29


В село Гоголив Броварского района Третьяк и Валя прибыли из Ядловки и сразу же явились к пану старосте. Переночевать здесь можно было только с его «высочайшего» разрешения. Сельская управа помещалась в длинном одноэтажном строении, похожем на барак, вторую половину которого занимала полиция. Немного боязно было подъезжать к этому логову гитлеровских приспешников, ведь в санях друзья везли, кроме продуктов, еще и десять винтовок и полтысячи патронов к ним, спрятанных в двойном дне. Что, если эти держиморды вздумают проверить все? Самого разговора со старостой они не опасались. У них есть аусвайс — официальное свидетельство городской управы о том, что Третьяку разрешено иметь собственный транспорт (лошадь, подводу) и заготовлять продукты в селах Киевской области. Было еще и удостоверение производственно-кооперативного товарищества «Вiльна Праця» (Киев, Глубочицкий переулок, 16), в котором значилось: «Выдано это пану Третьяку Леониду Григорьевичу в том, что он действительно работает извозчиком при артели «Вiльна Праця». Действительно до 31.VII.42 г, Директор...» Неразборчивая подпись скреплена стандартной круглой печатью с орлом и свастикой.

Переговоры со старостой вела Валя.

— Нам надо всего побольше, — не без развязности говорила она тоном, смахивавшим на директивный, беря из рук старосты свидетельство городской управы. — Хлеба, картофеля, капусты, разных круп. Кое-что мы уже достали в других селах. Рассчитываем и на Гоголив.

Староста — тучный, уже в летах дядька, с пышными рыжими усами — посмотрел на нее очумело.

— Да где же я вам возьму? Таких запасов у нас нет.

— Тогда подскажите, к кому из людей обратиться, — настаивала Валя. — Киевская управа, как вам известно, должна кормить город, полицию, работников административных учреждений. В районах открываются столовые для населения.

— Наряд имеете? — поинтересовался староста.

— Нет, мы рассчитываем на децентрализованные заготовки.

— А брать будете даром или как?

— Зачем же даром, кое-что и выменивать будем.

Староста сразу надулся, давая понять, что не желает иметь дело с менялами, у него и своих хлопот хоть отбавляй.

Сказал пренебрежительно:

— Ну, тогда идите и меняйте.

Этого им только и нужно было. Пошли, радуясь, что обвели вокруг пальца старосту. Теперь можно быть уверенными, что полиция придираться не будет.

Когда проезжали мимо длинной железной ограды, Третьяк приостановил Буланого.

— Здесь, — показал рукой на церковь, занесенную сугробами снега, — немцы содержали тяжело раненных красноармейцев. С ними был и я. А бежать мне помогла какая-то добрая душа.

— Хочешь, я тебе устрою встречу с этой доброй душой? — неожиданно пообещала Валя. И пояснила: — Мы заночуем у женщины, которая тогда спасала наших пленных. Возможно, она как раз и окажется твоей спасительницей.

В тишине вечера внезапно раздалась автоматная очередь. Третьяк вздрогнул, мгновенно сообразив, где стреляли. Неподалеку от сельской управы осенью прошлого года гитлеровцы устроили концлагерь на несколько тысяч советских военнопленных, использовав для этой цели помещения животноводческих ферм колхоза «Червона Украина», а в доме правления разместилась администрация лагеря. Несколько дней в этом аду пробыл и Третьяк, пока его не перевезли в церковь в группу тяжело раненных. Автоматная очередь подтвердила, что лагерь продолжал существовать, что не все там полегли от пуль, голода и болезней.

Двинулись дальше. Буланый, словно почуяв близкий ночлег, перебирал ногами так, что встречный ветерок ощутимо веял в лицо. Поворачивали то вправо, то влево, маршрут определяла Валя. Наконец остановились около какого-то двора на околице. Место это называлось Заволока, еще в старину здесь селились преимущественно бедняки. Другие участки села — Козиное, кулацкие Рудешки, Ситняки, Ярки — относились к жителям Заволоки свысока. Валя соскочила с саней, открыла скрипучие ворота, не ворота, а сбитые крест-накрест две жердины, едва державшиеся вместе, и в это время на пороге появилась женщина.

