11 февраля, примерно 09:30. Подвалы храма Падманабхасвами.
Взрыв открыл не просто проход. Он открыл древнюю, запечатанную веками сокровищницу. Когда пыль окончательно осела и свет мощных аккумуляторных фонарей хлынул внутрь, первый увидевший это эсэсовец просто ахнул, потеряв дар речи.
Комната A, хотя они этого не знали, была не очень большой. Но от пола до сводчатого потолка она была забита. Не аккуратными рядами, а грудой, навалом, как дрова. Золотые слитки, похожие на кирпичи, мягко блестели в лучах света. Горы золотых монет — не римских денариев, а толстых, тяжёлых индийских мухур и фанам — высыпались из сгнивших кожаных мешков. Серебряные сосуды, опрокинутые и примятые под тяжестью того, что было сверху. И драгоценные камни. Море камней. Они лежали повсюду: рубины, изумруды, сапфиры, алмазы, выпавшие из разложившихся оправ, сверкали в пыли, как слепые глаза.
Для этих людей, выросших в нищей, раздавленной Версалем Германии, прошедших через гиперинфляцию, видевших бедность на каждом углу, такое богатство было не просто сокровищем. Это было потрясение физиологическое. Они замерли на пороге, глотая пыльный, металлический воздух, не в силах пошевелить рукой, чтобы взять что-то. Их мозг отказывался обрабатывать масштаб. Свет фонарей, пробивая пыльную завесу, не просто освещал — он оживлял металл. Казалось, золото и камни, столетия пролежавшие в неподвижности, начинали дышать от этого вторжения, отдавая накопленный холод камня и запёкшийся, затхлый запах веков. Воздух стал тяжёлым не только от пыли, но и от этого немого сияния, давящего на зрачки. Один из молодых эсэсовцев, сын сапожника из Рурской области, инстинктивно шагнул назад, наступив на ногу соседу. Его мозг, привыкший к ценам на хлеб, уголь и дешёвое пиво, не мог вместить этот объём ценности.
Первым очнулся оберштурмфюрер десанта. Его голос прозвучал хрипло, срываясь:
— Тележки! Контейнеры! Schnell! Не стоять!
Суетливый, жадный азарт охватил всех. Сперва действовали осторожно, почти благоговейно, боясь что-то повредить. Потом, осознав, что сокровище измеряется тоннами, а не килограммами, начали работать как на конвейере: лопатами грузили монеты в прочные брезентовые мешки, слитки в две-три руки перекладывали на носилки. Золотые цепи толщиной в руку сгребали, как канаты. Драгоценные камни просто сметали совками в стальные ящики с глухим, сухим шелестом. Азарт быстро сменился изнуряющей, потной рутиной. Слитки, такие гладкие и красивые, оказались чудовищно тяжёлыми и неудобными. Их острые углы рвали перчатки и били по пальцам. Мешки с монетами, которые два человека едва могли оторвать от земли, приходилось тащить, спотыкаясь на неровном полу, оставляя за собой дорожки рассыпавшихся дисков. Вскоре все были покрыты липкой смесью пота и вековой пыли, превратившейся в грязь. Лёгкие хрипели. Спины ныли. Это была уже не охота за сокровищами, а каторжная работа на золотом руднике, где платили не деньгами, а самой платой, которую было не унести. Смех и возбуждённые крики стихли, их заменило тяжёлое, сосредоточенное сопение и отрывистые лающие команды.
09:45. Наверху, у грузового люка дирижабля.
Первые мешки начали поднимать на лебёдках. Геринг, наблюдавший за процессом, увидел, как из разорванного мешка при погрузке высыпался поток золотых монет. Они звенящим дождём ударились о борт тележки и покатились по камням. Он подошёл, наклонился, поднял одну. Тяжёлую, почти не тронутую временем. Он сжал её в своей пухлой ладони, почувствовав холод и вес. Потом рассмеялся — громко, раскатисто, срывающимся на хрипоту смехом, в котором было и восторг, и облегчение, и злорадство.
