Для начала стоило осмотреться, куда его занесло. Фабер надел чужой пиджак. Он сидел мешковато, пах нафталином. Положил документы во внутренний карман. И проверил все карманы еще раз. В карманах лежали Reisepass, Arbeitsbuch, кошелек с деньгами и ключ. Больше ничего. Вышел в коридор и прошел на лестницу.
В коридоре пахло капустой, мышами и сыростью. На первом этаже, из-под двери в комнату хозяйки, лился радиоголос: «…наше терпение лопнуло! Международный еврейский капитал душит германский народ…»
Он вытолкнул тяжёлую входную дверь на улицу.
Воздух ударил его, как физическая пощечина. Это был не просто холодок сентября. Это была смесь запахов: угольной гари из тысяч печных труб, кислого запаха мокрой штукатурки, дешевого табака и чего-то гнилостного — возможно, от ближайшей скотобойни или переполненных мусорных баков.
Макс пошел на Унтер-ден-Линден, где уже несколько лет водил экскурсии. Берлин был другим. Не тем городом, который он знал. Здания здесь на тех же местах, но они казались тяжелее, темнее. На лицах людей не было надежды. Лишь усталость. И злоба.
Каждый звук — гудок автомобиля, окрик газетчика, далёкую команду — его мозг тут же переводил на язык катастрофы. Сейчас 1934 год. Это за год до введения Нюрнбергских законов. Через два года — аншлюс. Через пять — война. Знание стучало в голове набатом.
По бульвару гремели сапоги. Шли колонны. Коричневые рубашки, тупые, злые лица. Они пели хриплым хором. Люди на тротуарах останавливались. Кто-то смотрел с одобрением. Кто-то с опаской. Большинство — с безразличием. Как на неизбежную погоду.
Макс смотрел на липы. Те же деревья что в будущем, только моложе. Под ними в его времени гуляли влюбленные, катались дети на самокатах. Сейчас под ними шли строем люди с дубинками. А другие люди надеялись на них.
Он стоял на тротуаре и смотрел. Дома, которые сверху казались просто серыми, вблизи были покрыты слоем вековой копоти и грязи. Штукатурка осыпалась, обнажая кирпич, похожий на больные зубы. На многих окнах вместо штор висели одеяла или мешковина. У подъезда, свернувшись калачиком, спал подросток в рваной куртке, подложив под голову узелок. Его лицо было серым от уличной пыли.
Фабер пошел. Его шаги по булыжнику казались слишком громкими. Он прошел мимо витрины булочной. За стеклом лежали скудные ряды буханок, темных и плотных. Цена была написана мелом на маленькой дощечке. Он мысленно перевел в современные евро — это было ничто. И все же женщина в стоптанных башмаках и с потрепанной сумкой долго смотрела на этот хлеб, прежде чем, опустив голову, побрела дальше.
Он видел нищету. Протертые до дыр пальто. Пустые витрины с жалким товаром. Голодный блеск в глазах. Он водил экскурсии по истории, рассказывал о годах кризиса, о цифрах безработицы. Но цифры — это не запах пустого желудка. Не дрожь в руках отчаявшегося человека. Сейчас он видел это наяву, без цифр.
Но главное были не вещи. Главное были глаза.
Он ловил взгляды людей, спешащих по своим делам. И видел не ненависть или фанатизм. Он видел усталость. Глубокую, въевшуюся в самое нутро усталость, которая ссутулила плечи, сделала походку шаркающей, а взгляд — потухшим, направленным куда-то в землю перед собой. Это был взгляд людей, которые давно перестали ждать чего-то хорошего.
На углу, у закопченной стены, стояли трое мужчин, возраст за сорок, в поношенных пиджаках и кепках. Их лица были испещрены морщинами, руки — в мозолях. Они о чем-то говорили. Фабер замедлил шаг.
— …а я тебе говорю, в Дортмунде уже закрыли, — сказал один, самый плечистый, выплевывая окурок. — Триста человек на улице. И где они теперь? Под забором.
— У нас пока держится, — пробормотал второй, худой, с впалыми щеками. — Мастер сказал, до Рождества контракт есть.
