренность, порядочность...
— Скромность, — подсказываю я.
— Да. А еще? Простота, человечность, общественная активность.
— Смелость.
— Да, смелость обязательно. А еще? Трудолюбие, чуткость, самодисциплина, принципиальность и так далее и тому подобное. Как много надо приложить усилий, чтобы этот морально-нравственный кодекс стал органикческим свойством каждого!
Прерываю Георгия:
— А разве есть такие люди, обладающие всеми этими качествами?
Он терпеливо разъясняет:
— Не обязательно — всеми. Я, к примеру, сужу о человеке так. Сперва кладу на чаши весов его плюсы и минусы. Что перевесит? Не по количеству элементов, а по их значимости. Перевесят плюсы — значит, человек проходит у меня со знаком плюс, минусы — со знаком минус. И все мы должны стремиться к идеалу. Есть ли такие образы в жизни? Есть. Например — Ленин. Не случайно же наш союз назван: Ленинский Коммунистический Союз Молодежи.
Я давно изучила своего Жоржа. Он сделан из теста, замешенного на дрожжах мечты, замыслов, оптимизма, стремления вперед, неуемной потребности действия. Еще утро, а такие люди уже смотрят в завтрашний день. Я зачастую не поспеваю за ним; мне хочется остановиться, дать себе передышку, удовлетвориться тем, что есть, а он уже торопит идти дальше.
— А знаешь, Верочка, какое у меня желание? — Не дав мне времени на осмысление только что услышанного, Георгий переводит на другое. — Когда Киев снова станет советским, поработать секретарем этого же райкома комсомола, только уже не подпольного. Я на практике осуществил бы свою программу всестороннего воспитания одежи.
— Еще поработаешь, — говорю ему, — по деловым качествам ты, кажется, подходишь.
Он задумался.
— Есть другой фактор. Возраст. На комсомольскую работу следует выдвигать молодых. Правда, не постарею же я за полтора-два года. Как ты думаешь? Сейчас мне двадцать третий идет, исполнится двадцать пять.
Он сказал это в шутку, и я отвечаю шуткой:
— Наша молодость будет продолжаться еще лет пятьдесят, не меньше.
Георгий говорит что-то о заседаниях и пленумах, на которых, кроме производственных вопросов, он непременно будет ставить вопросы нравственности и морали, говорит о ленинских нормах поведения, а меня неотступно преследует, волнует какая-то неуловимая, но важная мысль. Пытаюсь внимательно слушать Жоржа и не могу: голова занята другим, неведомо чем. Восстанавливаю в памяти ход разговора. Наконец! Наконец-то поняла, что меня волновало. Обращаюсь к Георгию:
— Объясни, что ты имел в виду, когда говорил: «Не постарею же я за полтора-два года»?
Видимо, прервала его на полуслове, потому что он ответил даже несколько раздраженно:
— Разве не ясно? Время, когда в Киев вернутся наши.
Меня обдает холодом. Я надеялась, что наши придут этой зимой или весною. О сроках окончания войны мы говорили и раньше, но Георгий тогда не высказывался определенно. Теперь он ошарашил меня своим прогнозом. Три месяца прожито в оккупированном Киеве, а кажется — беспредельно долго, и немыслимо представить себе еще полтора-два года. Не теряя окончательно надежды, выдвигаю контрдовод:
— Гитлер от западных границ до Киева дошел за два месяца. Так почему же этого не могут сделать наши?
— Немцы будут отступать так же быстро, как и наступали, советское командование не будет затягивать войву, — спокойно говорит Жорж. — Но это произойдет еще не скоро. Надо накопить столько сил, чтобы их хватило до финиша.
Я верю в эту перспективу, но боюсь отбросить иллюзии относительно скорого освобождения. Говорю обреченно:
— Еще два года находиться в этом пекле... я не выдержу. Не выдержу!
Георгий легонько обнимает меня, сжимает ладонью мое плечо.
— Успокойся, Верочка. Напомню тебе стихотворение поэта, именем которого названа эта улица. Ты меня слушаешь?
Едва сдерживая слезы, утвердительно киваю головой.
— Содержание этого стихотворения таково. Парень просит цыганку поворожить. Цыганка берет его руку, смотрит на ладонь и говорит: «Будешь бедствовать семь лет». Парень спрашивает: «А потом?» Она отвечает: «Потом привыкнешь». Вот так и мы, Верочка. Привыкнем! Я где-то вычитал прекрасный афоризм: все приходит вовремя для того, кто умеет ждать. Будем жить работой, борьбой, тогда время пролетит незаметно.
