Глава 25. Мазаль тов

19 июля 1935 года. Зал на Принц-Альбрехт-штрассе 8.

Тот же зал, те же тёмные деревянные панели. Но на сей раз в нём пахло не воском и ожиданием, а сырой глиной, озоном от фотоспышек и холодным, тусклым металлом. Воздух был тяжёл, словно пропитан вековой пылью подвалов. Сохранялась торжественная тишина, нарушаемая только сухим механическим щёлканьем фотографов Геббельса, скрипом сапог по паркету, сдавленным покашливанием.

На том самом месте, где месяц назад под стеклом лежал римский панцирь, теперь стоял длинный стол, заваленный небрежной, нарочитой грудой. Это не было выставкой. Это был показ трофея.

Но в протоколе это будет записано иначе: «Официальный отчёт 352/А, подписанный оберштурмбаннфюрером СС, гласил: «Операция завершена. Материальные ценности… изъяты и возвращены в собственность немецкого народа».

Свет софитов падал на эту груду, и она отвечала ему глухим, разрозненным сиянием. Здесь не было бархата, этикеток, порядка. Три тысячи с лишним серебряных монет, вышедших из-под прессов турнозских монетных дворов при Капетингах, были сгружены, как уголь. Они переливались тусклым серым блеском, и среди них, как сплющенные слизни, лежали четырнадцать серебряных слитков — «короли литья», отмеченные клеймом архиепископа Майнца. Майнцкое колесо — символ духовной власти, превращённый в меру чистого серебра.

На этом металлическом хаосе покоились вещи. Одиннадцать серебряных сосудов — кувшин, чаши, мензуры — были свалены в кучу, словно посуда после пира призраков. Их изящные формы, предназначенные для вина и меда, казались неуместными, почти постыдными в этом сыром беспорядке.

Но взгляд невольно цеплялся за другое. Восемь брошей, выхваченные светом из общего хаоса. Они не просто лежали — они кричали. Три из них, XIII века, были ажурными садами из филигранных зверей, цветного стекла и речного жемчуга. Ещё одна — с луком, стрелой и знаменем, на котором угадывалась полустёртая готическая вязь: «OWE MINS H(ERZ)». «Убейте мое сердце». Любовный девиз, выгравированный семь веков назад, звучал в этом зале леденящей душу иронией.

Стоящие вокруг люди в чёрных и серых мундирах смотрели на эту груду молча. Они видели не искусство, не историю, не трагедию. Они видели 28 килограммов серебра и горсть золота. Они видели материальное подтверждение тезиса о «еврейском богатстве», нажитом «паразитизмом». Они видели успешную операцию. Они видели цифры в отчёте. В их бесстрастных глазах не отражались ни драконы на кольце, ни готическая вязь. Их взгляд скользил по поверхности, как щуп по рудной жиле, оценивая только удельный вес и пробу.

Свет софитов горел на камнях брошей, на гранях монет. Он дробился на тысячу бликов, но не мог рассеять тяжёлую, гнетущую атмосферу зала. Это было не торжество открытия. Это было вскрытие. Вскрытие капсулы времени, которая принесла из прошлого не ответы, а ещё более мучительные вопросы, на которые никто в этом помещении не хотел и не собирался отвечать.

Тень банкира Кальмана незримо витала над столом с его сокровищами. А поверх этой груды, на самой его вершине, лежало, выделяясь, золотое кольцо. Его обручальное кольцо, его «мазаль тов», лежало среди слитков и монет как немой укор, как вещественное доказательство того, что история — это не сборник мифов для пропаганды, а бесконечная цепь потерь, страха и непогребённых надежд.

Оно не пыталось слиться с грудой. Оно было инородным телом. Массивное, лишённое камней, оно было сделано из чистого, тёплого золота. На широком венце, под увеличительным стеклом, можно было разглядеть два мастерских миниатюрных шедевра: по бокам — два крылатых дракона, несущих на спинах крошечный, изысканный готический храм. А в основании, на внутренней, скрытой от посторонних глаз стороне — две сцеплённые руки. Древнейший символ союза, верности, договора.

