Глава 27. Ценный актив

20 июля 1935 года, утро. Вилла на Ванзее.

Устоявшийся распорядок был нарушен до завтрака. Вместо горничной с подносом в дверь комнаты Фабера вошла Хельга фон Штайн в своей безупречной форме. Серебряный кант на манжетах, холодные глаза.

— Собирайте вещи, гауптштурмфюрер. Вам предстоит поездка в Берлин. Через час. — В её голосе не было ни намёка на вчерашнюю фортепианную игру. Только привычный, ровный тон приказа, отточенный в казармах и канцеляриях.

Фабер молча кивнул. Вопросов не было. За время изоляции он отучился их задавать. Он упаковал свой небогатый скарб в тот же саквояж. За ним приехал тот же тёмно-синий «Мерседес» из автопарка СС. На этот раз впереди сидели Хельга и водитель в чёрной форме, Фабер — сзади. Дорога в Берлин казалась короче. Его не везли через парадный центр. Машина свернула в тихий район Шарлоттенбург, на улицу Вильмерсдорферштрассе, к солидному пятиэтажному дому из тёмного кирпича.

Хельга вышла первой, её сапоги чётко щёлкнули по брусчатке.

— За мной.

Она провела его через массивную дубовую дверь, мимо лифта (он не работал), по лестнице на третий этаж. Ключом с гербом СС она открыла квартиру номер семь.

Это была не две комнаты. Это была полноценная большая квартира для состоятельного чиновника. Прихожая с вешалкой, просторная гостиная с высокими окнами, выходящими во внутренний зелёный двор, отдельный кабинет, две спальни и даже небольшая комната для прислуги. Мебель была добротной, старой, из тёмного дерева, оставшейся от прежних хозяев. В кабинете стоял пустой книжный шкаф и массивный письменный стол. Пахло замкнутым воздухом, воском для паркета и слабым запахом нафталина.

— Ваше новое жильё, — констатировала Хельга, обводя взглядом комнаты. — Вещи привезут позже. Сейчас вы едете на Принц-Альбрехт-штрассе. Рейхсфюрер ждёт.

Через двадцать минут Фабер снова стоял в знакомом кабинете. Гиммлер сидел за столом, но на этот раз он не заставлял его ждать. Он даже не выглядел раздражённым.

— Гауптштурмфюрер Фабер. Садитесь.

Фабер сел на край стула. Гиммлер снял очки, медленно протёр их платком.

— Эрфурт подтвердил ваш прогноз. Операция проходит успешно. Вы оказались правы — в земле Германии действительно покоилось… многое. Фюрер доволен.

Он сделал паузу, вставляя стекла обратно в оправу.

— И теперь перед нами встаёт следующий, более масштабный вопрос. То, что лежит в нашей земле, — это лишь малая часть. Осколки. Наследие было рассеяно, разграблено, утеряно. Истоки — не здесь.

Гиммлер положил ладони на стол ровным прямоугольником.

— Ваша следующая задача, гауптштурмфюрер, будет гораздо сложнее и важнее. Вам предстоит работать не с лопатой, а с книгами. Вы возглавите новое направление в «Аненербе». Историко-топографический анализ. Вам будут предоставлены все архивы, все библиотеки, доступ к закрытым коллекциям. Ваша цель — карта. Не кладов, а путей. Путей миграции, расселения, упадка. Нам нужна стройная, научно обоснованная теория происхождения нордической расы. Не сказки об Атлантиде, а факты. Артефакты, маршруты, точки на карте мира, куда мы должны направить экспедиции. Германия — это сердце. Но тело расы раскинулось гораздо шире. Найдите это тело.

Это был гениальный ход. Его отстранили от «грязной работы» дома, которую теперь выполняли зондеркоманды. Его возвысили до «теоретика», «идеолога». Ему давали возможность погрузиться в чистую науку, в то, что он любил. Но конечная цель была чудовищна: его исторические изыскания должны были стать обоснованием для будущих грабежей уже в мировом масштабе — в Тибете, на Ближнем Востоке, в Гималаях. Его мозг должен был нарисовать карты для будущих колониальных экспедиций СС.

— Вам будет предоставлен доступ в Имперскую библиотеку и архив «Аненербе». Отчёты — раз в две недели лично мне. Вы понимаете важность этого поручения?

— Так точно, рейхсфюрер, — глухо ответил Фабер.

— Прекрасно. Обершарфюрер фон Штайн останется вашим связным и обеспечит все необходимые условия. Она будет отвечать за координацию с архивами и за вашу… сосредоточенность на работе. Вы свободны.