Мне становится неловко за свою минутную слабость. Хочу как-то реабилитировать себя. Я говорю:
— Наша совместная жизнь началась в таких неблагоприятных условиях: оккупация, нехватки, но я всегда счастлива с тобою, Жорж, потому что — люблю. Неужели любовь имеет такую силу над нами?
Он гладит мои волосы, заглядывает в глаза.
— И не разлюбишь никогда, как бы тяжело нам ни пришлось?
— Никогда!
Он целует меня, шепчет на ухо, словно раскрывает какую-то тайну:
— Люблю и я тебя, Верочка.
Наш хороший разговор прерывает стук в дверь. Георгий торопится в коридор, звякает замком. Слышу: здоровается, просит раздеваться. Еще минута — и возвращая с каким-то человеком. Тому лет под тридцать, брюнет, глаза карие.
— Моя жена, — как и подобает, представляет меня Георгий.
Гость энергично протягивает руку с растопыренными пальцами.
— Иван Крамаренко. — И, обращаясь к нам обоим, зубоскалит: — А почему же ты до сих пор прятал ее, как турецкий паша? Такую женушку не стыдно показывать людям.
Георгий смущенно пожимает плечами.
— Боишься, чтобы не отбили?
Мне окончательно не нравится его словоблудие, решила осадить болтуна:
— Достойных конкурентов моему мужу я пока еще встречала.
Этот Крамаренко, оказывается, совершенно бестактен. Он спрашивает:
— А я? Разве недостоин твоего внимания? Взгляни на мою фигуру. Разве такой сухоребренко, как твой Жорж? Казак!
Так и хочется ответить грубостью на грубость: «Нет, недостоин, не переоценивай себя». Но сдерживаюсь, он все же наш гость. Мы с Георгием чувствуем себя как-то неловко. Но если он и дальше будет продолжать говорить своем превосходстве, я остановлю его любым способом. К счастью, Крамаренко сам почувствовал, что переборщил, переходит на серьезный тон:
— Переливаем из пустого в порожнее, а мне, Синицын, надо поговорить с тобой о серьезных делах.
Краем глаза замечаю, как Георгий бросает на него предупредительный взгляд, а меня просит:
— Вера, оставь нас, пожалуйста.
Выхожу в другую комнату. Вместе с мамой штопаем Георгию носки. Мама интересуется, кто пришел. Говорю — не знаю. Она недоумевает: «Гм... Жорж ни разу не говорил о нем?» Это «гм» почему-то раздражает меня, решила уколоть ее: «Неужели он обязан говорить мне или тебе обо всех своих знакомых?» Мама продолжает резонно: «Ты — жена». Я не остаюсь в долгу: «Но не следователь». Продолжаем штопку молча, обе хмуримся. Интересно, о чем они там говорят так долго? В душу закрадывается тревога. Мне почему-то не нравится, что Георгий общается с этим хвальбишкой. Правда, возражаю сама себе, это, может быть, мое субъективное мнение, ему виднее. А тревога не отступает...
Напряженно прислушиваюсь к каждому звуку. Вот послышались шаги в коридоре. Прощаются. Дважды скрипнула дверь. Я выхожу.
— Освободился?
— Не освободился, а — избавился.
Идем в нашу комнату. Вижу, Георгий весь словно наэлектризованный, нервно ходит по комнате, жестикулирует. Очевидно, разговор у них был не из приятных. Он говорит:
— Удивлялся, что я предложил тебе оставить нас. Должен был пояснить: «Жена ничего не знает о моей работе, и подобных разговоров прошу не вести в ее присутствии». Кажется, понял. Допытывался о членах нашего райкома. Но более всего интересовался адресом «парня, сберегающего тол и листовки». «Зачем это тебе?» — попробовал я вызвать его на откровенность. Он не смутился: «Чтобы знать, к кому обратиться в критический момент, когда нам срочно понадобится взрывчатка». — «К членам райкома будешь обращаться только через меня», — предупредил я. «Почему?» — «Объяснения, говорю, тебе не нужны». Он рассердился: «Не доверяешь товарищу по борьбе?» Пришлось не совсем вежливо попросить его сбавить тон...
— И он сбавил? — осмеливаюсь задать вопрос.
