Третьяк закончил сколачивать очередную табуретку, когда в мастерскую зашел Коляра с девочкой лет двенадцати. Девочка робко поздоровалась, протянула руку с запиской и, как заводная кукла, плавно повернувшись, направилась к выходу. Третьяк ее не задерживал, развернул смятый клочок бумаги. Прочитал: «Я убежал. Не волнуйтесь. Пока буду скрываться. Котигорошко».
Первая мысль, мелькнувшая в голове, — дать весточку Вале. Пусть и она поскорее узнает, порадуется. Аресты Охрименко и Володи доставили подпольщикам столько волнений и тягостных раздумий, что не сообщить немедленно Вале о побеге Котигорошко было бы грешно. Значит, все опасения позади. Не придется больше ни волноваться о судьбе товарища, ни гадать, выдержит ли он пытки, не выдаст ли друзей. Володя родился в рубашка, не иначе.
— Чему ты улыбаешься? — спросил Коляра.
Третьяк даже немного смутился.
— Да так, пришла в голову веселая мысль...
— Какая?
— Будто мы с тобой идем по Киеву, а немцы и полицаи в панике разбегаются, бегут от нас во все стороны.
— Мы как богатыри? Большие?
— И большие, и всесильные.
— Сказка... — мечтательно произнес Коляра. — Если бы так было в самом деле.
— Будет! — заверил Третьяк уже серьезно. — Они еще будут бежать сломя голову.
— От нас?
— И от нас, и от настоящих богатырей.
— Вот это здорово!
Заприметив, что брат собирается уходить, Коляра попросил разрешения поработать в мастерской. Когда же услышал категорический отказ — и так бывало уже не однажды, — у него возникло подозрение, что с этой мастерской связано что-то необычное, таинственное. Не держал бы брат под замком одни только рубанки да пилы. Трепетное чувство заполнило детскую душу...
Условный стук — и дверь беззвучно открылась, перед ним стояла Валя. Она посвежела, видимо, хорошо поспала, правда, веки были чуть-чуть припухшими. Чрезмерно длинный халат стянут пояском. Из другой комнаты высунулась русая головка Лены Пономаренко.
— Доброе утро вам, цокотухи! — радостно приветствовал их Третьяк, пожимая руки обеим девушкам. — Угадайте, с какими вестями я к вам ввалился?
— С хорошими? — торопила Валя.
— Еще бы!
Две пары жадных к новостям глаз — светло-серые и карие — уставились на него.
— Володя Котигорошко на свободе! Он бежал!
— Да ну! — вскрикнула Валя.
— Вот, прочти.
Валя порывисто схватила записку, мгновенно пробежала глазами.
— Вот это здорово! Если бы еще и наш Коля Охрименко...
Сели за стол, покрытый плюшевой скатертью.
— Каким же чудом Володе посчастливилось бежать? — вслух размышляла Валя. — Это же гестапо, не какая-то там захудалая полиция. — Настороженно посмотрела на товарищей. — А может, его умышленно выпустили?
— Как провокатора? — продолжил ее мысль Третьяк. — Нет, я этого не допускаю. Он пишет: «бежал». К тому же он скрывается.
— Такое делают и для отвода глаз.
— Ему наверняка кто-то помог, — высказалась и Лена.
— В гестапо сердобольных нет, — ответила ей Валя. — Там матерые волки.
Помолчали.
— Был недавно со мною, — проговорила Лена, — такой случай. Шла я по Рейтарской, догнала какую-то девушку, а та вовсю ругается: «Будьте вы прокляты, шакалы фашистские!» Поравнялась я с нею, спрашиваю: «Чем же они тебя так обидели?» Отвечает: «В Германию хотели запроторить». И вдруг как вызверится: «Ты что, говорит, за них руку тянешь?» — «Выдумаешь, — отвечаю, смеясь. — С чего бы мне за них руку тянуть?» — «А зачем спрашивать, чем обидели? Собаки они, а ты, может, еще и родня ихняя». Не хотелось мне оставлять о себе такое впечатление у девушки, я и шепнула ей: «Родичка, я листовки антифашистские при себе ношу». Та заинтересовалась: «Покажи». Достала я из кошелки одну, дала ей. Девушка прочитала и спрятала ее под кофточку. После этого у нас совсем другой разговор пошел. Мечтаем, что скоро наши вернутся, рассказываем друг дружке о действиях партизан. Как вдруг рядом раздался мужской голос: «Прошу ждать!» Смотрим — немецкий офицер. Показывает на подъезд, мол, идите туда. Мы обмерли, ну, думаем, застрелит обеих. В подъезде немец огляделся во все стороны и заговорил, мешая русские слова с немецкими: «У вас есть голова на плечах? О таком громко рассуждаете на улице. Услышал бы вас кто-нибудь из службы безопасности, плохо все закончилось бы». Сказал это и быстро пошел своей дорогой.