— До Рождества! — первый фыркнул. И в его фырканье была целая вселенная горечи. — А потом? Опять по биржам? У меня уже пятый ребенок родился, Ганс. Пятый. Чем кормить?
Они замолчали, глядя куда-то в пространство перед собой. В их молчании было больше отчаяния, чем в любом крике.
— Раньше хоть знать было кого ненавидеть, — негромко, почти себе под нос, сказал третий, самый старший. — Французы, англичане… А теперь кто? Свои же банкиры-евреи, говорят. А толку? От этого в кошельке не прибавится.
— Зато флаг в окошке повесишь — и уже как будто не нищий, а боец какой, — с горькой иронией процедил первый. — Зато маршируют красиво. Зато говорят красиво. Слушаешь их — и вроде сила в жилах появляется. А потом домой приходишь, на пустой стол смотришь… и опять ничего.
Он слушал разговоры. Обрывки фраз доносились из очередей, из открытых дверей пивных.
«…Весь мой Gewerbe(бизнес) рухнул. Ничего не осталось. Этот Версаль… Они высосали из нас все соки…»
«…Мой сын три года искал работу. Теперь он ушел в СА. Хотя бы кормят и форма есть…»
«…Хоть новый fuhrer что-то делает. Он говорит прямо. Он обещает поднять страну. Другие только болтали…»
Имя «Гитлер» звучало часто. Не как ругательство. Как последняя надежда на улучшение. Фабер замирал, прислушиваясь. Это были не политические споры. Это была боль. Голая, животная, бытовая боль от невозможности прокормить семью.
И эта боль искала выхода. Находила его в простых словах о «предателях» и «возрождении». Яд падал на благодатную почву не идеологии, а пустых желудков.
Он шёл дальше, и его привело к маленькой, душной пивной. Сквозь запотевшее окно он увидел внутри мужчин. Они сидели за столами, перед ними стояли кружки с темным пивом. И один из них, краснолицый, с развязанным галстуком, что-то горячо доказывал, стуча кулаком по столу.
Фабер вошел. Запах дешевого табака, прокисшего пива и пота обволок его, как одеяло. Он сел в углу, заказал кружку того же темного. Пиво было горьким и тепловатым.
— …и они нам диктуют! — гремел краснолицый мужчина. Его голос был хриплым от пива и гнева. — Версаль! Позор! Нас, великий народ, поставили на колени! И кто? Торгаши! Банкиры! Те, у кого вместо крови — чернила из счетных книг!
Слушатели, такие же рабочие или мелкие служащие, мрачно кивали. В их глазах, налитых пивом и обидой, горели тлеющие угли унижения.
— А теперь нам говорят — поднимайтесь! — оратор вскинул кулак. — А мы поднимемся! Силой! Кто нам мешает — того смести! У нас есть Вождь (Führer), который не боится сказать это прямо! Он один из нас! Он знает нашу боль!
Он знает нашу боль. Вот оно. Ключ. Магия. Не экономические программы, не логика. Эмпатия к боли. Признание её легитимности и обещание катарсиса через насилие.
Фабер допил свою горькую кружку. Горечь была не только во рту. Она была во всем: в воздухе, в глазах людей, в их словах. Это была горечь отчаяния, ищущего хоть какого-нибудь, самого дикого выхода.
И вдруг, глядя на всё это, Макс с ужасной ясностью вспомнил строки из старой книги, которую он читал когда-то студентом. Книги о другом мире, погружающемся во мрак. Мысли того, кто наблюдал со стороны: «…Я бы делал что? Я бы прямо спрашивал: грамотный? На кол тебя! Стишки пишешь? На кол! Таблицы знаешь? На кол, слишком много знаешь!…»
Уже звучат те же интонации. Уже ищут виноватых — тех, кто «слишком много знает», кто думает иначе, кто не в строю.
