Макс Фабер зажмурился, но черно-белые лица не исчезали. Они плясали у него под веками. Истеричные, восторженные. А потом сквозь шум проектора пробился первый звук.
Тихий, далекий.
— Зиг…
Фабер резко открыл глаза. В комнате никого не было. Только пыль танцевала в луче проектора.
— …Хайль! — донеслось уже четче, будто из-за стены.
Он с силой потерел лицо ладонями. «Нервы, — сказал он себе. — Просто нервы. Надо выйти на воздух».
Через час он уже стоял перед Рейхстагом, подняв зеленый зонт над головой собравшейся группы туристов. Мужчина в тёмно-синей ветровке был худым, чуть сутулым, с усталым взглядом из-под очков в тонкой оправе. На вид ему можно было дать лет сорок. Но взгляд — старше. Выцветший. Волосы, когда-то тёмные, были густо испещрены сединой у висков, словно мысли буквально выедали из него цвет.
— Добро пожаловать в тур «Тени истории», — его голос был ровным, без эмоций, как зачитанный протокол. — За три часа пройдем около пяти километров. От символа современной Германии к призракам её прошлого. Пожалуйста, следите за зонтом.
Он указал зонтом на стеклянный купол.
— Стекло и сталь. Работа Нормана Фостера, 1999 год. Символ прозрачности власти после объединения. — В его голосе прозвучала чуть слышная, горькая нота. — Теперь сюда водят экскурсии на хинди и путунхуа. Иногда кажется, что настоящих берлинцев здесь меньше, чем туристов из Азии.
Он сделал паузу, дав группе осмотреться.
— Но само здание — наша старая боль. Здесь в 1933 году горел Рейхстаг. Что дало нацистам повод для чрезвычайных полномочий. А в 1945-м советские солдатики оставляли на стенах надписи. Граффити, которые мы сохранили. Немцы до сих пор спорят — убирать их как память о враге или оставить как свидетельство. Если подняться внутрь — видно, как работают те, кто сидит внизу. Прозрачность вместо тайн.
Потом он повёл их к Бранденбургским воротам. Речь лилась отрепетированным, безжизненным монологом.
— Квадрига наверху — копия. Наполеон увез оригинал в Париж в 1806-м. После разгрома прусской армии. Вернули в 1814-м. Для нас это не просто трофей. Это символ унижения и последующего возрождения. Во время войны она была полностью уничтожена.
Он обвел взглядом площадь, где толпились люди с селфи-палками.
— В конце 1950-х её восстановили по сохранившимся эскизам, но из-за возведения Берлинской стены в 1961 году она оказалась в пограничной зоне. За колючей проволокой, разделяя нацию. Когда их открыли вновь в 1989-м, люди плакали.
— Можете сделать селфи. Отсюда наиболее выигрышные виды. — Его взгляд скользнул по разноязычной толпе, и в нём мелькнула тень презрения. — Раньше здесь маршировали. Пусть и по темным причинам. Но это было наше. Немецкое. А теперь… мировой базар. Фотографируйтесь. У вас есть несколько минут.
Он замолк. Его взгляд словно устремлялся сквозь время, туда, где прусские солдаты хоронили своих павших.
Он повел группу дальше, к мемориалу. Голос вновь стал безразличным.
— Мемориал памяти убитых евреев Европы. 2711 бетонных стел. Мы десятилетиями спорили. Достойны ли мы, немцы, такого памятника в центре столицы. Не слишком ли абстрактно? Не кощунственно ли детям бегать между этих плит? Но он стоит. И это наш долг — помнить. Тишина, пожалуйста.
Он остановился у входа, дав группе время, достал бутылку с водой, отпил. Взгляд его скользнул по серым плитам, но не задержался, будто обжигаясь.
— Вернемся на Унтер-ден-Линден.
Он кивнул направо.
— Справа — посольство РФ. До 1918 года — посольство Российской империи. Немцы смотрят на него порой с тревогой. История, увы, иногда возвращается. — «А мы, немцы, всё пытаемся каяться и каяться, пока другие пишут историю заново», — промелькнуло у него в голове.
Он повёл группу дальше. Зонтик плыл над головами, как знамя уставшего полка.
— Дальше — Берлинская государственная опера. Основана Фридрихом Великим. Её бомбили. Восстанавливали. Она пережила всех кайзеров и вождей. Для многих берлинцев это символ того, что культура переживает политику. Но билеты дороги. Простой немец ходит сюда редко.
— Слева — Немецкий исторический музей. Здание бывшего арсенала, 1706 год. Для нас это место памяти о двух диктатурах. При нацистах здесь была выставка «Вечный рейх». При ГДР — Музей немецкой истории, где прославляли социализм. Сейчас пытаемся показать всю нашу сложную историю. Без прикрас. Это трудно.
Он перевел группу на Музейный остров.