— Я что-то таких не встречала... — откликнулась Валя. — И рассчитывать на них не приходится. Перед нами враг жестокий и сильный, вот о чем следует помнить постоянно.
Валино «разъяснение» смутило Лену, она даже почувствовала себя неловко, рассказав об этом приключении. Поторопилась оправдаться:
— Понятно, что не все немцы такие добрые. Но все же хорошо, что они есть.
В разговор вмешался Третьяк:
— Верно, друзья. Таких немцев, которые сочувствуют нам, мало, и мы, разумеется, на них рассчитывать не будем. Здесь я, Валя, с тобою согласен полностью. Однако игнорировать их тоже нельзя. Лена права, они еще скажут свое слово, когда гитлеровская Германия потерпит поражение. Существует же где-то в подполье их компартия, воспитанная Тельманом. Не выжег же Гитлер и его приспешники память о Марксе и Энгельсе. Этого просто невозможно сделать, многое осталось в сознании некоторых людей. — Третьяк встал, собираясь идти домой. — Разговорились мы, а главное — то, что Котигорошко на свободе!
Лена Пономаренко взглядом поблагодарила Третьяка за поддержку.
— И правда, — отозвалась Валя, — у нас такая радость, а мы омрачили ее разными сомнениями. Подсыпали в мед соли.
С чего началась их встреча, тем и закончилась. Третьяк, Валя, Лена еще раз порадовались за товарища, который вырвался из лап гестапо и вскоре займет свое место в строю, и никто из них в эту минуту не догадывался, что радовались они преждевременно...
...Гнетущее впечатление произвели на Володю Котигорошко решетки на окнах и железные двери с глазком. Все было таким, как он читал в книгах о старых царских тюрьмах. Осмотревшись, понял, что думать о побеге напрасно. Оставалось одно — избрать линию поведения. Решил: все отрицать, ни одним словом не обмолвиться о подполье, пусть делают с ним что угодно.
В камере их было шестеро. Все новенькие. Еще никого не вызывали на допрос, не били, как тех, что стонут в соседних камерах, а по утрам их раны бинтует гестаповская надзирательница фрау Пикус. В первые часы ареста каждый, как правило, замыкается, ошеломленный тем, что произошло. Наступала ночь, а они еще не познакомились как следует, молча легли спать. Володя подумал о маме, деде Иване, к которым, возможно, уже не вернется. У мамы больное сердце, не подкосит ли ее эта весть? Она не раз предупреждала его: «Не связывайся ни с кем, не никаких разговоров о политике, помни обо мне: случится с тобою несчастье — я не переживу». Даже обосновала свои предостережения доводами: если уж армия не остановила такую силищу, что же сделают против нее одиночки? Говоря это, мать и не подозревала, что перед нею подпольщик.
Он осторожно спрашивал:
— А как же дальше жить?
— Как-нибудь, пока вернутся наши. Только не делать подлостей.
— Значит, ты веришь в то, что наши возвратятся?
— Хочу верить.
Совсем иного характера был дед Иван, бывший арсеналец, участник январского восстания против Центральной рады, соратник Пархоменко. Этот, наоборот, сам набивался внуку в помощники, хотя и не знал о его подпольной деятельности. Он говорил: «Может, Вова, подыскал бы ты мне какую-нибудь работенку, не могу я отсиживаться, хочу с чистой совестью встретить своего Сашку». Сын деда, Александр, Володин отец, работал на заводе имени Артема сменным мастером и в первые же дни войны добровольно пошел на фронт. Дед Иван тогда и взял к себе невестку и внука, тем более что семьи жили неподалеку, на одной улице — Самсоновской. Сейчас, подумал Володя, они не спят, мама с дедом Иваном, тревожатся о его судьбе, но думают по-разному. Если мама думает, главным образом, чтобы ее сын остался живым, то деда интересует еще и другая сторона дела: не раскиснет ли на допросе его внук.
