5 июля 1935 г, утро перед завтраком
На следующее утро после прибытия Фабера его новый порядок нарушил стук в дверь — не вежливый, а чёткий и властный, отбитый костяшками, а не подушечками пальцев. Фабер к этому моменту уже привел себя в порядок после сна, оделся.
— Войдите.
Дверь открылась. На пороге стояла не горничная и не Фоглер. Перед ним была молодая женщина в форме. Его взгляд мгновенно начал сканировать её форму, классифицировать, сравнивать с музейными фотографиями и плохо оцифрованными архивами.
Серо-голубой китель — цвет SS-Gefolge, вспомогательной службы. Но всё было не так. Форма сидела на ней не как мешок, как он видел на снимках телефонисток, а была безупречно подогнана, подчёркивая фигуру. Ткань — качественная шерсть, не бумажный ширпотреб. Четыре пуговицы из коричневой роговидной массы. Из-под кителя аккуратно выглядывал идеально отглаженный воротничок белой блузки. Ни галстука, ни броши. Но выглядело дорого. Элитно.
И у неё была не фигура девушки из «Glaube und Schönheit» («Вера и Красота») с её культом хрупкой грации. У неё были крепкие, плавные линии — развитые плечи гимнастки или пловчихи, заметная грудь под точным кроем кителя, широкие для женщины, но не тяжёлые бёдра. Это была сила, сознательная и тренированная, а не декоративная стройность. Сила не для красоты, а для функциональности.
И серебряный кант по краю воротника и обшлагам. Вот оно, — мелькнуло у Фабера. Кант. В системе СС это был знак руководящего состава вспомогательных подразделений. Не рядовой персонал. На левом рукаве, чуть ниже плеча, была пришита овальная чёрная нашивка с серебристым кантом. На ней — руны СС, не штампованные, а вышитые серебристой нитью. А потом его взгляд упал на манжетную ленту на левом рукаве. Чёрный искусственный шёлк, серебристая кайма, готическая вышивка: «SS-Helferinnenschule Obernhaim».
Мозг, натренированный на поиск связей, выдал мгновенный, холодный анализ. Обернхайм. Не просто школа. Учебный заведение СС высшего уровня. В его памяти всплыли обрывки: послевоенные отчёты, мемуары, где это название мелькало. Не курсы машинописи. Фабрика администраторш, руководительниц вспомогательного персонала для самых секретных объектов СС. Кузница «интеллектуальной элиты» чёрного ордена. Если она оттуда, то она совсем не телефонистка. Скорее её учили думать, а не обслуживать. Учили читать людей, а не бумаги. Учили контролировать, а не подчиняться.
Её лицо завершало образ: образцово-арийское, словно со страницы расового пособия. Светлые, почти льняные волосы, убранные в тугой, не позволяющий ни одной прядке выбиться пучок. Высокие скулы, прямой, почти хищный нос. Глаза — холодного серо-стального цвета, без единого тёплого блика. Они смотрели на него не как на человека, а как на объект, субъект, задачу. Она была чуть выше его, и это ощущалось сразу — не только из-за роста, но из-за той лёгкой, едва уловимой надменности в расправленных плечах и посадке головы, которую не скрывала даже безупречная выправка.
— Гауптштурмфюрер Фабер, — произнесла она. Голос был ровным, чистым, лишённым каких-либо эмоциональных модуляций — ни дружелюбия, ни угрозы. Просто голос. — Меня зовут SS-Helferin Хельга фон Штайн. Для целей нашего взаимодействия вы можете считать меня равной по служебному положению унтерштурмфюреру. Я отвечаю за соблюдение вашего режима и вашу безопасность.
Фабер отметил про себя каждый слой этой короткой речи. Дерзость. «Для целей нашего взаимодействия» — это не уставная формула, это произвол, облечённый в канцелярит. «Можете считать» — значит, на самом деле не является, но система наделила её этой временной, ситуативной властью. Властью над ним. Её дворянская частица «фон» (вторая метка элитарности) и эта мнимая лейтенантская должность создавали двойную маскировку, за которой скрывалась простая суть — надзиратель-аналитик, тюремщик с докторской степенью в манипуляции.
— Приятно познакомиться, унтерштурмфюрерин, — ответил Фабер, оставаясь на месте. Он намеренно использовал это обращение, тонко и язвительно признавая навязанные ею правила игры. — «Режим»? Я полагал, я здесь отдыхаю.