Нет, не она, оказывается, переобмундировывала Третьяка в гражданскую одежду. Тетка Домна спасла других. Но все равно встреча была теплой и радостной. Никогда близкие по духу люди не жмутся так друг к другу, как в часы лихолетья. Женщина угостила прибывших горячим супом, мелкой картошечкой в мундире. Да все приговаривала: «Бедные, в такую стужу приехали вон откуда»... Ей было лет пятьдесят, на бледном лице сохранились следы пережитого тяжелого горя...

После ужина Валя пошла навестить своих знакомых, Третьяк грелся возле лежанки, тетка Домна вела печальный рассказ о своей жизни, о сыновьях, что воюют где-то на море, о дочери Оксане, угнанной недавно в Германию.

— Жалею теперь, что детей было только четверо, — мягко, певуче звучит ее чистый голос. — Имела бы больше, дак и остался б какой-нибудь возле матери...

— А муж где?

Глаза тетки Домны окутались печалью.

— Перед войной случился пожар на ферме, дак он бросился спасать скотину. Вскоре и люди прибежали. Скот вывели из огня, а мой не то задохся в дыму, не то напуганные животные его потоптали — сгорел там. Остался только портрет его на Доске почета... — Женщина засмотрелась на тусклый огонек в топке, отблески пламени играли на лице трепещущим заревом. — А сыновья у меня были как соколы, — видимо, сознательно заговорила о другом, чтобы отогнать тяжелые воспоминания. — Все выдались рослые, плечистые, бравые. Самый старший, Петро, приезжал в отпуск в морской форме, дак наши девчата глаз с него не сводили. Тогда местные хлопцы побили его — неделю отлеживался. Подрос и Андрейко и тоже стал моряком. Засматривались и на него девчата, когда он дома гостил, и этому от хлопцев попало, хотя сыновья мои ничего плохого не делали. Той же дорогой пошел и третий, Сашко, но началась война, и я его уже не видела. А эти ироды Саню моою забрали, как ей там живется? Сердцем чувствую, что мучится она. А сынам разве легче? А нам здесь? В жизни так повелось: если счастье, дак его не много, а горя хватает на всех...

Тетка Домна подбросила хворосту в топку, пламя вспыхнуло ярче, осветило, будто прожектором, противоположную стену; как на экране, четко обозначился на ней темный силуэт. Залитое горячим светом лицо тетки Домны сразу расцвело, стало словно молодым, в румянце. Она досказала:

— Сыновья пошли в меня: все трое голосистые, веселые, а Саня, та в отца: тихая и задумчивая. Таким еще труднее. И доведется ли нам когда-нибудь снова повеселиться, песню послушать? Будем ли мы праздновать Первое мая, Октябрьскую революцию, Восьмое марта? Потеряешь веру, дак страшно делается. Будто ночь настала, и нет ей конца...

— Все вернется! — подбодрил ее Третьяк. — Не верить в это — значит живыми в могилу ложиться. А вы же наших людей вызволяли из концлагеря. Зачем? Да затем, чтоб они боролись с врагами. Так ведь?

Она согласилась:

— И то правда. — Поворошила угли в топке, пламя снова вспыхнуло. — А есть и такие, что изменили, в полиию записались. Или как-то иначе немцу прислуживают. Был один случай. Работала в колхозе женщина, троих детей имела, муж был партийный. Молчаливая, работящая, вместе с колхозницами выполняла все работы. А когда в Гоголив вступили фашистские мотоциклисты, вышла к ним с хлебом-солью и заговорила на чистом немецком языке: встречала, как освободителей... Позднее и на мужа заявила в гестапо, расстреляли его. Оказалась фольксдойчейкой. Нынче служит переводчицей у коменданта Пац... Пак... — силилась произнести фамилию гоголивского коменданта Пацкштадта, да так и не смогла.