— Слева Пергамский музей. Строился с 1910 по 1930 год. Эти колоссы — Пергамский алтарь, ворота Иштар — привезены сюда в эпоху, когда немецкая археология была лучшей в мире. Сегодня смотрим на них с гордостью, но и с вопросом: не трофеи ли это колониальной эпохи? Греция требует назад фриз Пергамского алтаря. Споры не утихают.
Путь лежал к стройплощадке, уже успевшей превратиться в новый дворец.
— Справа Берлинский дворец. Резиденция королей. Снесён правительством ГДР в 1950-м. Как символ прусского милитаризма. Для восточных немцев — победа над старым режимом. Для западных — варварство. Сейчас построили копию — «Гумбольдт-форум». И снова спорим: зачем возрождать призраков прошлого? Может, лучше было оставить парк?
Он усмехнулся про себя.
— Стоимость — более миллиарда евро. Каждый немец знает эту цифру. И имеет о ней мнение. — «Миллиард, чтобы построить призрак, — с горькой иронией подумал он. — Мы умеем тратить деньги на памятники прошлому, но разучились создавать великое в настоящем».
Когда группа вернулась, он кивнул.
— Теперь воспользуемся автобусом. За 15 минут он довезёт нас от сердца города к его недавнему шраму.
По дороге он молчал. Глядел в окно на мелькавшие неоновые вывески. Выйдя у Остбанхофа, повёл группу к остаткам стены.
— Галерея East Side. Её длина — 1316 метров, самая длинная в мире художественная галерея под открытым небом. 106 картин, 118 художников из 21 страны. Кто-то из восточных немцев ностальгирует по той жизни. Кто-то проклинает. Западные до сих пор платят «налог солидарности» на восстановление Востока. Эта Стена до сих пор в наших головах.
Он опустил зонтик.
— На этом экскурсия завершена. Спасибо.
Раздав визитки, он пошёл прочь. Шёл сутулясь, и его силуэт быстро терялся в вечерней толпе. Возле вокзала его окликнули на ломаном немецком, спрашивая дорогу. Он, не глядя, махнул рукой и ускорил шаг.
«Великая Германия, — с горьким уколом пронеслось в голове. — Страна поэтов и мыслителей. Теперь её главный экспорт — чувство вины. А главное население — те, кто приезжает эту вину эксплуатировать. Мы так боимся своего прошлого, что у нас не осталось будущего».
Он зашагал быстрее, вжимаясь в темноту переулков.
«Мы построили идеальное, удобное, толерантное общество на руинах своей идентичности. И самое ужасное, что я, копаясь в прошлом, понимаю — та сила, та воля, что двигала этой нацией, была чудовищна. Но она была. А теперь… тишина. Тишина склепов. И бесконечные толпы, для которых Бисмарк и Гёте — просто странные слова на вывесках».
Фабер захлопнул дверь квартиры. Бросил ключи в металлическую чашу на тумбе. Звон отозвался в пустоте. Он не включал свет. Прошёл в гостиную, ощупью найдя знакомый путь между стульями и книжными стопками.
Подошёл к окну. Берлин внизу не спал, но и не жил — тлел. Жёлтые огни фонарей выхватывали из мрака разбросанный мусор, блестящие следы от пива на асфальте, скомканные спальные мешки в дверных проемах. Двое мужчин в грязных куртках копошились у перевернутого мусорного бака. Где-то вдали кричали на непонятном языке. Туристы с рюкзаками, шатаясь, искали свой хостел.
Фабер прислонился лбом к холодному стеклу. Его отражение — бледное, размытое — наложилось на картину упадка.
«От железа и крови… до этого». Мысль обожгла изнутри. «От Вильгельма… От Бисмарка, строившего империю, которую уважали, которой боялись… Чьи памятники теперь стоят слепые. И смотрят на… на что? На этих оборванцев? На этих идиотов с селфи-палками, тыкающих в историю, как в зоопарке?»
Он закрыл глаза. Но образы не ушли. Не солдаты в касках, не руины — это было понятно. Это была логика войны. Его преследовало другое. Лицо. Истеричное, с прядью волос на лбу. Искаженное гримасой речи. Гипнотическое.
«Как?» — вопрос бился в висках, как мотылек о стекло. «Как один безумец смог завести всю нацию, как дешевый часовой механизм? Не армию — всю страну. Ученых, инженеров, домохозяек, учителей. Всех. Радостно. С песнями».
«Мы были нацией поэтов и мыслителей. А стали нацией палачей. И всё из-за него. Из-за этой… ошибки. Случайного сбоя в разуме целого народа».
Внизу засигналила машина. Кто-то крикнул проклятие. Фабер открыл глаза. Дыхание запеклось на стекле мутным пятном.