— Именно поэтому режим важен, — парировала она, не меняя выражения лица. — Прогулки в парке, гимнастика для поддержания формы, регулярное питание. Беспорядок в распорядке дня вредит восстановлению. Это указания врача.
«Врача из гестапо», — мысленно закончил Фабер. Его взгляд скользнул ниже. Её руки были втянуты вдоль швов, но он успел заметить. Пальцы длинные, но не утончённые. На костяшках правой руки — едва заметные, заживающие ссадины и лёгкая краснота. Не от садовых работ. Скорее, от ударов. По манекену? По мешку? Или её учили основам рукопашного боя и задержания? Её задача была не просто присматривать. Она была готова физически контролировать. Её женственность, её аристократизм — это не слабость. Это камуфляж. Самый опасный вид.
И её движения! Когда она вошла и встала, её осанка и поворот корпуса были неестественно плавными, отточенными. Это не танцы из BDM. Это спорт высокого класса. Лёгкая атлетика? Нет, слишком плавно. Фигурное катание. Там учатся так двигаться — мощно, но без видимого усилия, с идеальным балансом. Это была грация, под которой чувствовалась калёная сталь и железная дисциплина сотен часов тренировок.
— Я понимаю, — сухо сказал он, давая понять, что игра понята. — Буду соблюдать.
— Первая прогулка назначена на одиннадцать, — констатировала Хельга, словно отмечая галочку в невидимом протоколе. — Я зайду за вами. До встречи, гауптштурмфюрер.
Она развернулась с той же тренированной, почти бесшумной плавностью и вышла, намеренно оставив дверь открытой — ещё один тест, мелкий знак, что приватность здесь иллюзия. Фабер медленно подошёл и закрыл её. Он облокотился лбом о прохладную древесину косяка.
Теперь картина была полной. У него было два тюремщика — Фоглер и Хельга фон Штайн. И самый тревожный вывод, который он сделал: система отнесла его к категории ценных, но потенциально опасных активов, для контроля над которыми недостаточно караула с собаками. Для него требовался специалист такого уровня. Выпускница Обернхайма. Это был и комплимент, и приговор.
5 июля 1935 г., 8:30, там же.
Стол накрыли в маленькой угловой комнате с видом на пруд. Утренний солнечный свет падал на скатерть, на серебряные приборы, на белую фарфоровую чашку.
Фабер сел. Перед ним лежала розетка со сливочным маслом. Настоящим. Цвет был глубокий, желтовато-кремовый. Он отрезал ножом квадратик, положил на ещё тёплый ломтик булки. Консистенция была плотной, но не твёрдой. Он откусил. Вкус заполнил рот — чистый, жирный, с едва уловимым ореховым оттенком. Он давно не ел настоящего масла. В его времени это был просто продукт в холодильнике. Здесь, сейчас, это было событие.
В маленьком медном джезве подали кофе. Аромат был густым, терпким, с явными нотами кардамона. Настоящий турецкий кофе. Он отпил. Горечь была сбалансированной, без привкуса цикория или желудей. Он выпил чашку медленно, чувствуя, как тепло и кофеин разливаются по уставшему телу.
5 июля 1935 г., 11:00, там же.
Ровно в одиннадцать в дверь постучали. Вошла Хельга фон Штайн. Она была в той же форме, безупречной и неудобной.
— Время прогулки, гауптштурмфюрер.
Он кивнул, встал и вышел за ней. Они спустились по каменной лестнице и вышли через боковую дверь прямо в парк.
Она не вела его. Она шла чуть сзади и сбоку, с правой руки. Её шаги были бесшумными на утрамбованной дорожке. Она не говорила, не указывала направление. Просто шла. Её присутствие было чётким, как тень в солнечный день — невидимой, но всегда на своём месте.
Фабер выбрал направление к пруду. Дорожка петляла между подстриженными кустами самшита, потом вышла на открытый газон. Трава была коротко скошена, пахла свежестью и нагретой землёй.
Он подошёл к самой кромке воды. Пруд был небольшим, берега его были аккуратно укреплены серым камнем. Вода стояла тёмная, почти неподвижная, лишь изредка рябила от всплеска рыбы или движения уток.
Те две утки плавали там же, где и вчера. Белые, с ярко-оранжевыми клювами. Они двигались неторопливо, переваливаясь с боку на бок, время от времени опуская головы под воду. Их движения были простыми и целесообразными. Поплыли, поели, поплыли дальше. Никакой спешки, никакой оглядки на берег. Они просто были здесь.