От двери повеяло холодом — вернулась Валя. Вмиг подбежала к печке. Озябла.

Разговор зашел о войне. Тетка Домна уже слышала от близких людей о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой, но тем не менее с интересом ловила каждое слово Третьяка и Вали, будто они сами были участниками событий, о которых рассказывали. Когда же узнала, что две недели тому назад группа войск Кавказского фронта во взаимодействии с Черноморским флотом высадила десант в Крыму и после упорных боев заняла Керчь и Феодосию, на глазах у нее появились слезы. Сказала взволнованно:

— И они там были. Я знаю: были.

— Кто? — не поняла Валя.

— Мои сыновья... Не под Новый ли год это происходило?

— Да, 29 и 30 декабря.

Тетка Домна заголосила:

— Пропал мой Андрейко, уже не увижу его, ой, не увижу своего соколика. Да навеки закрылись очка...

Третьяк и Валя утешали ее как могли, но напрасно.

— Откуда, кто вам такое сказал? — спрашивали.

— Никто...

— А вы уже оплакиваете. Не надо так...

Оказывается, в один из этих дней тетке Домне было так тяжко на душе, такая тоска легла на сердце, что она не находила себе места, слонялась из угла в угол по пустой хате как неприкаянная, а потом вдруг подумала, что погиб кто-то из близких, кто-то из ее сыновей...

Удивительно чуткое материнское сердце. Пройдут два с половиной года, и тетка Домна получит извещение из Броварского военкомата о том, что 30 декабря 1941 года в боях за Феодосию смертью героя погиб ее сын Андрей. А еще чуть позже узнает, что в рядах десантников сражался и Петро и был тяжело ранен...

Из Гоголива выехали перед рассветом, такой ранний час выбрали с расчетом, чтобы в Киев прибыть засветло, не перед самым комендантским часом. Еще стояла морозная ночь, как раз над головой плыла полная луна; окаймленная чернотою, она казалась еще белее, словно и там выпал снег. Самые лютые морозы бывают под чистым небом, когда земля будто открывает двери в космос и оттуда веет ледяным холодом. За подворьем тетки Домны свернули в степь, стороною объехали центральный участок Гоголива, так называемый Замок, чтобы не будоражить полицаев и овчарок Пацкштадта. (Комендант проживал в бывшем сельском клубе, который превратили в его резиденцию.)

— Я озябла, — постукивая зубами, проговорила Валя и соскочила с саней. — Пробегусь немного, а вы с Буланым догоняйте меня.

Она побежала вперед и вскоре растаяла в серебряном сумраке уходящей ночи. Третьяк подстегнул Буланого вожжами, заставил его прибавить шагу, и тот охотно пошел рысью, будто и сам хотел погреться. «Аг-о-ов!!» — впереди окликала Валя. Третьяк еще поторопил Буланого, даже в лицо ударил пружинистый ветер, звонче, будто в бубен, били в промерзлую землю копыта: гуп, гуп. «Аго-ов!» — это Валя. Чтобы не зацепить ее ненароком, Третьяк привстал на колени и посмотрел вперед, но увидел лишь гладкую заснеженную равнину, яркую звезду над горизонтом и больше ничего. Где же Валя? Не превратилась она в эту звезду? «Аго-ов!» — снова прозвучал ее голос, но уже где-то позади. Странно, когда же он успел обойти ее? Придержал лошадь, и Валя со смехом влетела в свое гнездышко в мягкой соломе.

— Вот я и согрелась.