Середина дня — самые тихие часы в гестаповском аду. Ночью допрашивают, пытают, выводят на расстрел, слышен стук дверей, чьи-то прощальные выкрики, проклятья, стоны... Днем все отдыхают, набираются сил — и гестаповцы, и их жертвы: первые — для возобновления своей дьявольской работы, вторые — чтобы выдержать новые пытки.
Удивительно, что в эту ночь Володя спал хорошо и проснулся в добром настроении. Это было что-то до конца неосознанное: он проснулся с твердым убеждением, что смерть ему не угрожает. Да, да, он еще будет дышать свежим киевским воздухом, будет ходить по улицам своего города, будет жить. Как это произойдет, пока еще неизвестно, но это непременно произойдет. Может, рассыплются тюремные стены, может, весь персонал гестапо провалится сквозь землю, может быть, каким-либо другим чудом придет освобождение, но на свободе он будет непременно.
Тем временем камера жила своей жизнью. Некоторые заключенные тихо переговаривались, как заговорщики, кто-то стоял перед зарешеченным окном и, задрав голову, смотрел в небо, двое лежали. После обеда одного забрали, и он больше не вернулся. Это на всех подействовало угнетающе. Подумали: значит, там помнят, кто на очереди, настанет минута — их тоже заберут, и они также не вернутся...
И лишь Володя Котигорошко был поразительно спокоен.
На третий день утром в камеру вошел тучный, с рыжим чубом полицай и громко выкрикнул:
— Эй, вы! Кто из вас понимает в радио?
Все молчали, тогда откликнулся Володя:
— Я.
— Пойдем со мной.
Выяснилось, что надо исправить антенну. Два полицая повели Володю на чердак, показали, как взобраться на крышу, а сами остановились возле входного люка, закурили, болтая о чем-то. К зданию гестапо, имевшему форму буквы П, примыкало другое здание, собственно, одна лишь коробка с вырванными дверями и окнами — то, что осталось после налета советской авиации. Еще не думая о бегстве, Володя направился к месту, куда попала бомба. Шел неторопливо, как, бывало, у себя дома, когда занимался голубями, шел, рассчитывая как можно дольше побыть на воле, подышать свежим воздухом. Больше ничего. Заглянув в провал, увидел полуразрушенные ступеньки с обвисшими перилами, захламленные битым кирпичом и штукатуркой комнаты верхнего этажа... Здесь-то судьба и протянула ему спасительную руку. Решение шло молниеносно. Миг — и он спустился вниз по крутой сорванной крыше, очутился перед покореженными ступеньками. О том, что не удержится на них, упадет с этой головокружительной высоты, что там, внизу, его перехватят, он не думал. Где можно было бежать, он бежал, где приходилось прыгать — прыгал, чуть было не подернул ногу, в кровь разбил колено, но ни на что не обращал внимания. Скорей! Скорей! Наконец перед ним мелькнул последний пролом в стене — выход на улицу...
Очутившись на тротуаре, он заставил себя успокоиться, не спешить. Так безопаснее. Площадь Богдана Хмельницкого обошел стороной, вдоль тихих скверов, тянувшихся справа до самого бывшего Михайловского монастыря. Иногда наклонялся и подбирал с земли каштаны, заполняя ими карманы. Он все еще жил чувством, что смерть ему не грозит, и это придавало ему смелости. На Большой Житомирской встретился с эсэсовцами, но ни единым жестом не выказал страха или беспокойства. И лишь за Сенным базаром, когда до Самсоновской оставалось несколько кварталов, стал думать о том, куда ему идти дальше. Домой нельзя показываться, это ясно, они в первую очередь наведаются туда. Какое-то время надо перебыть где-нибудь в другом месте, подальше от своего района. Например, в Дарнице или на Куреневке. На Куреневке дедов кум, заядлый рыбак и пасечник Перепелица; дед Иван, когда ходил к нему в гости, не раз брал с собою и внука, чтобы тот полакомился медом. Давно это было, но Володя и сейчас помнит хату в глубине сада, знает, как туда попасть не только с улицы, но и через огороды, помнит щедрых хозяев. Да, лучше всего ему остановиться у них.
За Покровским монастырем, где улица Артема плавно спускалась вниз, увидел своего соседа Володю Шевчука. Будучи старше лет на семь, Котигорошко не посвящал паренька в тайны подполья, но они дружили почти на равных. Увидев сейчас своего соседа, Шевчук бросился к нему с объятиями.