Фабер смотрел на них. Мысли в голове замедлились, выстроились в ровную, простую линию.
Эти утки. Они здесь живут. Каждый день одно и то же: вода, трава, иногда хлеб от садовника. У них есть этот пруд. Они его знают. Они в нём плавают, в нём едят. Для них он — весь мир. Им не нужно знать, что за забором — лес. Что за лесом — город. Что в городе — люди, которые решают судьбы других людей. Для них забора не существует. Их мир заканчивается краем воды и полосой травы.
Он стоял на камнях, чувствуя под ногами их прохладную шероховатость. Солнце пригревало шею сзади. Со стороны озера Ванзее доносился смутный, приглушённый ветром гул — смесь голосов, музыки, звуков летнего дня. Здесь же было тихо. Только редкий всплеск да лёгкий хруст гравия за спиной, когда Хельга фон Штайн слегка меняла позу, продолжая стоять в своей немой караульной позиции.
Фабер не думал о Гиммлере, о Гитлере, о кладе в Эрфурте. Он думал об утках. Об их простом, понятном мире. О том, как они опускают голову под воду, хватают клювом что-то со дна, и этого им хватает.
Он глубоко вдохнул. Воздух пах водой, тиной, мокрыми камнями и далёким дымом — кто-то, вероятно, жёг прошлогоднюю листву в соседнем поместье.
5 июля 1935 г., 12:10, там же.
За его спиной раздался её голос. Ровный, без эмоций, просто констатация:
— Через пятнадцать минут рекомендуется возвращаться. Полуденное солнце.
Он кивнул, не оборачиваясь. Сделал ещё один вздох. Потом развернулся и пошёл обратно по дорожке к дому. Она снова заняла своё место — сзади и сбоку. Её шаги снова замерли в такт его шагам, тихие и неотступные.
Когда они по гравийной дорожке приблизились к особняку, у крыльца их уже ждал оберштурмфюрер Фоглер. Он стоял неподвижно, но его появление здесь и сейчас было явно запланировано.
— Гауптштурмфюрер. Баронесса фон Штайнау приглашает вас в голубую гостиную на аперитив перед обедом.
Хельга фон Штайн, шедшая сзади, молча подтвердила это лёгким, почти незаметным кивком. Её функция «сопровождения» на этом этапе была завершена.
Голубая гостиная оказалась комнатой средних размеров с низкими потолками и стенами, обтянутыми шелком цвета морской волны. Мебель — тёмное дерево, обивка кресел выцвела от времени, но была безупречно чиста. Баронесса сидела в одном из них, прямая, как истукан. Перед ней на низком столике стоял хрустальный графин с золотистой жидкостью и три небольших бокала.
— Прошу, герр гауптштурмфюрер, — она негромким движением руки указала на кресло напротив. — Небольшой вермут перед едой способствует аппетиту.
Фоглер разлил напиток. Вермут был сухим, холодным, с лёгкой травяной горчинкой. Фабер сделал глоток. Баронесса не поддерживала разговор. Она сидела, глядя куда-то мимо него, в окно, где медленно проплывало облако. Молчание было не тягостным, а пустым, обезличенным. Они просто ждали следующего пункта программы.
Ровно через двадцать минут в дверях появилась та же горничная в белоснежном переднике. Она не произнесла ни слова, лишь слегка склонила голову.
— Обед подан, — констатировала баронесса, поднимаясь. Они прошли в столовую.
Стол был накрыт с холодной, музейной торжественностью. Серебряные приборы, тяжёлый фарфор с синими полосками по краю, хрустальные бокалы для воды. Никаких цветов, ничего лишнего.
Первое подали сразу: лёгкий прозрачный бульон с тонкой соломкой домашней лапши и веточкой петрушки. Просто, нейтрально, словно еда для выздоравливающего.
Горничная сменила тарелки бесшумно.
Второе было уже более основательным: небольшая порция отварной телятины под белым соусом с каперсами, с аккуратной горкой молодого картофеля в мундире и отварной стручковой фасолью. Еда была качественной, свежей, приготовленной без изысков, но с немецкой педантичностью. Вкус был чистым, почти стерильным.
На третье подали компот из ревеня, сладковато-кислый, и ванильный пудинг в отдельной креманке. Чай — чёрный, ароматный, из настоящих листьев.