Валина проделка развеселила обоих. А почему бы и не порадоваться этой необычайной красоте ночи! «Мiсяць на небi, зiроньки сяють» — как в песне, а кругом неохватное пространство степи и такое безмолвие, что кажется, и войны нет, будто всюду царят мир и покой. Они радовались еще и потому, что раздобыли винтовки, что везут продукты для голодных друзей. Тысячи киевлян этой зимой отправляются на села в поисках продуктов, выменивают где что могут, только бы не умереть голодной смертью. Им трудней. А тут — полные сани картофеля, кормовой свеклы. Богатство! Правда, на пути к Киеву еще встретятся контрольные пункты, проверка документов, осмотр того, что везут, но зачем сейчас думать о том, чего невозможно предвидеть?

— Леня, продекламировать тебе Лермонтова? — спросила Валя и, не дожидаясь приглашения, начала речитативом:


Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.


Какие чудесные слова! — Она оперлась на откинутые за спину руки, смотрела в небо и продолжала декламировать:


В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? Жалею ли о чем?


Прочитав все стихотворение, заговорила о другом:

— Интересно, как бы реагировали издатели «Нового украiнського слова», услышав из моих уст стихи Лермонтова? Посинели б от бешенства. И пусть! А я, украинка, люблю выдающихся русских поэтов так же, как и Тараса Шевченко, и Лесю. Не меньше нравится мне Гейне, хотя он для гитлеровцев — только еврей. Страшные это вещи — национализм, шовинизм, фашизм.

— Страшные, — согласился Третьяк, — явные пережитки дикости. И какие цепкие!

— А из-за них льется кровь, — с грустью добавила Валя.

Зимою рассветы наступают не так, как летом. Кажется, свет идет не с востока, а отовсюду, будто снег начинает фосфоресцировать, наполнять ручейками широкое искрящееся море, оно поднимается выше и выше, заливает звезды, выплескивается за далекие берега горизонтов и лишь тогда застывает, наполненное до краев, и на его чистый плес выплывает золотая лодочка солнца. Выметая прочь остатки ночи, по земле начинает свое величественное шествие новый день.

В Красиловке подкормили Буланого, дали ему немного отдохнуть и двинулись дальше. С приближением к Броварам нарастало беспокойство: не задержат ли на контрольно-пропускном пункте? Двойное дно в ящиках, чемоданах, подводах — нехитрая, давно разгаданная штука, все зависит от того, опытный или неопытный патруль их остановит. Ни Третьяк, ни Валя не говорили о своих опасениях, даже пробовали шутить, но думали об одном. Бровары... Как их проскочить?

Утро намечалось ясным, но вдруг небо зашторили тучи, будто кто-то натянул широченный белый шатер, подул порывистый ветер, закружились снежинки. Похоже, что начиналась метель. Валя плотнее прижалась к Третьяку и все же не могла согреться. Буланому идти стало труднее, на каждом подъеме он останавливался, тогда приходилось подталкивать сани. К счастью, лощины попадались неглубокие. Вскоре в неясной беловатой мгле стали вырисовываться контурные очертания строений — это были дома Первомайского поселка, окраины Броваров. Надумали свернуть к какой-нибудь хате, чтобы обогреться и покормить лошадь. До Киева оставалось около двадцати пяти километров, и это расстояние надо было одолевать поэтапно, чтобы не выбиться из сил. Очередной привал сделают в Дарнице.

За те полчаса, что пробыли в Первомайском, метель не только не поутихла, но разгулялась еще больше. Собственно, это им на руку, пусть метет. Немцы боятся зимы, морозов, долго не выдержат на шквальном ветру.

— Если бы еще попался нам покладистый часовой, — высказал пожелание Третьяк. — Будем надеяться на счастливый случай.

— А я верю, что все закончится благополучно, — сказала Валя. — Счастливые случаи, на которые рассчитывают люди, это не слепая удача, а всегда награда за терпенье, за труд, за веру в свою победу. Мы эту награду заслужили.