И вокруг, по ободу, чёткой, невероятно мелкой вязью была вырезана надпись на иврите: «מזל טוב» — «Мазаль тов». «Доброй удачи». Свадебное благословение.

Это обручальное кольцо было не просто драгоценностью. Это была капсула времени, сохранившая не металл, а чувство. Надежду, веру, любовь и мольбу о счастье человека по имени Кальман из Виэ, богатого банкира, который в марте 1349 года, слыша за стенами своего дома гул погрома, спешно закапывал своё состояние в яму во дворе. Он пытался спасти не богатство, а будущее. И проиграл. Через несколько дней он погиб в эрфуртской резне.

И это золотое кольцо, это «мазаль тов», лежащее поверх немецкого серебра, как язва на здоровой коже, было тем самым камешком, что должен был споткнуть орлиный взгляд, бросаемый на добычу. Гиммлер намеренно положил иудейский символ поверх германского металла — не как часть клада, а как пробный камень для фюрера. Кольцо лежало поверх немецкого серебра. Окружающие офицеры видели этот нарочитый символизм и теперь ждали реакции фюрера.

Тишина в зале стала абсолютной, когда Гитлер остановился перед столом. Его взгляд, скользнув по груде слитков и поблёскивающих монет, на секунду задержался на них с выражением холодного удовлетворения. Молчание, длившееся с момента входа Гитлера, было взорвано не криком, а странным, сдавленным звуком, похожим на шипение. Гитлер замер перед столом, и его лицо, освещённое снизу софитами, исказила гримаса глубочайшего, почти физиологического отвращения. Он смотрел не на серебро, не на монеты — его взгляд, словно магнит, притянуло жёлтое пятно кольца на сером фоне.

— Это… что это? — вырвалось у него, и голос сорвался на высокую, визгливую ноту. Он сделал шаг вперёд, его рука дрогнула, но не потянулась к кольцу, а отшатнулась, как от гадюки. — Кто это положил? Кто допустил, чтобы эта… золотая поганка… лежала здесь? На нашем серебре?!

Он обернулся к Гиммлеру, и в его глазах плясали бешеные огоньки паранойи.

— Вы что, не понимаете? Это не находка! Это — насмешка! Они и из могилы смеются! Свои символы суют в наши сокровища! Это провокация!

Слюна брызнула с его губ. Он задыхался от ярости, тыча пальцем в безмолвное золото.

— Уберите! Уничтожьте! Не прикасайтесь голыми руками — сожгите! Пусть плавится! Пусть испаряется! Я не хочу, чтобы его тень падала на достояние рейха! Ни тени! Вы слышите?!

В зале никто не смел дышать. Геббельс застыл с камерой в руках, забыв о снимке. Геринг смотрел с плохо скрываемым любопытством. Гиммлер стоял, опустив глаза, но в уголках его губ играла тончайшая, ледяная ниточка удовлетворения. Удар достиг цели. Фюрер не просто принял трофей — он в ярости отверг «скверну». А значит, операция по «очищению» и присвоению была признана необходимой и правильной. И провёл её он, Гиммлер.

Гитлер, отдышавшись, вытер ладонью рот.

В зале никто не смел дышать. Геббельс застыл с камерой в руках. Геринг замер, забыв о своём любопытстве. Слова фюрера, выкрикнутые хриплым, надорванным шёпотом, повисли в воздухе, как ядовитый туман.

И тут произошло то, чего не ждал никто. Гитлер, всё ещё тыча дрожащим пальцем в сторону кольца, вдруг смолк. Его лицо, багровое от ярости, внезапно побелело. Рот полуоткрылся, чтобы втянуть воздух, но вдох получился коротким, судорожным. Он схватился левой рукой за грудь, чуть левее сердца, и судорожно сжал ткань кителя. Правая рука, ища опоры, беспомощно повисла в воздухе.

— Мой… фюрер? — первым вырвалось у Геббельса, и в его голосе прозвучал неподдельный, животный страх — не за человека, а за символ, за центр всей системы.