Вернувшись в новую квартиру, Фабер обнаружил, что его чемодан уже стоит в прихожей. А из открытой двери комнаты для прислуги доносился звук расставляемой мебели. Хельга, сняв китель и оставшись в гимнастёрке, переносила какие-то свои коробки.

— Рейхсфюрер приказал обеспечить бесперебойную работу и связь, — сказала она, встретив его взгляд. — Я буду размещена здесь. Для оперативности.

Теперь он был не ссыльным, а ценным специалистом. И его тюрьма стала комфортнее, а надзиратель — ближе. Контроль не ослаб. Он стал тоньше и плотнее.

Вечер 20 сентября 1935 года. Берлин, квартира на Вильмерсдорферштрассе.

Работа в архивах Имперской библиотеки поглощала Фабера целиком. Это было единственное спасение. Карты Помпония Мелы, трактаты Тацита, отчёты британских колониальных офицеров о находках «арийских» свастик в Азии — всё это создавало сложный, отстранённый мир, где можно было спрятаться. Он возвращался поздно, его чемоданчик был набит выписками и копиями.

В квартире пахло едой — простым рагу, которое Хельга разогревала на плите. Она исполняла роль экономки с той же бесстрастной эффективностью, с какой охраняла его. Ужинали молча. Потом он удалялся в кабинет, она — в свою комнату.

В ту ночь Фабер долго сидел над картой, пытаясь проследить маршруты возможных миграций из гипотетической прародины. Стук в дверь был тихим, но чётким. Он отвлёкся.

— Войдите.

Дверь открылась. В проёме стояла Хельга. На ней не было ни формы, ни халата. Она была совершенно обнажена. Свет из кабинета падал на её тело — не мягкое и женственное, а собранное, тренированное, с чёткими линиями мышц на животе и бедрах, с аккуратной грудью. Кожа была бледной, чистой, будто её никогда не касалось солнце. Она не пыталась прикрыться, не кокетничала. Её лицо оставалось спокойным, аналитическим, её дыхание было ровным, но слишком глубоким и осознанным, как у человека, готовящегося к прыжку с высоты.

Фабер замер. Рука непроизвольно сжала карандаш. Он не видел в ней соблазна, он просто не понимал ситуацию.

Она вошла, закрыла за собой дверь и подошла к столу. Движения её были чёткими, но без обычной лёгкой кошачьей грации — чуть скованными.


— Работаете допоздна, — констатировала она голосом, в котором не было ни намёка на интимность. — Это хорошо. Усердие ценится.

Она обошла стол и остановилась рядом с его креслом. Запах её кожи, вымытой грубым хозяйственным мылом, и лёгкий шлейф оружейной смазки.

— Мы оба понимаем ситуацию, гауптштурмфюрер, — сказала она, глядя поверх его головы на карту на стене. — Вы сейчас на хорошем счету. Ваши идеи нужны рейхсфюреру. Это ценный актив.

Она наклонилась чуть ближе, и теперь он чувствовал тепло её кожи.

— Мой род, фон Штайны, обеднел. Земли заложены, титул — пустой звук без денег и связей. Служба в СС даёт положение, но не даёт будущего. Государство поощряет материнство. Здоровое, арийское материнство. Вы — подходящий генетический материал. Ваши данные в расовой картотеке безупречны.

Она говорила это так, как могла бы докладывать о штатном расписании или расходе бензина. Без стыда, без страсти. Чистая прагматика.

— Это взаимовыгодное предложение, — продолжила она. — Вы получаете… снисхождение. Или, скажем, более комфортные условия моего надзора. Я получаю шанс. Ребёнок от вас будет иметь все шансы. А я, как мать будущего гражданина рейха, получу пособие, внимание, возможно, покровительство. Это разумно.

Она закончила и замерла, ожидая. Её тело, выставленное напоказ как товар, было напряжено, как струна. В её позе не было ни капли расслабленности. И в этой её вымученной, уязвимой решимости было что-то более человеческое и оттого — более чудовищное, чем любая холодная расчётливость.

Фабер смотрел на неё. В горле стоял ком. Это была не страсть, не насилие. Это было предложение сделки, озвученное голым телом. Отказ мог быть истолкован как оскорбление, как нелояльность, как слабость. Согласие — ещё одна цепь, ещё один уровень соучастия и унижения.