Вон и памятная, квадратной формы будка показалась впереди. Чем-то она напоминает часовню. Выйдет кто-нибудь или нет? В прошлый раз, когда ехали на Гоголив, их проверял озлобленный молодой ефрейтор. Очень уж придирался, но не нашел причины, чтобы задержать их. Может, в такую метель их не заметят? Сани скользят бесшумно. Буланый едва волочит ноги, его тоже не слышно. Правда, дорогу сторожит окошечко, темное, как амбразура дзота, и чувствуется, что за ним кто-то есть. Выйдет или нет?

Скрип открывшейся двери словно клещами сжал сердце. Перед лошадью выросла фигура в военной шинели:

— Хальт!

Третьяк натянул вожжи и, соскочив на землю, подал заранее приготовленный аусвайс. Немец — грузный, с очками в блестящей оправе — быстро пробежал бумагу, потом перевел взгляд на сани.

— Вас габен зи?

— Кормовой бурак, картофель, — спокойно ответил Третьяк, разгребая солому. — Я работаю извозчиком артели «Вiльна Праця» в Киеве, исполняю приказ властей.

Немец обошел вокруг саней, постучал прикладом винтовки по мешкам и узлам. Один звук показался ему подозрительным.

— Вас ист дас?

— Лопата. — Третьяк поднял ручку лопаты.

Стекла очков уставились на Валю.

— А фрейлен?

— Фрейлен помогает мне.

— Карашо. — Вторично прочитал аусвайс и вернул его Третьяку, махнув рукою вперед, дескать, поезжайте; сказал, усмехнувшись: — Возьмите с собой и русский зима.

Чтобы не остаться в долгу, Третьяк тоже ответил шуткой:

— Гут. Приедем за нею в следующий раз.

На втором контрольно-пропускном пункте, на самой окраине Броваров, их даже не спросили, что везут. Доверились бдительности тех, что в центре. Наконец нервное напряжение пошло на спад.

Но самые страшные испытания ждали их впереди.

Люди. Много, много людей. Они несли на плечах мешки, узлы, везли на саночках какую-то снедь, закутанную в тряпье, останавливались на минутку, чтобы перевести дыхание, и снова брели по мягкому, как сухой песок, снегу. Третьяк и Валя боялись заглядывать им в лица, потому что видели в них сплошные страдания и отчаяние. Голодные киевляне возвращались домой со спасительным кладом, но не были уверены, что дойдут до дома; силы изменяли им, каждый шаг давался все с большим напряжением.

Выбился из сил и Буланый, пройдет немного и остановится, еще пройдет и остановится. Третьяк взял его за уздечку, повел вперед. Лошадь поначалу скосила в сторону сизый глаз, вероятно рассчитывая, что угостят едой, но хозяин дал знак двигаться, и Буланый покорно тронулся с места. «Крепись, друг, — проговорил Третьяк, будто животное могло понять человеческий язык. — Выручай, пока сдюжишь. Тяжело тебе, я знаю, но, видишь, и людям не легче. Бредут голодные, им эта дорога кажется еще длиннее. Во что бы то ни стало держись, дорогой, не свались, потому что придется нам бросить сани, а в них-то мы везем нечто очень-очень ценное». Буланый упорно бил копытами в снег, мерно кивал головой, мол, я понимаю, постараюсь не упасть; из его горячих ноздрей с каждым выдохом вылетали клубы пара и оседали инеем на отвисшей нижней губе, образуя седую бородку. Иногда из груди Буланого вырывались почти человеческие вздохи, тогда Третьяк и себя чувствовал лошадью, будто и в него вселялась душа этого бессловесного работяги, который должен тянуть эту лямку, тянуть, пока не упадет или не лопнут постромки. Они двигались медленно, останавливаясь и снова с невероятным усилием подаваясь вперед, однако то и дело обгоняли людей с мешками и сумками, хмурых, истощенных. Хорошо, что по обеим сторонам дороги пошел лес, стало затишнее, ветер уже не хлестал их со всех сторон, как на равнине в степи. Но снег валил и валил, будто сыпались перья из прохудившейся в небе огромной перины, устилая землю пушистым ковром; природа словно заботилась о том, чтобы выбившийся из сил путник упал легко, не ушибся. И отдохнул. Успокоился. Забыл о тяжкой дороге — дороге жизни.