Гиммлер, до этого стоявший с каменным лицом, сделал резкое движение вперёд, но его опередил один из адъютантов. Стул — массивный, дубовый, с высоко́й спинкой — подкатили к Гитлеру мгновенно, словно он ждал за кулисами именно этого момента. Фюрер грузно опустился на него, его плечи сгорбились, голова низко упала на грудь.

— Врача! Немедленно врача из личного штаба! — скомандовал Гиммлер, и его голос, впервые за весь день, дрогнул, но не от страха, а от ярости на непредвиденную помеху. Его безупречный спектакль власти дал трещину.

Пока дежурный врач СС, бледный как полотно, щупал пульс и суетливо доставал из чёрного чемоданчика ампулу, в зале царила паника, тщательно скрываемая ледяной дисциплиной. Чтобы освободить пространство вокруг фюрера, офицер из свиты небрежно, почти с отвращением, сгрёб рукой часть серебряных монет и слитков с края стола. Они с грохотом посыпались на пол, закатились под ноги стоящим. Никто не обратил на это внимания. Трофей, только что бывший центром вселенной, вмиг превратился в никчёмный хлам, мешающий уходу за живым идолом.

Через несколько минут, после укола, цвет постепенно вернулся на щёки Гитлера. Дыхание выровнялось. Он отстранил руку врача и медленно поднял голову. В его глазах уже не было бешенства. Был пустой, ледяной усталости осадок, а под ним — та самая, знакомая немногим, задумчивая, гипнотическая ярость, которая всегда была куда страшнее истерики.

Врач что-то тихо говорил о переутомлении, о необходимости покоя. Гитлер не слушал. Его взгляд упал на стол. Правая рука, та самая, что только что тыкала в кольцо, теперь лежала ладонью на прохладной груде серебра. Пальцы медленно, почти ласково, погрузились в неё. Он перебирал монеты, пропускал их сквозь пальцы, как ребёнок перебирает песок на пляже. Тусклый металл шелестел, позвякивал, перекатывался. В его прикосновении не было жадности коллекционера. Была странная, отстранённая заворожённость, как будто он чувствовал не вес сокровища, а вес самой истории — чужой, враждебной, но теперь физически подвластной ему.

Тишина в зале сгустилась, стала тягучей, как смола. Все ждали, когда он заговорит. Ждали приказа, крика, чего угодно.

Гитлер поднял глаза. Он смотрел не на Геринга, не на Геббельса. Его взгляд, острый и пронзительный, несмотря на минутную слабость, упёрся в Гиммлера.

— Гиммлер, — его голос был тихим, хрипловатым, но каждое слово падало, как отчеканенная монета. — Этот мусор… — он кивнул на стол, — он ведь не только в Эрфурте зарыт.

Он сделал паузу, снова пересыпая горсть монет. Звук был сухим, безрадостным.


— Они прятали веками. В каждом городе, где жили. В каждом доме. Они закапывали своё золото, своё серебро, свои… символы. — Он снова взглянул на то место, где лежало кольцо (его уже убрали, как труп). — Они думали, что спрячутся. Что отсидятся. А потом вернутся и откопают.

Он замолчал, и в этой паузе слышалось что-то древнее и страшное — не политическая целесообразность, а холодная, мифологическая убеждённость охотника, нашедшего тропу.


— Они не успеют, — тихо, почти ласково закончил Гитлер. — Мы найдём всё. До последней монеты. До последнего перстня.

Он убрал руку с серебра, отряхнул пальцы. Его лицо стало сосредоточенным, деловым. Слабость исчезла без следа, сожжённая новой, грандиозной идеей.


— У тебя есть эти приборы? Металлоискатели? — спросил он Гиммлера.


— Есть, мой фюрер. Несколько опытных образцов. На основе разработок гауптштурмфюрера Фабера, — чётко, без колебаний ответил Гиммлер, мгновенно оценив новый вектор.


— Несколько? — Гитлер почти улыбнулся, и в этой улыбке не было ничего человеческого. — Мало. Слишком мало. Мне нужно тысячи. Десять тысяч. Чтобы они гудели по всей Германии. От Рейна до Одера. Одновременно. Одна операция, один приказ, один день «Х». Чтобы они не успели перепрятать, не успели вывезти, не успели даже подумать. Мы вычерпаем их историю из-под земли. И вернём немецкому народу. Всё. Что они у него украли.