Но он устал. Устал бороться с системой на каждом шагу. И в её холодном расчёте была чудовищная, извращённая честность. И что-то глубоко внутри, затравленное и измученное, не захотело отказывать. Не из желания, а из капитуляции. Из чувства, что сопротивление в этом уже не имеет смысла. Он кивнул, молча отодвинул кресло. Встал, предполагая, что в спальне будет удобнее.

Хельга восприняла это как озвученное согласие. Её тело на мгновение обмякло от сброшенного напряжения, и тут же вновь собралось. Она шагнула вперёд, её движения вновь обрели точность, но теперь в них проскальзывала не методичность, а поспешность, желание поскорее пройти через необходимое. Она подошла вплотную и, не дав ему опомниться, резко толкнула его грудью. От неожиданности Фабер откинулся в кресле. После этого её сильные, тренированные руки стащили с него сапоги, резким, почти профессиональным движением расстегнули ремень и стянули брюки вместе с нижним бельём.

Она не позволила ему взять инициативу, не дала уложить себя на спину в спальне. Вместо этого, схватив его за плечи для опоры, она села на него сверху, всадницей. Её движения были точными и эффективными, лишёнными суеты, но теперь в них читалась не методичность упражнения, а яростная целеустремлённость. Её тело было сильным, она контролировала каждый момент — глубину, ритм, угол. Фабер закрыл глаза. Он не видел её, он чувствовал только жар, движение и стыд. Стыд не от самого акта, а от осознания, что даже в этом он лишён выбора и контроля. Он закрыл глаза, чувствуя, как предательское тепло растекается по низу живота, вопреки воле, вопреки отвращению. Его тело капитулировало раньше разума.

Когда она закончила, она так же резко и целеустремлённо поднялась с него. Её движения были лишены стыда или смущения, теперь в них читалась холодная, деловая удовлетворённость от хорошо выполненной задачи.

— Спокойной ночи, гауптштурмфюрер. Не засиживайтесь допоздна. Завтра в архиве ждут новые материалы по культуре Винча.

Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Фабер слышал её лёгкие, бесшумные шаги по коридору, скрип двери в её комнату. Она просто прошла через кабинет, её спина была прямая, бледная кожа отсвечивала в полумраке. В дверях она обернулась, её профиль чётко вырисовывался на свету из прихожей. Через минуту — звук воды в кране. Она умывалась перед сном.

Так начался новый, немыслимый ритуал. Она появлялась раз в два-три дня, всегда поздно вечером, когда он заканчивал работу с бумагами. Она входила такая же обнажённая, такая же спокойная, с тем же деловым видом, и они шли в спальню. Процесс был лишён страсти, но не лишён усердия. Она подходила к делу с методичностью учёного, пробуя разные подходы, оценивая результат. Она никогда не оставалась с ним на ночь. После того как она считала дело сделанным, она уходила в свою комнату. Они спали в разных спальнях. Утром она снова была безупречным SS-Helferin, подавая ему завтрак и проверяя его портфель перед выходом.

К её сожалению, результата не было. День за днем, неделя за неделей, а признаков беременности не появлялось. Но Хельга фон Штайн не сдавалась. Её упорство было железным. Это не было отчаянием или жаждой — это был расчётливый, холодный проект, и она методично работала над его выполнением.

И странным образом это её усердие, её ледяная, бесстрастная настойчивость, начала казаться Фаберу почти человеческой чертой. В этом кошмарном мире, где всё было абсурдом и насилием, её простой, циничный прагматизм стал чем-то понятным. В её действиях не было лжи или скрытых игр — только прямая, отвратительная в своей откровенности сделка. Он даже начал находить в этом какое-то извращённое утешение. Это был единственный контакт в его жизни, где правила были ясны, а ожидания — предельно конкретны. Его тело реагировало без участия разума, уставшего от постоянного сопротивления. А её регулярные визиты стали ещё одной деталью абсурдного быта, таким же рутинным событием, как утренняя газета или поездка в архив. Ужас не ушёл, но он притупился, растворившись в чёрной, липкой повседневности. Иногда, в моменты особенно острого отчаяния, ему даже начинало казаться, что в её безжалостной эффективности есть что-то по-своему честное. Она хотела ребёнка как билет в будущее. Он хотел забыться. Их сделка, скреплённая потом и молчанием, была самым честным договором в его жизни со времён, как он выкопал первую римскую монету в Борсуме. Всё остальное было ложью. Это — нет.

24 октября 1935 г., Берлин, угол Лейпцигерштрассе и Вильгельмштрассе.