— Выпустили?
— Бежал, — тихо ответил Володя и, предупреждая дальнейшие расспросы, увлек парня в открытую калитку. — У тебя есть клочок бумаги?
— Закурить? Есть газета.
— А карандаш?
— Есть.
— Нужна твоя помощь, Вова.
С Шевчуком передал записку Третьяку.
— Но пойдешь не сам, пусть лучше сбегает твоя сестренка, Оля, за тобой могут следить. И еще одно. К моей маме не приходи, она и так будет знать, что я убежал.
Они попрощались.
В семье Перепелицы Володю приняли как родного. Он сказал, что скрывается от набора в Германию. Поверили или нет, но не расспрашивали. Жена Перепелицы, Одарка Степановна, еще моложавая, полная, с душевной добротой в глазах, сперва накормила Володю чем могла, вдосталь напоила компотом. Когда он ел, смотрела на него ласковыми карими глазами и приговаривала:
— Грушки, грушки лучше бери, в жидком какой наедок.
В разговор вступал и Перепелица:
— Э, жена, никто не знает, что лучше.
Володя помнит: это была его любимая поговорка. Предложит на рыбалке дед Иван: «Пойдем туда удить, там лучше», а Перепелица в ответ: «Никому не известно, где лучше». Дед Иван: «Посидим в такой холод в саду, чего зябнуть на реке, ведь дома лучше». А Перепелица свое мелет: «Никто не знает, где лучше». От какого поучительного случая пошла его философия — тоже никто не знал.
Время притупляет все, даже самые тягостные переживания. Прошло два, три дня, и Володя уже по-иному вспоминал все ужасы пережитого: как его арестовали, как готовили к пыткам, как слышал стоны в застенках, прощальные выкрики людей, которых вели на казнь, побег. Любил в своем воображении рисовать события, происшедшие после его побега. Полицаи покурили, поболтали, потом окликнули его: «Эй, ты, долго еще ковыряться будешь?» В ответ молчание. «Кому говорим, слышишь?» Ни звука. «Вот мы тебе дадим...» Крепко же, наверное, гестаповцы дали им за ротозейство. Могли расстрелять. А может, приказали доставить беглеца живым или мертвым, чтобы загладить свою вину. И полицаи сейчас шныряют по Киеву, как ищейки, а он спокойнейшим образом вылеживается в доме Перепелицы на куреневской окраине...
Прошла неделя. Чем дальше, тем сильнее Володей овладевало желание повидать маму, деда Ивана. Он так истосковался по дому. Уже не вспоминал своего пребывания в гестаповской тюрьме, переносился мысленно в круг их маленькой, дружной семьи, где так приятно было читать по вечерам Шевченко, Лесю Украинку, Пушкина. Читала мама, недавняя учительница, а они с дедом слушали, вникали в смысл, любовались мамой, которая читала вдохновенно, как на уроках украинской литературы школе. Над Киевом ночь, все притихло под жестоким режимом комендантского часа. Притихли и они, наглухо занавесив ряднами окна. Но с ними Пушкин, Сосюра, Маяковский, с ними слово Правды — то слово, что и поднимает дух, и веселит, и стоит на страже обиженных, и снимает головы с плеч... В такие часы особенно приятно было ощущать себя частицей народа, непокоренного и борющегося, который дал человечеству гениев.
Прошло девять дней. Володя все сильнее тосковал, случалось, что и места себе не находил. Где-то Егунов, Доброхотов, Татос Азоян готовят новые удары по оккупантам, выпускают листовки, а он здесь вскапывает огород, таскает ульи со стариком Перепелицей, пьет компот... Неужели его еще разыскивают? Разве у гестаповцев нет других дел? Уже несколько раз Володя порывался идти, но сдерживала мысль, что, явившись преждевременно, может привести за собою «хвост».
Прошло одиннадцать дней. Володя сделал предварительную разведку: прошелся по Куреневке, побывал на Подоле. Все хорошо. Никто его не задержал, не проверил документов, хотя по дороге встретились и патруль и полицаи. К своим хозяевам вернулся с взвешенным решением — на следующий день он отправится домой. Так и сказал старому Перепелице:
— Завтра я отчаливаю, хватит лодырничать. Спасибо, то приютили меня, я этого никогда не забуду. Но у меня есть еще одна просьба к вам...