— Разумеется. Стал как шелковый. Отпустил несколько комплиментов по твоему адресу и ко мне подлизывался. Типичный хамелеон. Словом, разошлись мы мирно. Боюсь только, чтобы не довелось мне со временем произнести знаменитую фразу: «И ты, Брут?»
К разговору о Крамаренко больше не возвращаемся. Словно забыли, что он приходил. Продолжаем говорить о своем. Георгий шутит, и я пытаюсь казаться веселой. Однако сегодня впервые мне закралась мысль, что его жизнь в опасности. Стараюсь отогнать тяжелое предчувствие, вернуть веру в нашу счастливую судьбу — и не могу.
Среда, 17 декабря. Ровно в час дня заходим с Фросей Кащеевой в аптеку, людей не много, но в помещении шумно: ассортимент лекарств ограничен, все возмущаются. Кто-то говорит скрипучим голосом: «Горчичники и те на вес золота». Кто-то добавляет: «Хоть умирай, никому ты не нужен». Фрося дождалась, когда кассирша освободилась, подошла к окошечку:
— Елена Мироновна у себя?
— Да. — Девушка показывает на дверь в левом углу за прилавком.
Направляемся туда. Коридорчик, стулья. У двери кабинета заведующей две женщины ожидают своей очереди. Пристраиваемся к ним. «Лютые морозы начались», — шепчет мне Фрося, став спиною к женщинам. Я знаю, что можно не отвечать на эти случайные слова, потому что Фрося говорит рассеянно, думая о другом, но поддерживаю разговор: «Мне нравятся весна и ранняя осень». Из кабинета вышел низенький мужчина, на ходу читает рецепт, мимо него в дверь кабинета проскользнула женщина из нашей очереди. Она задержалась на приеме недолго. Прошла и вторая. Наконец — мы.
— Разрешите? — спрашивает Фрося.
— Пожалуйста, входите.
Меня очаровывает сам вид этой загадочной Елены Мироновны. Предполагала увидеть пожилую важную даму, а за столом — еще совсем молодая женщина в белом халате. Тонкое, бледно-розовое лицо ее словно светится — такое оно чистое, белый высокий лоб, золотистые прямые волосы с ровным пробором; эту гармонию красок дополняет голубизна глаз. Настоящая белая лилия.
Поздоровавшись, Фрося говорит приглушенным голосом:
— Нам нужны эффективные лекарства против ангины...
— Ясно.
Женщина набрасывает на себя пальто и ведет нас через другие двери в затемненный коридор, оттуда мы попадаем во двор. Там хаотично лежат в углу разные тумбы, поломанные столы, заготовленные, вероятно, для отопления аптеки. За большим фанерным ящиком видим салазки, а на них мешок, набитый чем-то комковатым, как картошка.
— Везите, — негромко говорит заведующая.
Прощаемся, благодарим ее. Перед тем как выйти на улицу, Фрося напутствует:
— Будем свободно разговаривать, смеяться. Ради всего святого, не смотри так напряженно, словно на тебя вот-вот бросятся двести тигров. — В тишине улицы звонко раздался ее смех, еще далекий от естественного. — Звери, правда, съедят нас, зато и немцы разбегутся из Киева как сумасшедшие. Ха-ха-ха! Ты бывала в зоопарке?
— Не один раз, — отвечаю серьезно, еще не освоившись с ролью «веселой».
— Не смотри же так опасливо, — повторяет Фрося и непринужденно продолжает: — Хорошие животные эти тигры, а живут так мало — до двадцати лет. Слоны — восемьдесят.
В разговор вступаю и я:
— А обезьяны?
Фрося смеется.
— Не знаю. Спросишь у них.
Разговариваем «свободно», и все же не оставляет мысль, что везем не радиоприемник, а мину. Она может «проспать», как говорят саперы, но может и взорваться. И тогда...
Но лучше об этом не думать.
У ресторана «Театральный» снуют немцы; очевидно, к обеду привезли свежее пиво. Мы придерживаемся противоположной стороны улицы, и все же закрадывается страх: а что, если кто-нибудь из них от нечего делать заинтересуется нашим мешком? Известно ведь: даже идеально продуманную операцию порою разрушает нелепый случай. Фрося говорит:
— Впрячь бы одного из них в наши сани. Да погонять бы кнутом. Ха-ха-ха! Ехали бы по «зеленой улице». Кто заподозрит?