По булыжной мостовой — грррум, грррум, грррум — застучали сапоги. Шла колонна штурмовиков. Коренастые, красномордые парни. Не с топорами, но с тем же каменным выражением на лицах. И из толпы, от дверей пивной, где пахло дешевым пивом и тушеной капустой, донесся пьяный, восторженный крик, такой знакомый по тому самому тексту:
«Братья! Вот они, защитники! Разве эти допустят? Да ни в жисть! А мой-то, мой-то… в первых рядах! Да, братья, это вам не смутное время! Прочность, благосостояние, спокойствие и справедливость! Ура! Слава нашему фюреру!»
Другой голос, хриплый, подхватил, обращаясь к служанке: «Эльза, еще две кружки! И порцию сосисок!»
Схожесть была чудовищной. Сытое, довольное бормотание за столиком — и мерный, железный шаг тех, кто пришел этот сытый покой обеспечивать. Навсегда.
Максу стало физически плохо. То, что он видел, было не текстом из романа. Это была инструкция, воплощающаяся в жизнь у него на глазах. Тот самый мир, где «жизнь пошла чудесная» для одних, начался с того, чтобы поставить других к стенке. Или — на кол.
Он видел нищету людей на улицах, проклятия Версальскому миру, голодный блеск в их глазах. Он понимал, откуда берется этот восторг перед силой. Отчаяние — плодородная почва для ненависти. И они, эти люди в пивной, уже готовы были кричать «Deutschland über Alles!», веря, что топор падет только на чужие шеи.
Он вышел на улицу. Сумерки сгущались, и в окнах зажигались тусклые, желтые огни ламп. Где-то вдалеке снова заиграла бодрая маршевая музыка из репродуктора. Воздух на улице был холодным и влажным. Фабер шёл, опустив голову. Его пиджак плохо грел. Он остановился у витрины книжного магазина. Стекло было грязным. На полках внутри лежали аккуратные стопки одной книги. На каждой обложке было одно и то же название: «Майн Кампф». Рядом лежали тонкие брошюры. На них были картинки: сильные мужчины, свастики, строгие лица.
Над витриной висел большой плакат. На плакате был изображён человек. У него была прядь волос на лбу и маленькие усы. Он смотрел куда-то вдаль. Его взгляд был твёрдым.
По тротуару шла женщина с мальчиком. Мальчику было лет пять. Он нёс в руке деревянную игрушку — солдатика.
— Смотри, — сказала женщина. Она указала пальцем на плакат. — Это наш фюрер. Он сделает нашу страну сильной. Он вернёт нам уважение.
Теперь он понимал. Это не страна фанатиков. Это страна раненых. Страна, где боль стала национальной валютой, а гнев — единственным доступным лекарством. И кто-то гениальный и страшный предложил им простой рецепт: превратить боль в ненависть, а ненависть — в силу.
Максу пришло наконец понимание того, как появился Гитлер. А что хуже всего он понял, что убийством Гитлера ситуацию не исправить. Не будет Гитлера, его место займет кто-то другой. Народ жаждал фюрера. Того, кто поведет их против тех, кто виноват в их тяжелой жизни. А его имя не имело значение.
Он шёл обратно, и каждый потухший взгляд прохожего, каждый звук безнадёжного спора из открытой форточки, каждый ребенок в явно не по размеру одежде ложился в его сознание тяжелым, нестираемым слоем.
На углу стоял киоск. Пожилой человек в поношенном пальто выкладывал на прилавок газеты. Фабер подошёл ближе. Заголовки кричали: «ВОЛЯ ФЮРЕРА — ЗАКОН НАЦИИ», «СОЦИАЛ-ПРЕДАТЕЛИ ВЫЯВЛЕНЫ В БОРЬБЕ С ГЕСТАПО».
— «Völkischer Beobachter», свежий, — хрипло сказал торговец, заметив его взгляд. — Десять пфеннигов. Правда о врагах рейха внутри.
Фабер молча положил монету, взял газету.
— Вы не здешний? — спросил торговец, разглядывая его.
— Приезжий, — коротко бросил Фабер.
— Из провинции? С работой туго? Если совсем плохо будет в СА записывайтесь, — старик кивнул куда-то за угол. — Там вербовочный пункт. Кормят, выдают форму. Армия — вот дело для настоящих немцев.