Всё это происходило почти в полной тишине. Баронесса ела медленно, с сосредоточенным видом, не поднимая глаз. Фоглер, сидевший по левую руку от Фабера, молча выполнял свою роль. Еда была не удовольствием, а процессом. Ритуалом поддержания жизнедеятельности ценного объекта.
Когда чашки с чаем опустели, баронесса отодвинула свой стул.
— Надеюсь, всё было в порядке. Послеобеденный отдых сейчас наиболее полезен.
Она удалилась. Фоглер, словно получив невидимую команду, тоже встал и вышел. В столовой остались Фабер и Хельга фон Штайн, которая всё это время молча сидела в конце стола, практически не притронувшись к еде.
Она поднялась.
— Проводить вас? — спросила она ровным тоном, в котором не было ни услужливости, ни приказа, лишь констатация следующего необходимого действия.
Лестница, коридор, дверь в его комнату. Фабер вошёл и намеревался закрыть дверь, но Хельга фон Штайн шагнула за порог вслед за ним.
Она не спрашивала разрешения. Сделала несколько спокойных шагов к центру комнаты, её взгляд скользнул по стенам, по столу с бумагами и остановился на окнах. Подошла к тому, что выходило на парк.
— У вас хороший вид, — сказала она, глядя на геометрические дорожки и подстриженные кусты. Её голос в замкнутом пространстве комнаты звучал чуть громче, отчётливее. В нём не было восхищения. Это была констатация факта, как если бы она оценивала параметры стрельбища или плаца. — Зелёный цвет успокаивает нервную систему.
Она повернулась от окна к нему. Стояла ровно, руки вдоль швов. Её серо-стальные глаза внимательно, почти клинически осмотрели его лицо.
— Послеобеденный сон сейчас будет полезен. Организму требуется восстановление. Рекомендую поспать час.
Она произнесла это ровно, как врач, выписывающий рецепт. Или как тюремщик, объявляющий распорядок. Не дожидаясь ответа, развернулась и вышла, снова оставив дверь открытой. Её шаги затихли в коридоре.
Фабер медленно подошёл, толкнул дверь. Щелчок замка прозвучал глухо. Он расстегнул пуговицы мундира, стянул его с плеч и повесил на спинку стула. Сапоги снял, поставил у кровати. Галстук ослабил.
Он не стал раздеваться дальше. Лёг на спину на прохладное бельё, уставившись в потолок. Глаза закрылись сами собой, но за веками не пришла темнота. Пришло движение.
Картинки закружились, наезжая одна на другую, ломаясь и складываясь в бессмысленный, стремительный калейдоскоп.
Вот он стоит у палатки в лесу, а в ушах ещё гудит мотоцикл, увозящий Шульца. Пыль на губах, солёный вкус. Вот жёсткое сиденье «Адлера», мелькание полей за окном. Лицо водителя, не оборачивающегося. Вот перрон в Ганновере, жёсткая скамья и этот молчаливый эсэсовец с портфелем, который только смотрит на часы. Стук колёс поезда, ритмичный, укачивающий. Тоннель за окном, потом снова поле, снова туннель. Призрачные огни станций в ночи. Потом баня. Горячий пар, сдирающий с кожи лесную грязь. Грубые руки цирюльника, холод бритвы. Новый мундир, пахнущий нафталином и чужим потом. Зеркало, в котором отразился незнакомец. Комната для ожидания. Тиканье часов. Ночь без сна, когда мысль металась между Триром и Эрфуртом, как пойманная птица. А потом — дверь. Длинный коридор. И лица в том кабинете. Не фотографии, а живые. Усталые, напряжённые, властные. Тихий, страшный шёпот Гитлера о еврейском серебре. Удовлетворённое лицо Геббельса. Каменное лицо Гиммлера. И собственный голос, звучавший откуда-то извне, произносящий слова об Эрфурте, о подвалах, о кладе.
Калейдоскоп крутился быстрее. Слова «пятнадцать дней», сказанные Гитлером. Слово «отдых», прозвучавшее как приговор. Вид из окна машины на идеальные улицы. Бранденбургские ворота, затянутые красным полотнищем. Потом гравий под ногами. Дом. Баронесса с ледяным лицом. Фоглер. И она. Хельга. Её манжетная лента. Её серебряный кант. Её ссадины на костяшках. Её голос, рекомендующий сон.