Вдруг Буланый остановился, и в это время к Третьяку подбежала Валя.

— Леня, там столько нагрузили всего и сами понасели, — проговорила возбужденно. — Просила их, но меня не слушают. Еще и оскорбляют...

Ничего не говоря, Третьяк быстро подошел к саням. То, что он увидел, его потрясло. На санях лежала гора мешков и узлов, а вокруг стояла толпа мужчин и женщин. Первым порывом было желание посбрасывать все с саней на снег, но пробиться через людскую стену он не смог. Дорогу ему преградил какой-то верзила в заячьей шапке.

— Не сам везешь, так и не тронь, — угрожающе предостерег он. — Лошадь жалеешь, а люди пусть с ног валятся? — Резко оттолкнув Третьяка, он вскинул вверх увесистую палку и опустил ее на спину лошади. — Н-но!..

Буланый от неожиданности рванул сани, однако ноги его подкосились, и он покачнулся.

— Но-о, чтоб тебя!.. — Рассвирепевший верзила приготовился еще раз ударить лошадь, но не успел. Перед ним выросли Третьяк и Валя.

— Товарищи, выслушайте меня! — обратился к людям Третьяк, подняв над головою шапку. — Мы готовы взять всех вас, но такой тяжести лошадь и с места не сдвинет, хоть убейте ее. Ну, упадет животное. Тогда что? Кому польза от этого? Я прошу вас, товарищи, добирайтесь до Киева кто как может. Уже близко.

Толпа на минуту замерла, послышались то там, то тут хриплые, простуженные голоса:

— А вы завтра будете на рынке торговать.

— Слекулянты!

— Наживаются на чужом горе.

— Не слушайте его!..

— Повыбрасывайте мешки, что под низом лежат!

— Товарищи, мы не спекулянты! — выкрикнул Третьяк, обводя взглядом хмурые лица. Слово «товарищи», ныне почти забытое, он повторял сознательно, как пароль. Но лед отчужденности не растаял, и ему вдруг стало отчего-то страшно. Словно попал во вражеское окружение. Будто это были не его земляки с Подола, с Куреневки, из Дарницы, с которыми вместе страдал и боролся, а люди, чужие ему по духу. И эти люди уже вошли в водоворот массового психоза.

— Не спекулянты, говоришь? — взвизгнула женщина с посиневшими губами. — А кто же продавал кашу на Сенном базаре в первые дни оккупации? Не эта ли растрепа? — она показала рукой на Валю. — Я сама покупала у нее за последние гроши.

Валя почувствовала, как в груди у нее образовалась пустота.

— Продавала... чтобы заработать малость, — ответила тихо, едва сдержав в себе крик отчаяния. — Да, продавала, но я в этом не виновата.

— Мы везем не только для себя, товарищи, — снова начал Третьяк, выводя ее из-под удара. — Есть в Киеве люди, которые нуждаются в помощи...

Его слова снова перекрыл шум:

— Врет, не верьте ему!..

— Спекулянты!..

— Леня, покажи им винтовки, пусть увидят и поймут, кто мы, — тихо проговорила Валя, силясь овладеть собою. — Все равно пропадает: оружие, продукты наши...

— Ты что? Даже и не думай об этом, — ответил Третьяк и снова обратился к толпе: — Товарищи...

Его прервал верзила в заячьей шапке:

— Ну, хватит. Уматывай! Иначе... — Он угрожающе поднял палку, все вдруг умолкли, и в этот момент над толпой, как звон стали, раздался чистый, почти детский голос:

— Стойте, вы! На кого замахиваетесь? Я знаю этих людей. Они и в самом деле не спекулянты, а подпольщики, листовки распространяют. А вы здесь самосуд над ними учинить хотите? Неужто вместо того, чтоб объединяться, будем друг другу горло перегрызать? Стыдитесь! Мы же советские люди...