Фабер промолчал, кивнул, свернул газету, сунул в карман. Он пошёл по улице, против течения. Мимо него проходили люди. Многие — быстро, не поднимая глаз. Женщина тащила сетку с брюквой, её пальцы были красными от холода. Двое молодых парней в кепках и без галстуков громко спорили о футболе. Их смех был слишком громким, нервным.
На перекрёстке стоял полицейский в зелёной шинели. Не обычный Schutzmann (сотрудник охранной полиции в Германии до 1945 года), а офицер. Он наблюдал за потоком, руки за спиной. Его взгляд, плоский и невидящий, скользнул по Фаберу, задержался на лице на секунду, оценил пиджак, обувь, и так же безучастно отпустил.
Фабер свернул на более широкую улицу. Здесь движение было оживлённее. Грузовик с солдатами на скамьях простучал по булыжнику. На борту — та же свастика. На остановке трамвая висела афиша: «ВЕЛИКИЙ МИТИНГ. ВСЁ ЗА ФЮРЕРА!». Рядом, на стене, был наклеен другой, порванный плакат. На нём угадывались серп и молот и слова «Классовая борьба». Кто-то старательно замазал их чёрной краской, но не до конца.
Он остановился у витрины кафе. Сквозь стекло было видно несколько столиков. За одним сидел мужчина в форме СА, пил кофе и что-то писал в блокноте. Официантка, совсем девочка в белом переднике, застыла рядом, боясь пошевелиться. Штурмовик что-то сказал, не глядя на неё. Она кивнула, побелела и почти побежала к стойке.
Он купил в лавке булку и кусок сыра и вернулся в пансион. На лестнице его обогнал молодой человек в коричневой рубашке, без повязки, но с торчащей из кармана кобурой. В реке держал папку с какими-то бумагами.
— Ищете кого? — неожиданно для себя спросил Фабер. Голос прозвучал ровно.
Молодой человек обернулся. Лицо было пустое, скуластое.
— Жилкомиссия. Ваш номер?
— Четвёртый.
— Фабер?
— Да.
Штурмовик достал из папки листок, пробежал глазами.
— В порядке. Кто в пятой комнате живет знаете?
— Не знаю. Хозяйка на кухне, она знает.
Парень кивнул, поднялся выше. Фабер зашёл в свою комнату, закрыл дверь. Он прислушался. Сверху, через потолок, донёсся стук, потом приглушённые голоса. Мужской, отрывистый. Потом короткий звук борьбы. Перестук по лестнице подошв подошедших ещё. Еще звук борьбы. И женский возглас — высокий, испуганный. Потом звук волочимого по полу. Ещё один удар. Тишина.
Через несколько минут по лестнице спустились шаги. Тяжёлые, неторопливые. Они затихли внизу. Дверь на улицу хлопнула. Потом еще шаги двух человек. Взрослого и ребенка. Снова хлопнула дверь на улицу.
Фабер стоял возле двери прислушиваясь к звукам в коридорах за дверью, сжимая в руке позабытую булку. В коридорах затихло. Тогда он перешел к окну. На улице перед подъездом стояла женщина лет сорока. Она держала чемодан. Возле нее стояла девочка, держась за её юбку. Женщина оглянулась на дом, потом посмотрела на окна. Фабер почему-то трусливо спрятался за занавеской. Но потом поймав себя на этой не правильной реакции, он перестал прятаться и посмотрел в окно. Женщина взяла ребёнка за руку и быстро зашагала по улице, склонив голову. Фабер заметил, что на другой стороне дороги, над пивной, тоже были наблюдатели. И там тоже прятались за шторами, боясь быть замечанными.
Он отступил от окна, сел на кровать. Булка с сыром лежали на столе. Сыром не пахло. Пахло страхом. Им пропитались стены, этот пиджак, этот воздух.
На столе лежала газета, купленная у киоска. Фабер развернул её. Вторую полосу занимал указ о «защите германской крови и германской чести». Предварительный проект. Он знал каждую его строчку. Значит, уже скоро.
Он читал, и пальцы сами сжимали газету всё сильнее, мня грубую бумагу. Потом он отложил её, встал, подошёл к зеркалу над умывальником.