«И теперь мы… что?» Он смотрел на бродяг, деливших найденную корку хлеба. «Мы каемся. Мы открыли двери всем, чтобы доказать… что? Что мы не они? Что мы исправились? Мы замаливаем грех, которого сами не помним. И наше покаяние съедает нас самих. Наше прошлое отравляет настоящее».
Он отшатнулся от окна. От своего отражения. В квартире было тихо, пусто и идеально чисто. Как склеп.
«Мы вычистили свои дома, — подумал он, — но не смогли вычистить свою историю. И теперь она просачивается отовсюду. Как эта грязь за окном. Как этот хаос. Мы дошли от величия… до этого. И самый ужас в том, что я не знаю, что было страшнее — та гипнотическая сила тогда или эта… беспомощность сейчас».
Фабер отшатнулся от окна, словно стекло обожгло ему лоб. Повернулся спиной к ночному городу. Двинулся вглубь квартиры, и его силуэт растворился в пространстве, заваленном стопками книг.
Опустился в кожаное кресло перед массивным столом. Кресло с привычным вздохом амортизаторов приняло его вес. Рука потянулась к нижнему ящику, выдвинув его со скрипом.
Оттуда он извлёк тяжелую бутылку с темно-золотистой жидкостью. Массивный граненый стакан. Налил — ровно, методично. Золотистая влага заполнила стакан, поймав отсвет с улицы. Первый глоток был обжигающим и горьким. Он не поморщился. Лишь глубже вжался в кресло.
Другой рукой включил старый проектор. Аппарат застрекотал, зашумел вентилятором. Ослепительный луч разрезал пыльную тьму комнаты. На белой стене дрогнуло черно-белое изображение.
Крупный план. Лицо. Женское. Запрокинутое, рот полуоткрыт в крике. Но это не крик ужаса — экстаз. Глаза широко раскрыты. Смотрят куда-то вверх, за кадр. Со слепым, животным обожанием.
Он вглядывался в эти пиксели. В зернистую тень. Пытался разглядеть не человека, а механизм. Как это работает? Как мыслящий индивид превращается в частицу ликующей массы?
Кадр сменился. Другой ракурс. Море поднятых рук. Не в приветствии — в судорожном порыве. Лес рук. И снова лица — не солдат. Обычных людей. Бюргеров, женщин в платьях. На всех — один и тот же гипнотический восторг. Одна и та же пустота в глазах.
Он изучал не историю. А патологию. Тот вирус безумия, что передавался через взгляд. Через интонацию. Через ритм.
Сделал еще один глоток. Алкоголь уже не горел. Лишь разливал внутри ровное, тяжелое тепло. Его собственное отражение слабо виднелось в темном экране монитора, накладываясь на кадры ликования.
Он искал в этих лицах ответ. Ключ к той чудовищной силе. Силе, что могла заставить целый народ радостно маршировать в пропасть.
Проектор шумел. Выбрасывал в комнату призраков. Он сидел неподвижно. Вглядывался в искаженные восторгом лица. Искал корень той болезни, что отравила его настоящее.
Фабер впился взглядом в искаженное экстазом лицо на стене. Пальцы судорожно сжали пульт. Перематывал назад. Снова и снова. Поднося стакан к губам механическим движением.
Искал трещину. Момент сомнения. Проблеск разума в этом море слепого поклонения. Но находил только одно и то же — единый, гипнотический порыв.
— Почему? — его голос прозвучал хрипло и громко в тишине комнаты. — Экономика? Унижение? Нет… Слишком просто.
Он вскочил с кресла. Задел стопку книг, которые с глухим стуком упали на пол.
— Это был вирус, — прошептал он, глядя на дрожащее изображение. — Инфекция. Поразившая не тела, а сознание. Зараза, передававшаяся через взгляд. Через ритм маршей…
Его научный подход рассыпался в прах. Годы систематизации — перед иррациональной стихией. Он не мог вскрыть этот феномен, как чертеж. Разложить на причины и следствия. Эта сила лежала за гранью логики. В области темного гипноза.
Его собственная одержимость предстала перед ним такой же болезнью. Таким же заражением. Только обращенным внутрь. Он не изучал безумие — он впитывал его. День за днем. Пока оно не стало его единственной реальностью.
С резким, отчаянным жестом он швырнул пульт в стену. Пластик треснул. Батарейки выкатились, закатились под стол. Изображение замерло. Застывшая маска восторга навсегда впечаталась в комнату.
В этот момент зазвонил телефон. Резкий, настойчивый трезвон врезался в тишину. Фабер вздрогнул. Оторвался от призрака на стене. Смотрел на мигающий экран. Не решаясь ответить.
Трубка оказалась в его руке сама собой.
— Йо, Фабер! — бодрый голос коллеги Маркуса. — Сидишь, на стены, как обычно, пялишься? Бросай свои пыльные фолианты! Пошли в «Цум шлюсселю». Новое пиво привезли, отменное!