— Чёрт возьми, Фабер! — крикнул он, обращаясь к синелицему штурмбаннфюреру, который поднялся из подвалов храма и координировал погрузку. — Я… я до последнего сомневался! Честное слово! Думал, ведём всех за нос в какую-то мистическую авантюру! А тут… — он разжал ладонь, и золото сверкнуло на солнце, — …тут целые королевства в пыли валяются!
Гитлер стоял рядом. Он не смеялся. Он смотрел, как мешок за мешком, ящик за ящиком исчезают в контейнерах, которые потом поднимаются на тросах и скрываются в чреве его «дракара». Его лицо под синей краской было бледным, глаза горели нечеловеческим, фанатичным огнём. Он не видел богатства. Он видел подтверждение.
— Я говорил, — прошептал он, но его шёпот был слышен в внезапно наступившей тишине. — Я говорил вам всем. Предки… они не врут. Они ведут. Они указали путь, и он привёл нас сюда. К этому.
Он повернулся к Герингу, и в его взгляде было не просто радость, а торжество пророка, чьё слово стало плотью.
— Герман. Надо спуститься в подвалы. Надо увидеть это своими глазами. Не как добычу. Как… возвращение. Нам надо прикоснуться.
Геринг, ещё минуту назад циничный и восторженный, замер. Спуститься в эту каменную могилу, полную пыли и призраков? Но взгляд фюрера не терпел возражений. Это был не приказ. Это был зов. Зов человека, который дошёл до края своей мечты и теперь хотел ступить на неё ногой.
— Конечно, мой фюрер, — кивнул Геринг, внезапно ощутив холодок между лопаток. — Только… осторожно.
Лестница была крутой и скользкой от пыли и рассыпанных мелких монет. Гитлер шёл первым, его фонарь выхватывал из мрака груды камней и блеск металла. Но сначала луч света упал на живых людей.
В нише, у стены, сидели, прижавшись друг к другу, несколько человек в простых белых одеждах. Это были служители храма или, возможно, паломники, не успевшие убежать. Они смотрели на спускающихся синелицых демонов с таким немым, животным ужасом, что даже Геринг на мгновение остановился.
Гитлер тоже замер. Он водил лучом фонаря по их тёмным, испуганным лицам, смуглой коже, крупным, тёмным глазам. На его лице, под слоем синей краски, появилось выражение не гнева, а искреннего, почти научного недоумения. Он обернулся к Фаберу, который шёл прямо за ним.
— Фабер… — произнёс Гитлер тихо, указывая подбородком на людей. — Почему везде цыгане? Там на площади, здесь в храме. Почему везде одни цыгане? На дирижабле вы нам рассказывали о кастах. Какой они касты?
Вопрос повис в сыром, пыльном воздухе. Герингу стало интересно. Теперь это был не просто вопрос о внешности, а проверка расовой теории на месте. Для них это превращалось в полевой эксперимент.
Фабер почувствовал, как под маской краски по его лицу пробегает судорога. Ирония ситуации была чудовищной. Он, создатель этого мифа об ариях, должен был сейчас, в подземелье индийского храма, выступать в роли экскурсовода по социальной иерархии жертв для их палачей.
— Нет, мой фюрер, — ответил он ровным, лекторским тоном, заглушая внутреннюю истерику. — Это не цыгане, это индусы. Судя по их месту здесь, в святилище, и по одеждам… это, скорее всего, не брахманы (жрецы), а служители храма низших каст. Возможно, шудры.
Он сделал паузу, глядя, как луч фонаря Гитлера выхватывает потрёпанные края их одежд, простые, грубые черты лиц, — или даже неприкасаемые, которым дозволено работать в священных местах, но только на самых чёрных работах.
— А цыгане… рома… это совсем другая ветвь. Но ваша догадка о внешнем сходстве, мой фюрер, не лишена основания. Современная наука считает, что предки цыган вышли именно отсюда, с северо-запада Индостана. Около тысячи лет назад. Они были не ариями, а отдельной группой, вероятно, принадлежавшей к низшим кастам. Шли они, по иронии судьбы, почти тем же путём, что и наши предки-арии, только в обратном направлении — с востока на запад. Так что сходство, которое вы уловили… это отголосок великих миграций и социального дна, которое они с собой унесли. Индия — колыбель не только ариев, но и многих других. Цыгане — рома — отдельная история.