— Давай говори, — отозвался старик.
Немного поколебавшись, Володя попросил:
— В ящике для инструментов я случайно обнаружил финский нож. Если можете, подарите мне. Плохо, когда при себе ничего нет...
Перепелица уважил его просьбу.
В этот последний вечер Одарка Степановна расщедрилась даже на четвертинку пшеничной. Где она ее берегла, трудно сказать, потому что старик знал все закоулки в доме и уже давно бы обнаружил этот клад. С тех пор как врачи еще в тридцать девятом году решительно запретили ему даже пить пиво из-за какой-то болезни желудка, такого зелья у них в доме больше не водилось. Может, со временем его болезнь и прошла, но Перепелица перестал вообще думать о рюмке. Сегодня же сохраненная женой четвертинка, как говорится, была в самый раз. Весьма довольный таким сюрпризом, старик похвалил жену:
— Она у меня конспиратор высшего класса.
На Одарку Степановну не подействовала его похвала.
— Чарку я поставила молодому, — ворчливо предостерегла она, — а тебе лучше пить компот.
— Э, матушка, никто не знает, что лучше. — Затем обратился к Володе: — Выпьем за здоровье кума и твоей матери, за наших бойцов на фронте. Пусть поскорее возвращаются, родные!.. — Он уже было поднес чарку к губам, но, спохватившись, опустил ее и добавил: — Пусть и тебе счастливится, сын мой!..
У Володи даже слезы набежали на глаза. Эти люди и не подозревают, как они потрясли ему всю душу своей добротой и искренностью. Он подумал: вот пусть хоть сейчас снова берут его в гестапо, пусть пытают, жгут огнем, добиваясь признанья, кто дал ему прибежище на эти дни, он все вытерпит, примет мученическую смерть от самого сатаны, но не выдаст их. Что является источником несгибаемости духа? Любовь. Любовь к людям, к друзьям по борьбе, к родному материнскому краю, к социалистическому отечеству. Кто не имеет в сердце такой любви, тот струсит, упадет ниц перед палачом, предаст все самое святое, лишь бы только сохранить свою ничтожную жизнь.
Пока Одарка Степановна доставала компот, Перепелица сказал:
— Немцы похваляются, что заняли Брянск. Не знаю, правда или врут.
Володя подумал: «Гитлеровцы рвутся дальше, а он провозглашает тост, чтоб наши скорее вернулись. Какой непоколебимой верой в будущую нашу победу живут люди!» Ответил старику:
— Может быть, и взяли. Но интересно, сообщили ли они, сколько живой силы и техники там оставили, на подступах к городу?
— Об этом не слыхал.
— Скоро выдохнутся, — вставила словцо Одарка Степановна, подавая компот. Она и дело делала, и прислушивалась к разговору мужчин. Настоящая хозяйка!
— Выдохнутся, — поддержал ее Володя.
И еще долго продолжалась эта тихая откровенная беседа...
Утром Перепелица спросил у Володи:
— Может, проводить тебя?
— Спасибо. Не надо.
— Почему? — Старик еще больше убедился, что внук кума скрывается не от набора в Германию.
— Просто одному будет лучше...
При иных обстоятельствах Перепелица непременно сказал бы: «Эх, Вова, никто не знает, что лучше», но сейчас что-то не позволило ему повторить свою любимую шутку.
Куреневка провожала Володю лабиринтами узких переулков, садами, пустыми голубятнями (по приказу оккупантов голуби были уничтожены во всем Киеве), домиками полусельского типа, жившими затаенной жизнью, а он все оглядывался и выискивал среди них тот домик под шифером, что приютил его на эти одиннадцать счастливых дней. В небе летели журавли, летели в том направлении, в котором шел он, будто тоже провожали. На улице Фрунзе было людно, это заставило его сосредоточиться, отбросить приятные воспоминания. Он думал о том, как встретят его дома, и не заметил сам, что ускорил шаг.
Слева остался Подол...