Он откинулся на спинку стула, его глаза горели холодным, методичным огнём. Приступ слабости, минуту назад казавшийся катастрофой, обернулся озарением. Частный успех в Эрфурте превратился в гигантскую, тотальную программу. Археология стала оружием массового грабежа, облечённого в патриотическую риторику.

— Разработайте план, — приказал Гитлер, уже глядя поверх голов, в будущее. — «Операция «Erntezeit» («Время жатвы»). Или… «Die Rückführung» («Возвращение»). Да. «Операция «Возвращение». Чтобы каждый фольксгеноссе знал — что было украдено, то будет возвращено. Начинайте с крупных общин. Франкфурт, Вормс, Кёльн… Берлин. Составьте списки. Мобилизуйте «Аненербе», инженеров, сапёров. Я хочу видеть график через неделю.

Гиммлер щёлкнул каблуками. В его голове уже крутились цифры, штабы, структуры. Личная обида, минутный испуг — всё было забыто. Фюрер только что дал ему мандат на беспрецедентную операцию, которая на десятилетия вперед делала СС и «Аненербе» ключевыми игроками в гигантском перераспределении собственности. Серебро на столе потускнело. Настоящим сокровищем был этот приказ.

— Так точно, мой фюрер. Будет исполнено.

Геббельс, быстро сообразив, какую пропагандистскую бомбу ему только что вручили, уже делал в блокноте пометки: «Всенародное возвращение награбленного… Ночь длинных… лопат?…».

Геринг хмурился, подсчитывая, сколько ресурсов и контроля утечёт к СС, но спорить было бесполезно. Фюрер говорил языком исторической мести, а не экономики.

Гитлер медленно поднялся со стула. Он больше не смотрел на стол с трофеем. Он смотрел сквозь стены, представляя себе картину: тысячи людей в чёрной форме с щупающими землю приборами, снующие по дворам и подвалам немецких городов. Гигантский, тотальный грабёж, освящённый высшей целью. Возвращение. Последний, решающий акт в войне с призраками прошлого, которые теперь, благодаря горсти серебра и золотому кольцу, обрели плоть и стали мишенью.

— Уберите это, — равнодушно бросил он в сторону стола, поворачиваясь к выходу. — Отправьте в переплавку. А отчёт… пусть будет кратким. Только цифры.

Приказ повис в воздухе.

На лице Геббельса, который уже мысленно видел сенсационные снимки целого клада для мировой прессы, мелькнула тень профессиональной досады. Он, как никто, понимал пропагандистскую силу цельного артефакта.

Геринг, чей практичный ум мгновенно оценил груду не в килограммах, а в потенциальных рейхсмарках на лондонском аукционе, едва заметно покачал головой. Было иррационально — превращать уникальную историческую ценность, за которую западные коллекционеры заплатили бы бешеные деньги, в безликий слиток. Но ни один из них не проронил ни слова. Стоило ли спорить из-за «еврейского хлама» с фюрером, в котором говорил уже не стратег, а одержимый, для которого физическое уничтожение символа врага было важнее любой выгоды? В его мифологической картине мира очищение огнём было единственно правильным итогом. Прагматика отступала перед потребностью в сакральном акте возмездия.

Гиммлер, напротив, оставался непроницаем. Его расчёт был иным. Он добился главного: фюрер лично отверг «еврейскую скверну» и утвердил принцип: всё, что добыто, принадлежит аппарату (СС) для «очистки» и утилизации. Контроль над процессом — вот что было его настоящей добычей. Пусть даже эта утилизация была экономически не оптимальной. Власть над символами была важнее биржевых котировок.

Гитлера увели, поддерживая под руки, но теперь он шёл твёрдо. Слабость прошла, оставив после себя не раскаяние, а железную, экспансионистскую решимость. Война за историю только что перешла в новую, тотальную фазу. И первой её жертвой, даже не зная об этом, стал гауптштурмфюрер Фабер, чья работа должна была служить науке, а стала инструментом великого, санкционированного сверху разбоя.

Загрузка...