В подвале воцарилась тишина. Гитлер разглядывал людей теперь с холодным, аналитическим видом. Его мозг, одержимый идеями чистоты крови, иерархии и миграций, схватывал эту информацию, встраивая её в свою картину мира. Всё складывалось в безупречную, чудовищную логику.
— Значит… — протянул он, и в его голосе звучало не отвращение, а скорее удовлетворение от разгадки, — цыгане даже здесь были низшей кастой. Тот самый осадок, от которого наши предки когда-то очистили здесь всё, создав порядок. А их собратья, ушедшие на запад… стали бродячим отребьем Европы. Всё сходится. — Он медленно кивнул. — Они — как исторический шлак. Наши предки шли сюда на восток, юг, неся свет, порядок и иерархию. А эти… бежали от них по их пути на запад. Как паразиты на теле истории, не способные создать ничего, кроме грязи и беспорядка.
Он сказал это с ледяной убеждённостью, как учёный, сделавший важное открытие. Даже этот мимолётный контакт с реальными людьми был для него лишь подтверждением его теорий.
— Да, мой фюрер, — тихо, почти автоматически согласился Фабер, чувствуя, как от его собственных слов в этом сыром подвале становится физически холодно. Он только что классифицировал живых людей для Гитлера, как энтомолог — насекомых. — Нечто вроде того.
Гитлер кивнул, окончательно удовлетворив своё любопытство. Его интерес к людям в нише иссяк. Они были для него теперь не людьми, а иллюстрацией к учебнику расовой теории. Он повернулся и направил луч фонаря вглубь подвала, где в луче света, как по волшебству, вспыхнула груда золотых слитков. Всё остальное — эти тёмные, испуганные лица «исторического шлака» — перестало существовать. Его ждало главное. Наследие творцов, а не тех, кто за ними убирал.
Геринг, пропуская фюрера вперёд, бросил последний взгляд на людей в углу. В его глазах не было философских размышлений. Был лишь холодный, прагматичный расчёт: лишние свидетели низшей расы. Но это был вопрос на потом. Сейчас важнее было золото.
Они направились ко взорванному пролому, минуя цепочку десантиников, сгибающихся под тяжестью слитков. Фабер, увидев их движение, хотел было что-то сказать — предостеречь, — но остановил себя. Что он мог сказать? Теперь это было бессмысленно.
Гитлер первым шагнул в проём. Его сапоги заскребли по обломкам камня. Потом он скрылся в темноте, освещаемой лишь отблесками фонарей снизу. За ним, кряхтя и отдуваясь, протиснулся Геринг.
И вот они оказались внизу.
Даже Геринг, видавший богатые коллекции, потерял дар речи. Фонарь в руке Гитлера выхватывал из мрака фрагменты безумия: гору слитков, уходящую в темноту; целое ожерелье из изумрудов размером с голубиное яйцо, валявшееся под ногами, как брошенная игрушка; золотую статую божества в полроста, уже обмотанную тросами для подъёма.
Он подошёл к груде золота, наклонился и поднял какую-то золотую пластину.
— Фабер, смотрите! — сказал Гитлер, не отрывая глаз от золотой пластины в его руках. Луч фонаря скользил по чётким, геометрическим линиям свастики — Вы были правы. Это не просто сокровища. Это — доказательство. Наши предки оставили нам знак. Они были здесь.
Он поднял табличку выше, чтобы свет играл на поверхности пластины со свастикой, с древним символом удачи, благополучия, жизни и движения.
— Тот же символ. Тот же дух. — Его голос звучал тихо, но с непоколебимой уверенностью. — Они шли этим путём, несли этот знак. А мы… мы идём по их следам, чтобы вернуть то, что принадлежит нам по праву крови.
Он повернулся к Фаберу. В глазах Гитлера горела та же одержимость, что и прежде, но теперь в них появилось холодное, почти спокойное торжество. Сомнения не осталось.
— Видите? История не лжёт. Она ждала нашего возвращения.
Гитлер стоял, задрав голову. Он смотрел не на золото. Он смотрел в темноту сводов, как будто видел там лицо того самого древнего ария, который привёл его сюда.