Голос Маркуса был простым. Невероятно далеким от того мира, в котором только что существовал Фабер. Он говорил о пиве. О футболе. О симпатичной официантке. Каждое слово било по нервам. Как молоток по стеклу.
— Я… не могу, — голос Фабера прозвучал чужим, плоским. — Работа.
— Какую работу? Уже десять вечера! Живи немного, старик! Мир не крутится вокруг твоих архивов.
Мир. Тот простой, понятный мир Маркуса. Состоящий из пива и футбола. Показался Фаберу картонной декорацией. Лишенной объема и смысла. Плоской, как открытка.
— В другой раз, — монотонно произнес он. Положил трубку, не дослушав.
Звонок оборвался. Тишина снова сгустилась. Но теперь она была иной — тяжелой и осознанной. Он остался один на один с застывшим ликом. С разбитым пультом. С холодным осознанием, что пропасть между ним и «нормальным» миром стала непроходимой.
Фабер медленно опустил телефон. Гулкая тишина снова поглотила комнату. Стала лишь громче после нелепого вторжения того, другого мира.
Взгляд скользнул по осколкам пульта. Снова уставился в стену. Проектор, оставшийся включенным, выхватывал из тьмы черно-белое лицо. Но теперь это был не восторженный зритель. А сам Демиург хаоса. Худой. С прядью на лбу. С полоской усов под носом, узнаваемых во всем мире. С горящими фанатичным огнем глазами.
Он не видел политика. Полководца. Тирана. Он видел механизм. Ключевую шестеренку. Ту самую, что сдвинулась с места с оглушительным скрежетом. И повлекла за собой всю адскую машину.
«Убить бы его». — пронеслось в сознании, четко и ясно.
«А смысл? — тут же появился контраргумент. — Не он, так другой будет. Времена были тяжелые, люди готовы были пойти за любым, кто даст идею».
Ноги сами подкосились. Он тяжело рухнул в кресло. Голова откинулась на спинку. Взгляд уставился в потолок, где плясали пыльные тени от проектора. Рука бессильно свесилась. Пальцы почти касались пола. Полупустой стакан с остатками виски он поставил на стопку книг. Коричневые переплеты сливались в темноте. Только золотистые буквы названия на верхней — «Борьба с большевизмом» — тускло отсвечивали в луче.
Веки сомкнулись сами. Тяжелые, как свинцовые ставни. Это был не сон. А отключение. Побег нервной системы от непосильной нагрузки. От вируса, который он так и не смог изгнать из сознания.
В комнате, залитой призрачным светом хроники, воцарился ровный, тяжелый звук его дыхания.
Тишина комнаты начала заполняться гулом. Сначала далеким. Как шум моря в раковине. Он нарастал. Просачивался сквозь сон. Невнятный ропот тысяч голосов. Фабер ворочался в кресле. Пальцы судорожно вцепились в подлокотники.
Гул уплотнялся. Отдельные крики сливались в общий ритм. Как капли, собирающиеся в поток.
И вот из хаоса вырвалось первое, хриплое:
— Зиг…
За ним — второй голос. Третий. Десятки. Тысячи:
— …Хайль!
Еще удар:
— Зиг…
И ответный грохот. Уже не голосов, а целого народа:
— …Хайль!
Ритм ускорялся. Становился механическим. Нечеловеческим. Это уже не были крики — это была вибрация. Исходившая из стен. Из пола. Наполнявшая кости.
— Зиг…
— …Хайль!
— Зиг… — …Хайль!
— Зиг… — …Хайль! — Зиг… — …Хайль!
Фабер почувствовал, как его сердце начало биться в такт. Гулкий удар в груди — «Зиг». Выдох, выталкивающий душу, — «Хайль».
Он слышал, как нарастающий гул толпы сливался в чудовищный ритм: «Зиг…» — «Хайль!». От этого звука стыла кровь, и он понял, как рождается ад. Он пытался отшатнуться. Зажать уши. Но звук был внутри. Он пульсировал в висках. Стучал в сосудах.
Весь мир свелся к этому ритму. Всепоглощающему. Гипнотическому. Не оставляющему места для мысли.
— Хва-а-а-а-а-ти-т, — его голос прозвучал хрипло и тихо в пустоте. — Хватит.
Фабер сжал кулаки. Ногти впились в ладони до боли.
«Один шанс, — прошептал он, глядя в горящие глаза на стене. — Мне нужен всего один шанс. Одна пуля. Чтобы всё это закончилось, не успев начаться».
Он сказал это вслух. Четко и ясно. И эти слова повисли в комнате, став заклинанием. Молитвой. Обещанием.
Только после этого его ноги подкосились, и он рухнул в кресло, в беспамятстве, которое уже было не сном, а шлюзом в иное время.