Смех у нее не громкий, приятный, с частыми переливами, как звоночек. То и дело бросаю взгляд на Фросю и любуюсь. От мороза и волнения ее щеки цветут как мак. В глазах поблескивает азарт бывшей спортсменки, из-под платочка выбилась прядь черных волос и играет с ветерком. Она одета просто — валенки, обычное пальто, не такое, как у фольксдойче или у новых модниц с кепками на голове, но любую из них Фрося легко перещеголяла бы своей привлекательностью.
Эсэсовцы... Они появились с улицы Лысенко, из-за угла оперного театра и идут нам наперерез. Фрося шепчет: «Не торопись» — и, будто пересказывая какую-то смешную историю, смеется. Я тоже улыбаюсь, заставляю себя быть спокойной. Эсэсовцы о чем-то говорят, спорят. Между нами остается не более трех шагов, и я слышу обрывок разговора. Один говорит: «Мы делаем здесь важное дело, а ловкий Блунгофер и еще кое-кто делают себе карьеру в Берлине». Второй: «Удивительно, что рейхсфюрер протежирует таким». Первый: «Потому что они все время вертятся перед начальством». Второй: «Ты прав». Увлекшись разговором, эсэсовцы не обратили на нас внимания. Фрося вытирает рукавом вспотевший лоб, и я понимаю, какого огромного внутреннего напряжения стоили ей эти минуты. Мне — тоже. Сворачиваем на улицу Леонтовича. Здесь движение меньше, но нам все равно надо быть крайне бдительными.
— С тобою Жорж, — говорит Фрося. — А мой суженый, наверное, воюет. Встретимся — будет о чем рассказать друг другу. Счастливы те, кого не жжет стыд за какие-то плохие поступки, кто на исповеди перед собственной совестью может сказать: «За всю жизнь я ни разу не уронил человеческого достоинства». Война — жестока. Но это суровый экзамен для всех нас.
— Удивительно. Почти то же самое мне говорил Жорж.
— Правда?
— Абсолютно. — Невольно повторяю излюбленное слово Жоржа.
Полдороги осталось позади. Идем по улице Коминтерна. Уже не так страшно. То здесь, то там люди тянут за собой такие же салазки, некоторые несут узлы на плечах. Близость цели придает сил. Встречаем немецких солдат и офицеров — не обращаем на них внимания. Если они и смотрят в нашу сторону, то лишь как на девушек, прикидывая, стоит или не стоит заигрывать с ними. К счастью, не заигрывают. Улица Коминтерна идет наклонно, наши салазки приходится не тянуть, а придерживать.
То, что случилось в следующее мгновенье, можно было бы назвать чудом, если бы оно не грозило смертельной опасностью. Впереди нас неожиданно появился немецкий роттенфюрер (обер-ефрейтор) и, преградив дорогу мужчине с узлом, шедшим перед нами, показал в сторону:
— Арбайтен!
Мы посмотрели в том направлении. Двор, куча дров, распиленных на короткие чурбачки, около них две пароконных телеги на больших колесах. «Арбайтен» — значит, посылает на погрузку. В то время в Киеве немцы часто хватали случайных людей и принуждали их работать.
— Я интеллигент, профессор, не способен к физическому труду, — упрашивает мужчина, энергично жестикулируя свободной рукой.
— Швайне гунде! — выругался обер-ефрейтор. — Кто работает на великую Германию, тот силен духом, ему все легко.
— Но ведь нормы гуманности...
Немец резким движением сорвал с его плеча узел и швырнул в сторону двора.
— Работайт, швайне гунде!
Пока продолжалась эта короткая сцена, мы попытались перейти улицу, но опоздали. Обер-ефрейтор и нам преградил дорогу:
— Арбайтен!
Словно вспыхнув гневом, решительно, смело заговорила по-немецки Фрося:
— Господин роттенфюрер, я фольксдойче, вы не должны принуждать меня работать наравне с местным населением. К тому же мы торопимся на вокзал, там в кабинете начальника станции ожидает фрау Мильке, завтра мы выезжаем в фатерлянд...
Крупное, мясистое лицо стареющего обер-ефрейтора осталось невозмутимым.
— Ничего не знаю. Арбайтен!
Фрося вовсю разошлась:
— Как вы смеете, роттенфюрер! Вы унижаете мое достоинство. Я буду жаловаться генерал-комиссару Киева бригаденфюреру Квитцрау. Доложу о вас и в Берлине...
Не знаю, что нас спасло: красноречие Фроси или два парня, попавшиеся обер-ефрейтору на глаза. Тот остановил их, показал рукой на вход во двор, а когда задержанные начали что-то доказывать ему, снова грубо выругался:
— А-а, швайне гунде!