Девушка наконец пробилась сквозь толпу и встала рядом с Третьяком. Задыхающаяся, взволнованная, вдохновенная. Серый платок сполз ей на плечи, снег набился в волосы, таял от ее тепла и капельками блестел на лбу. Это была Инна.

Не обращая внимания на своих подопечных, она отчитывала далее:

— Я сама с узлом. Видите? Сама падаю с ног. Но буду идти, пока выдержу. И вы идите. Не теряйте в себе человеческого достоинства. Вот вы, дядька, — обратилась к тому, в заячьей шапке, — помогли бы лучше какой-нибудь женщине. Так вот, снимайте с саней свои вещи. Отдохнули, и хватит.

Некоторое время люди пребывали в состоянии шока, потом опомнились, один за другим начали снимать с саней свои мешки и узлы. Под их тяжестью снова двинулись дальше.

— Постойте, товарищи! — выкрикнул Третьяк, тронутый и поступком Инны, и поворотом в настроении массы; он был свидетелем того, как над всеми болями и страданиями верх взяла сознательность. — Кто совсем ослаб, ставьте вещи. Только сами не садитесь, пожалуйста, потому что лошадь не потянет. Держитесь в крайнем случае за борт саней, так легче будет.

Положила свой узел и Инна. Ей предложили сесть, но она отказалась. Шла рядом с Третьяком и Валей. В санях оставили только одну старушку. Растянувшись извилистой серой лентой, людской поток выходил на прямой киевский тракт. Если бы не метель, отсюда уже были бы видны золотые купола Лавры.

Инна шаталась от усталости, ноги подкашивались, но на исхудалом, измученном и вместе с тем красивом лице цвела радость. Она радовалась встрече с друзьями.

— Смотрю: вроде свои, знакомые, — рассказывала дорогой. — А этот палкой замахивается, у меня даже в глазах потемнело. Готова была растерзать его... Стало страшно, что люди могут так низко опускаться.

Уже за Дарницей догнали какого-то мужчину в помятом пальто с меховым воротником, в шапке-ушанке из дорогого меха. Он нес чемодан, держа его на веревке через плечо. Шагнет десять — пятнадцать шагов и остановится, еще девять-десять — и вновь остановка. На ногах военные кирзовые сапоги, неуклюжие и для него, видимо, неудобные.

Поравнялись, и Третьяк узнал своего бывшего преподавателя из пединститута. Любимец студенческой молодежи, он был и требователен, и умел все сдобрить шуткой, изысканно одевался — классический пример интеллигента. Какой резкий контраст! Немцы, конечно, предлагали ему работу — отказался. Избрал эту дорогу...

— Профессор, читал нам лекции в институте, — шепнул девчатам Третьяк. — Пригласите его на сани. Самому мне неудобно подходить. Еще узнает и застесняется. Не хочу причинять человеку лишнюю боль.

Валя и Инна подошли к профессору.

— Тяжело вам? — спросила Валя. — А у нас есть место на санях. Свободное. Садитесь, хоть немного отдохнете.

— Спасибо. — Он внимательно оглядел девушек. — Вы случайно... не мои студентки?

— Нет, — ответила Инна. — Я училась в театральном институте. Мы просто увидели, что вы очень устали.

Профессор еще раз поблагодарил их и направился к саням.

— Вот что они принесли со своим новым порядком, — проговорил он слабым, но полным возмущения голосом. — Европейская культура, цивилизация... Парадокс! Варвары они, а не носители культуры. Стая вандалов во главе с их бесноватым фюрером...

Последние километры казались самыми тяжелыми и самыми легкими. Скоро — дома! Контрольно-пропускной пункт на переправе через Днепр тоже не задержал их. Долгая опасная дорога по селам области закончилась. Завтра начнутся привычные будни с совещаниями на явочных квартирах, выпуском и распространением листовок, подготовкой новых диверсий. Все, как и прежде.


Загрузка...