— Слышите? — сказал он так тихо, что Геринг едва разобрал. — Они здесь. Они одобряют.
11:30. Грабёж в разгаре.
Фабер стоял, прислонившись к сырой каменной кладке, и смотрел на спину своего фюрера. Тот осторожно, почти благоговейно, наклонился над грудой слитков, протянул руку, коснулся холодного, гладкого металла. Его плечи вздрогнули от сдержанного восторга. В свете фонаря синяя краска на его щеке отслоилась куском, обнажив бледную, измождённую кожу. В этом жесте было что-то мелкое, жадное, лишённое величия.
И в голове Фабера, забитой пылью, гулом лебёдок и криками команд, прорезалась ясная, ледяная мысль. Мысль, которая была хуже любого страха, потому что лишала всё происходящее даже призрака исторической значимости.
Нет, мой фюрер. Вы не брахман.
Слова Гитлера из кают-компании дирижабля — о том, что весь немецкий народ есть высшая каста мира — теперь казались пустым, трескучим фасадом.
Брахман, хранитель знания и ритуала, не стал бы ползать по пыльным подвалам чуждого ему бога. Он не стал бы красить лицо дешёвой краской, чтобы напугать чернь. Он отдал бы приказ. Чёткий, холодный, непререкаемый приказ — и кшатрии, воины, исполнили бы его, не запятнав его рук грязью грабежа.
Фабер смотрел, как Гитлер поднял слиток, повертел его в руках, пытаясь оценить вес, и что-то сказал Герингу. Тот засмеялся своим грубым, сытым смехом. Картина была до боли ясна.
Вы даже не кшатрий. Настоящий воин-кшатрий знает кодекс чести. Он грабит открыто, с мечом в руке, и называет это данью или военной добычей. Он не притворяется богом. Он сам — земное олицетворение силы.
Перед ним копошились не воины нового арийского порядка. Копошились шудры. Воры. Плебеи, прорвавшиеся в запретное святилище и хватающие всё, что плохо лежит, в истерическом восторге от своей наглости. Геринг с его алчным хохотом — типичный вайшья, лавочник, считающий барыши. А сам фюрер… сам фюрер был худшим из всего. Он был нищим шудрой, укравшим у спящего махараджи одну-единственную монету и трясущимся от восторга, что ему это сошло с рук.
Он строил свои теории о чистоте крови, о мировом господстве, о тысячелетнем рейхе — но в его душе навсегда застрял голодный, озлобленный австрийский плебей из мужского общежития в Вене. Тот, кому отказывали в приёме в Академию художеств. Тот, кто завидовал чужому богатству, чужому положению, чужой утончённости. И теперь, получив в руки всю мощь государства, он использовал её не для того, чтобы созидать, а для того, чтобы выместить эту старую, грызущую зависть. Он не хотел управлять миром как брахман-философ. Он хотел его обокрасть. Присвоить себе его золото, его территорию, его статус — как этот слиток, который он сейчас сжимал в потной ладони.
И самое страшное, понял Фабер, что и он сам — такой же. Не брахман, пришедший исправить историю. Он — расчётливый шудра. Интеллектуальный вор, который подменил истину ложью, священную традицию — циничной мистификацией, а теперь водил по святыням других воров, ещё более мелких и пошлых, чем он сам. Они все здесь, в этом подвале, были одного поля ягода. Разного масштаба, разного ума, но одной, низкой, воровской породы.
Их «Валгалла», их возвращение наследия предков — было всего лишь грандиозным, кровавым налётом. Сагой, сочинённой нищими для самих себя.
Гитлер обернулся, и его взгляд, сияющий фанатичным счастьем, встретился с взглядом Фабера. В этот момент Фабер не увидел в нём ни пророка, ни фюрера, ни даже опасного безумца. Он увидел человека с синим, облезающим лицом, с глазами, горящими жадным блеском найденной на помойке игрушки.
— Фабер! — крикнул Гитлер, перекрывая шум. — Смотри! Это же… это же наше! По-настоящему наше!
Да, — подумал Фабер, чувствуя, как кислота этого осознания разъедает его изнутри.
— Ваше, мой фюрер. Ваше и таких, как вы. Вы наконец-то нашли своё.