В потрескавшемся стекле на него смотрел бледный мужчина в чужой одежде. Он поднял руку, медленно провёл пальцами по щеке. Отражение повторило движение.
— Иоганн Фабер, — тихо сказал он стеклу. — Историк.
Он повернулся, его взгляд упал на газету, на лицо Гитлера. Потом на пустую тарелку, на жалкую булку. На стене висела дешёвая репродукция — альпийский пейзаж. Идиллия.
Фабер снова подошел к окну и встал так, чтобы штора его прикрывала. Он так и простоял у окна до самых сумерек, разглядывая улицу, жителей, прохожих, лавочников, что пили в пивной напротив и приветствовали кружками колонны штурмовиков.
Когда стемнело, он спустился вниз и отдал хозяйке три марки пятьдесят. Та молча взяла деньги, поставила в тетради галочку.
— Завтра будет тише, — буркнула она, смягчаясь. — Этих из пятого номера выселили.
Она сказала это без сочувствия, как констатацию погоды.
— Что они сделали? — спросил Фабер, и сам удивился ровности своего тона.
Женщина пожала плечами.
— Кто их знает. Документы проверили — не сошлось что-то. Не по-арийски. В новое время чистоту надо блюсти. Вы-то свои документы в порядке держите?
— Безупречно, — сказал Фабер.
Он снова поднялся к себе, зажёг керосиновую лампу, что увидел в углу на полке, поставил на стол. Свет заплясал по стенам, удлиняя тени. Из кармана он достал несколько монет, оставшихся от сдачи, с пяти марок, положил их в ряд. Орлы. Свастики.
Потом взял газету, что купил днем, развернул, начал внимательно изучать. На последней странице в углу, он нашёл маленькое объявление:
«Общество по изучению наследия предков приглашает к сотрудничеству ученых-патриотов (историков, филологов, археологов, этнографов), глубоко заинтересованных в изучении праистории индогерманского духа, символики дохристианских культов и наследия северо-атлантической прародины.
Требуются специалисты для работы с древними рукописями, проведения полевых изысканий по народным обычаям и анализа сакральной символики. Особый интерес представляют кандидаты, владеющие древними языками и знакомые с методологией сравнительного религиоведения.
Заявления с указанием научных трудов и расовой принадлежности направлять в бюро Общества по адресу: Берлин, Дармштеттерштрассе, 2–4.
Председатель: д-р Герман Вирт.»
Доктор Герман Вирт. Как много в этих трех словах для тех, кто знаком с историей. Вирта можно считать отцом-основателем Аненербе, которое появится летом 1935 года — Общество изучения арийского наследия с адресом Берлин, Принц-Альбрехт-штрассе, 8.
Принц-Альбрехт-штрассе, 8 (с 1933 года) был одним из самых зловещих адресов в мире — штаб-квартира гестапо (Тайной государственной полиции) и главное управление СС. Аненербе — «общество по изучению наследия предков», псевдонаучный институт, формально находилось в одном здании с машиной террора. Ему показалось, что это идеально отражает суть нацизма: смесь безумной «науки», мистики и абсолютного насилия под одной крышей.
Макс, долго смотрел на это объявление. Потом сложил газету так, чтобы объявление оказалось сверху. Положил рядом с монетами. Снова достал паспорт из кармана, открыл. Иоганн Фабер. Историк….
За окном Берлин 1934 года погружался в тревожный, нищенский сон. А в комнате под номером четыре горел слабый огонёк.
Макс. Нет, теперь Иоганн Фабер сидел за столом, глядя в пустоту перед собой, крутил в руках паспорт, и вспоминал, думал, анализировал. Мысли не могли успокоиться, план не складывался. Он погасил лампу. Встал у окна и смотрел из темноты комнаты на улицу, размышляя.
В темноте ещё долго виднелся его слабый силуэт у окна, стоящий неподвижно, уставившись в темноту, за которым ждало его новое прошлое. И будущее, которое теперь предстояло переписать.
— Хорошо, — его голос прозвучал в тишине комнаты чётко, почти деловито. — Историю не изучают. Её пишут.