Чем ближе подходил к дому, тем беспокойнее колотилось сердце. Что там? Не отомстили ли полицаи его родным? Как все это пережила мама с больным сердцем? Не приходили ли связные подполья? Десятки вопросов должны были разрешиться через две-три минуты. Вот и Самсоновская улица, знакомая глухая стена за кружевом пожелтевшей листвы каштанов... Оглянулся, не крадется ли кто-либо за ним. Нет, никого не видно. Успокоился. Дверь с проделанной щелью для почты... Закрыта. Постучал, прислушался. Тихо, ни шагов, ни голосов. Мозг прорезала тревожная мысль: родных взяли!.. Постучал настойчивее. На этот раз щелкнул замок, и перед ним выросли две мужские фигуры. Это были полицаи. Те самые.
— Пойдем! — грубо, со злобой крутнули его и повели.
«Неужели все? » — с горечью подумал Володя, идя плечо в плечо меж двумя конвоирами. Да, на этот раз его дела совсем, совсем плохи. Если и остается какая-то возможность еще что-то сделать, чтобы спастись, то это надо сделать в двадцать — тридцать минут по дороге в гестапо, а позже не выйдет. Теперь они его запрут надежно. Как же быть, что придумать? Правда, у него есть финка, но как ее выхватить, если каждое твое движение под надзором вооруженных конвоиров. И успеет ли он расправиться сразу с двумя? Нет, это невозможно, пустая фантазия. Надо искать что-то более реальное.
Его вели тем же маршрутом, каким он одиннадцать дней назад бежал из гестапо. Проходили возле дома, где жила Валя. Почему-то в прошлый раз не вспомнил о ней, а сегодня украдкой даже посмотрел в ту сторону. К сожалению, единственное окно ее комнаты выходило во двор... Но вот парадный подъезд. Ее дверь. Может, выйдет? Переглянуться бы в последний раз, только бы взглядом проститься...
Валя не показалась.
Возле Обсерваторной оглянулся, — кто-то будто шепнул ему: «Оглянись!» — и увидел деда Ивана. Сердце пронизала боль. Хотел показать ему жестами, мол, не иди дальше, но полицаи грубо толкнули вперед. Торопились. Идти оставалось еще минут десять. Мозг работал напряженно, как мотор. Что сделать?
За Сенным базаром свернули на Рейтарскую — выпрямляли путь. До гестапо оставалось три квартала, а в его распоряжении — считанные минуты. Неужели так ничего и не удастся сделать для своего спасения, не использует даже финки? Позор!
Новая мысль пронзила мозг, как копье. Бежать! В этом его последний шанс. Полицаи не будут стрелять — им приказано доставить его живым. Так подсказывает логика. А ему теперь нечего терять. В крайнем случае будет отбиваться ножом.
Краешком глаза приметил за какими-то воротами длинный двор, изо всей силы толкнул полицаев в спины и побежал назад. Двор заканчивался невысоким заборчиком, с хода перескочил через него, там второй двор, детская площадка с деревянной горкой, с домиками-теремками, прямая дорожка, обсаженная молодыми саженцами. Дорожка вывела его на другую улицу. Пересек и ее, снова перебегал из двора во двор. Боялся одного: чтоб не попасть в тупик. А полицаи бежали следом, то и дело кричали Стой!», но не стреляли, как он и предполагал. Еще один двор, еще одна улочка. Кажется, немного оторвался от преследователей. Спасение? Нет, они так легко не отстанут, они где-то близко. Вдруг перед ним открылся широкий простор. Понял: площадь Богдана Хмельницкого. Метнулся к Софиевской улице; круто спускаясь вниз, она вела к руинам Крещатика. Добраться бы к ней, а там он бросится, как с трамплина. Подумал: «В развалинах не найдут». Когда уже был на середине площади, увидел, как по Софиевской поднимались четверо военных. Офицеры, но не в форме вермахта, видимо, из других оккупационных частей. Решил не менять направления, пробежать мимо них. Может, не обратят внимания на какого-то беглеца. Но в этот момент позади послышались истошные крики полицаев:
— Держите его! Остановите!..
Один из военных откололся от группы и пошел Володе наперерез. Ловушка захлопнулась, менять направление было слишком поздно. Володя вспомнил о финке и, молниеносно выхватив ее, со всего размаха всадил в шею офицера, в то место, где начиналась грудь. Дорога свободна! Но для Володи она оказалась очень короткой. Не успел он сделать и нескольких шагов, как его прошили пули...
Люди обходили стороной убитого, не подбирала его и похоронная команда. Лишь долго маячила над ним одинокая фигура в черном. Это недвижимо стоял с поникшей головой, как олицетворение скорби человеческой, дед Иван.