Калейдоскоп замедлился, картинки стали расплываться. Усталость, настоящая, тяжёлая, наконец накрыла его с головой, как тёплое, непрозрачное одеяло. Дыхание выровнялось. Мысли потеряли чёткость, превратились в обрывки, а потом и в них отпала необходимость.
Он не заснул сразу. Он провалился в забытье, в котором не было снов, а была лишь густая, тёмная тишина и полное отсутствие движения.
5 июля 1935 г., 17:00, там же.
Сон был тяжёлым и безвидным, как падение в глубокий колодец. Он проснулся не от внутреннего будильника, а потому, что сквозь толщу забытья начал пробиваться звук. Чёткий, ритмичный, одинокий. Фортепиано.
Фабер открыл глаза. Полоса солнечного света на полу уже изменила угол, вытянулась и пожелтела. Он взглянул на часы на комоде: без четверти пять. Его не будили. Нервы последних дней взяли своё, выкачав из тела всю остаточную энергию, и он отдал долг целиком.
Звуки неслись снизу. Это была не гамма, а мелодия. Простая, меланхоличная, знакомая до мурашек. Он прислушался, лёжа неподвижно. Где-то он её слышал. Не по радио, не в пивной… В лесу. В палатке у костра, чтобы заглушить гнетущую тишину, он тихонько, себе под нос, насвистывал или напевал этот мотив. Тихо. Один. Значит, никто не слышал.
Он встал, умылся ледяной водой, пригладил волосы, надел мундир. Спускался по лестнице медленно, стараясь не скрипеть половицами. Музыкальный кабинет или гостиная с роялем находились справа от холла. Дверь была приоткрыта.
Фабер остановился на последней ступеньке, в тени лестничного пролёта. Он видел её вполоборота. Хельга фон Штайн сидела за старым, но хорошо настроенным «Бехштейном». Её спина была прямой, пальцы касались клавиш не с механической отчётливостью упражнения, а с лёгкой, почти небрежной певучестью. Она играла его мелодию.
И тут его взгляд упал на большое овальное зеркало в позолоченной раме, висевшее на стене слева от пианино. В нём, под косым углом, был ясно виден не только её профиль, но и отражение лестницы. И её глаза в зеркале, холодные и неотрывные, смотрели прямо на него. Она знала, что он там. Играла и наблюдала.
Игра не прервалась. Напротив, она стала чуть громче, увереннее. И тогда Хельга фон Штайн запела. Её голос был чистым, высоким, лишённым придыхания или дешёвой чувствительности, но от этого лишь более пронзительным в своей холодной, идеальной красоте.
Ohne dich kann ich nicht sein, ohne dich…
Mit dir bin ich auch allein, ohne dich…
Ohne dich zähl ich die Stunden, ohne dich…
Mit dir stehen die Sekunden… Lohnen nicht…
Каждое слово било в уши, как удар молота. Это был не просто мотив. Это были слова. Те самые, что он пел пьяный в Калькризе, в момент катарсиса. Без тебя я не могу быть… С тобой я тоже одинок… Без тебя я считаю часы…
Интересно, кто? Келер? Или Шульц? Тот молчаливый унтершарфюрер на мотоцикле имел идеальный слух и докладывал не только о маршруте, но и о бормотании подопечного. А теперь этот надзиратель-аналитик воспроизводил это перед ним, как неопровержимое доказательство. Ужас, холодный и липкий, пополз по спине. Нацизм — это не только тотальная слежка всех за всеми. Это еще полное, абсолютное поглощение всего личного и постановка на службу Рейха. Его внутренний мир, его тихие способы самосохранения — всё было вскрыто, извлечено и теперь демонстрировалось ему в виде изящного, безупречного перформанса.
Музыка смолкла. В комнате повисла тишина, вдруг ставшая оглушительной. Хельга фон Штайн медленно опустила крышку клавиатуры. Повернулась на табурете. Её лицо ничего не выражало.
— Вы напевали это в лесу, — сказала она ровным тоном, без упрёка, без вопроса. Просто констатация факта, взятого на карандаш. — Это хорошая песня. Немного сентиментальная, но слова хорошие. И она не вся. Споёте её мне когда-нибудь целиком?
Она встала. В дверях, словно из самой тишины, появилась баронесса.