— Вперед! — приглушенным голосом подала команду Фрося, и мы двинулись с места. — Только не торопись. И не смейся. Если вернет, к нему подойду я одна, а ты не останавливайся. О, он еще попомнит меня. Бригаденфюрер Квитцрау непременно посадит его на гауптвахту...
Фрося так убедительно играла роль обиженной фольксдойче, что даже я готова была поверить, будто мы действительно идем на вокзал, а там нас ожидает фрау Мильке, и завтра мы втроем отправляемся в Германию...
За спиной послышался окрик обер-ефрейтора: «Арбайтен!», но приказ этот адресовался уже кому-то другому.
Напряжение, вызванное боязнью попасть в какую-то новую беду, окончательно спало только тогда, когда мы свернули на Вокзальную. Рядом — железнодорожная станция, за нею Батыева гора, Соломенка, а впечатление такое, словно мы попали на глухую окраину. Одноэтажные и двухэтажные домики, палисадники, у калиток скамейки для посиделок, деревянные ставни, закрывающиеся изнутри болтами. Типичный рабочий поселок. После перепалки с обер-ефрейтором Фрося все это время не подавала голоса, словно берегла «порох» для очередного случая, если придется оказывать сопротивление, а сейчас остановилась, похукала на застывшие пальцы и проговорила улыбаясь:
— Ты же бойчее меня, почему сама не попробовала дурить голову фрицу? Назвалась бы родственницей Геринга или Риббентропа...
— Я не сумела бы с такой артистичностью, — искренне и с некоторой завистью отвечаю ей.
— Если надо, то все должна уметь, — серьезно поучает подруга. — С давних давен врага побеждали не только силой, но и хитростью. Знаешь легенду о Троянском коне?
— Слыхала.
— Вот и я прибегла к этому приему. Хотя признаюсь, теперь и самой как-то странно, что я на это решилась... — Она бросает взгляд вдоль улицы и добавляет: — Однако довольно нам торжествовать. Поехали! Уже близко...
Мы вошли в разгороженный двор и увидели перед собою какого-то мужчину. Даже попятились. Но это был Евгений Бурляй, мастер связи ТЭЦ‑3, о котором мне говорил Георгий. Раздетый, без шапки, значит, наблюдал из окна, как мы приближались. Молча берет мешок себе на плечо и несет так легко, словно это не радиоприемник, а баллон с воздухом. Вместе поднимаемся на второй этаж, входим в пустую квартиру.
На сухом угловатом лице Бурляя заметна удовлетворенность.
— Обошлось без приключений?
— Почти, — отвечает Фрося.
— А я тревожился о вас...
Вижу, как любовно он достает из мешка радиоприемник, осматривает, нет ли внешних повреждений, осторожно несет в другую комнату. Следуем и мы за ним. Фрося интересуется, где он будет держать приемник.
— Вот здесь, в ящике, — говорит Евгений. — Футляр вынесу на чердак.
— А не понадежнее ли в погребе? Здесь могут увидеть или подслушать.
Бурляй отшучивается:
— Все в господних руках.
Наблюдаем, как он подключает радиоприемник к электросети (энергию берет тайно от линии ТЭЦ, территория которой примыкает к его двору), кладет руку на рычажок включателя. Невольно сдерживаем дыхание. Короткий поворот и... ни звука. Бурляй снимает заднюю стенку приемника, достает одну за другой и осматривает какие-то темные лампочки, что-то пробует на язык, затем вставляет их снова в приемник. Но причина, как тут же выяснил Бурляй, была в другом — просто ТЭЦ прервала подачу тока.
Хотя первая попытка послушать Москву не удалась, настроение у нас приподнятое — приемник есть! — и все мы охвачены чувством величайшего единства. Чего только не делает с людьми общность высокой цели! Любые личные симпатии не связывают так крепко узами дружбы, как это.
— А где Варвара Семеновна? — спрашивает Фрося о матери Евгения Бурляя.
— Гостит в Тараще, у наших родичей.
Собираемся домой. Бурляй просит передать Синицыну, что сводки Совинформбюро он будет принимать регулярно. Значит, листовки будут.
Дома Георгий встретил меня вопросами, в которых звучат и забота, и будто укор:
— Почему так долго задержались? Все ли в порядке?
Знаю по себе, как трудно ждать возвращения с операции близкого человека. Невольно думаешь: лучше бы самой быть там. Тороплюсь успокоить его.