— А, вы уже познакомились с нашим небольшим развлечением, — произнесла она своим сухим голосом, и её взгляд скользнул от Хельги к Фаберу, впитывая его бледность, его застывшую позу. — Герр гауптштурмфюрер, не составите ли вы мне компанию до ужина? В красной гостиной есть карточный стол. Преферанс, скат? Или, быть может, просто винт, чтобы скоротать время?
Её слова звучали как спасательный круг, брошенный человеку, которого только что наглядно доказали, что утонуть он не может — за ним круглосуточно следит команда спасателей, знающая его наизусть.
Они перешли в соседнюю комнату, более просторную, с тёмно-бордовыми стенами. Фоглер уже раскладывал карты на зелёном сукне.
Игра началась молча. Щелканье костяшек, шорох карт. Баронесса играла рассеянно, будто выполняя обязанность. Но на третьей сдаче, не глядя на свои карты, она спросила:
— Скажите, герр гауптштурмфюрер, это ведь вы тот самый человек? О котором писала «Фёлькишер Беобахтер»? Нашли поле битвы в Тевтобургском лесу. Где Арминий разгромил легионы Вара.
Вопрос повис в воздухе. Фоглер замер, держа карту на отлёте. Хельга, сидевшая в стороне с каким-то отчётом, перестала листать страницы.
Фабер почувствовал, как внутри всё сжалось. Опасность. Любой его рассказ будет проанализирован, разобран на детали.
— Да, я участвовал в экспедиции, — осторожно ответил он.
— Но это же именно вы указали место? Говорят, с помощью какого-то нового прибора.
Его патриотизм историка, его профессиональная гордость, долго подавляемые страхом и отвращением, дрогнули. Это была не ловушка о кладах, не допрос. Это был вопрос о его работе. О том, что он любил в другой жизни и что здесь, в этом кошмаре, стало его проклятием и спасением.
— Да, — сказал он тише. — Это был прототип металлоискателя. Наши техники уже разработали принцип, устройство, я всего лишь внёс небольшие предложения, чтобы с ним было удобнее работать.
Он сделал ход, отыграл взятку. И, глядя на зелёное сукно, начал рассказывать. Сначала скупые факты: состав экспедиции, первые бесплодные дни, сопротивление почвы. Потом, увлекаясь, — о том, как прибор выдал первый слабый сигнал. О первом ржавом наконечнике пилума, извлечённом из земли. О фрагменте римского литора, пряжки от ремня легионера. Он говорил не о мифе, не о «германской славе», а о методике. О работе. О крошечных, материальных свидетельствах грандиозной катастрофы, засыпанных землёй и временем.
Он говорил, а они слушали. Баронесса — с отстранённым, но неподдельным любопытством учёной дамы прошлого века. Фоглер — с почтительным благоговением перед техникой. Хельга фон Штайн — не сводя с него своих стальных глаз, впитывая не факты, а его манеру говорить, его интонации, его незаметно оживлявшиеся жесты.
Когда горничная появилась в дверях, извещая об ужине, Фабер почти вздрогнул, так глубоко он ушёл в своё повествование. Он замолчал, смущённый этой внезапной уязвимостью.
Ужин прошёл, как и обед, в церемонном молчании, но атмосфера была иной. Взгляды, которые на него бросали, уже не были просто констатацией присутствия подопечного. В них появилась тень интереса. После чая баронесса кивнула ему с несвойственной ей почти мягкостью.
— Благодарю за беседу, герр гауптштурмфюрер. Вы, несомненно, нуждаетесь в покое. Приятного отдова.
Его отпустили. Он поднялся в свою комнату, и на этот раз дверь за ним закрыли беззвучно, но плотно.
Так началась череда дней. Чёткая, как циферблат: сон, еда, прогулка под неусыпным взглядом, а потом — вечерняя игра в карты и его рассказы. Его кормили качественной, вкусной пищей. Он спал долго, навёрстывая накопленный дефицит. А когда рассказывал о римских монетах, о стратиграфии раскопа, о типах наконечников, они внимательно слушали. И в этой внимательной, холодной тишине он с ужасом начал понимать, что постепенно привыкает. Что эта золотая клетка понемногу перестаёт быть пыткой и становится… просто местом, где он живёт. И ему было приятно рассказывать им о том, что ему действительно было интересно. Об истории. Они спрашивали, а он им отвечал. Они слушали его не перебивая. И это их внимание ему льстило, ему было приятно. Ему стала нравиться эта неспешная размеренная жизнь. Осознание этого было страшнее любого прямого насилия.