— Феноменально! — восклицает Георгий, помогает мне раздеться, обеими ладонями растирает похолодевшие на морозе щеки. — А я тоже приготовил тебе радостную весть. Собственно, ее принес Кожемяко. Вчера, то есть шестнадцатого декабря, освобожден город Калинин...
В восторге бросаюсь Георгию на шею, целую. Наши наступают. Овладели городом Калинином, областным центром! Господи, какой сегодня счастливый для меня день!
— А теперь обедать. Очень проголодалась?
— Очень.
Заходим на кухню, служащую нам столовой. Смотрю и, до крайности удивлена, протираю руками глаза. На столе — белый хлеб, жареное мясо, кофе с молоком. Что это? Галлюцинация? Или волшебство скатерти-самобранки? Перевожу взгляд на маму, на Жоржа. Они улыбаются. Позднее раскрыли тайну: Георгий пожертвовал многими своими самыми ценными вещами, чтобы выменять на рынке все это, исполнить мое высказанное в шутку желание...
Пообедали роскошно. Мама убирает со стола посуду, помогаем ей.
Затем Георгий говорит:
— Ну-с, Верочка, готовься, будем писать новые листовки.
Фрося еще раз доказала, что она блестящий мастер импровизации. Это произошло месяца через три, в конце марта. Пошли мы с нею на села — ох, как же они спасали людей! — раздобыть каких-нибудь продуктов. Прежде всего направились в ближайшее село — Борщаговку. Ходили от хаты к хате, потратили массу времени и ничего не выменяли: за зиму киевляне успели здесь все «подмести» . Кое-как успокоив и подбодрив друг дружку, голодные, усталые направились на дальнейшие поиски. На горизонте вырисовывалось новое село, но путь нам преградила речка Ирпень. Не найдя никакой переправы, ни мостика, попытались перейти ее по льду и каждый раз пятились назад. Весенний лед был непрочным, один раз даже провалились (хорошо, что у берега!), промочили ноги до колен. Чуть не плача от отчаяния, решили возвратиться домой.
До Киева доплелись поздним вечером. Остановились на стыке Борщаговской улицы и Брест-Литовского шоссе, — промокшие, забрызганные грязью, чувствуем, что простудились, — но дальше идти не решаемся. Комендантский час. Патруль... Верная смерть. Но и до утра не выдержать на холоде — закоченеем. Что же делать?
— Я придумала! — с удивительной уверенностью говорит Фрося. — Выйдем на середину улицы, не прячась, и — домой!
— А патруль? — напоминаю подруге.
— Чепуха! Они нас не тронут.
Думала, что говорит в шутку, ан нет. Не заручившись моим согласием, пошла вперед. Противиться было поздно, а отпустить ее одну я не могла — двинулась следом за нею. Сказала сама себе мысленно: чему быть, того не миновать. Идем в темноте, как слепые, а Фрося митингует в полный голос:
— Уважаю доблестных солдат фюрера. Арийские солдаты благородные, они нас не обидят. Немецкие воины завоюют весь мир...
«Она сошла с ума», — в ужасе думаю я, но вскоре успокаиваюсь, разгадав ее игру. Пусть тешатся патрули «патриотизмом» местного населения, лишь бы только не трогали нас. И у них действительно не поднялась рука на «своего» человека. Трижды светили нам в лица фонариками и пропускали, видимо очарованные монологом Фроси.
Подруга не боялась выговаривать эти слова, потому что знала — кроме патруля, их никто из киевлян не слышит. Так прошли по Брест-Литовскому шоссе, по бульвару Шевченко. Перед Владимирским собором свернули на улицу Франко. И очутились дома. Позднее мы с мамой спасли Фросю. Был уже май, когда в Киеве начались массовые аресты подпольщиков (в то время Георгий для большей безопасности жил на другой квартире в дальнем районе города). Как-то после обеда зашла к нам незнакомая женщина и предупредила, что к Фросе Кащеевой приходили гестаповцы. Не задерживаясь долго, женщина ушла, а мы с мамой незамедлительно встали на дежурство в тех пунктах, где должна была пройти Фрося, возвращаясь домой. Подругу встретила я, рассказала о том, что произошло, и взяла ее к себе. В свою квартиру Фрося уже не пошла, а ранним утром покинула город. Сказала, что направится к партизанам или будет пробираться через линию фронта. Так мы попрощались, чтобы встретиться уже после освобождения Киева.