Возвращаясь из архива, Фабер и Хельга поднялись по эскалатору со станции «Унтер-ден-Линден». Ещё в подземном вестибюле, среди привычного гула голосов и стука каблуков по кафелю, он почувствовал сгущающуюся, липкую тишину.

На выходе, в проёме между массивными дверями, стояла не полиция, а СС. Несколько человек в чёрных шинелях и стальных касках перекрыли проход, оставив лишь узкий коридор. Рядом, на переносном столике, лежали два «Erntegerät», их провода спутывались на сыром каменном полу.

Процедура была отработана до автоматизма. Охранник у входа бегло просматривал лица, тыча пальцем: «Вы, вы и вы — в сторону». Выбранных людей отводили к стене, облицованной жёлтой плиткой. Там второй эсэсовец, с наушниками на голове, уже водил катушкой прибора вдоль растопыренных фигур. Он не спешил. Писк прибора, тонкий и пронзительный, резал подземный воздух, заглушая даже грохот прибывающего внизу поезда.

Фабер замер на ступеньке эскалатора, который продолжал ползти вверх, унося его в толщу негостеприимного кафеля. Перед ним была чёткая, страшная картина: современная транспортная артерия города, его технологический кровоток, была пережата в ключевой точке. Система не ждала на периферии. Она встала прямо в аорте Берлина и фильтровала его жизненные соки, используя для этого прибор, рождённый из его собственного разума.

Хельга, стоявшая на ступеньку ниже, слегка тронула его локоть, заставляя двигаться.


— Изучите их расположение, — сказала она ровным, учебным тоном, как если бы комментировала экспозицию в музее. — Они контролируют не выход, а приток. Все, кто поднялся с поездов из рабочих районов, — уже прошли предварительный отбор. Эффективно. Это позволяет сосредоточить ресурсы на главных входах в центр.

Она говорила о тактике, о распределении сил. Её не волновала женщина у стены, у которой только что из-под шляпы, после настойчивого писка, вытряхнули на ладонь охранника пару золотых серёг. Фабер видел, как та побледнела, будто у неё вынули не украшения, а часть внутренностей.

Их пропустили без задержки. Форма СС на Хельге и его собственный вид «чиновника с портфелем» были лучшим пропуском. Проходя через узкий коридор, Фабер почувствовал на себе десятки взглядов — не со стороны эсэсовцев, а со стороны тех, кого задержали, и тех, кто, затаив дыхание, ждал своей очереди на проверку. В этих взглядах был не просто страх. Было понимание. Понимание того, что правила изменились навсегда. Что городская жизнь, с её анонимностью и свободой перемещений, закончилась. Отныне любое путешествие из пункта А в пункт Б могло обернуться публичной вивисекцией под вой прибора.

Выбравшись на холодный осенний воздух Унтер-ден-Линден, Фабер обернулся. Чёрный провал входа в метро больше не казался просто дверью в подземку. Он выглядел как пасть. Пасть, которая заглатывала людей, чтобы затем, наверху, их выплюнуть очищенными от всего ценного и личного.

— Пойдёмте, гауптштурмфюрер, — повторила Хельга, и в её голосе прозвучала уже не констатация, а лёгкое нетерпение. — Вы простудитесь. И вам ещё нужно закончить сводку по крито-микенским находкам.

Её слова вернули его в его реальность. Его кошмар был рутинным. Его повседневностью. А обыск в метро — лишь одним из новых, неприятных, но уже привычных элементов городского пейзажа, таким же, как флаги со свастикой или плакаты с улыбающимися фольксгеноссе. Именно эта обыденность происходящего и была самым страшным открытием того дня.

Она вела его домой, оставаясь на своей привычной позиции — чуть сзади и сбоку. Но теперь её присутствие ощущалось иначе. Она была не просто надзирателем. Она была его свидетелем. Свидетелем его молчаливого соучастия в ограблении целого народа. И в то же время — его единственной, извращённой гарантией безопасности.

Вернувшись в квартиру, Фабер машинально повесил пальто. Хельга прошла на кухню, чтобы поставить чайник. Он стоял посреди гостиной, и в тишине ему снова послышался тот высокий, назойливый писк. Он закрыл глаза.

Вечером, когда он пытался уткнуться в карты миграций ариев, звон не уходил. Он отложил перо. Хельга вошла без стука, неся поднос с чаем. Она поставила его на стол, и её взгляд скользнул по его лицу.

— Вы сегодня видели прогресс, — сказала она. Не «ужас», не «преступление». Прогресс. — Система работает. Это важно.

Он молчал. Тогда она сделала то, чего не делала раньше. Не раздеваясь, не начиная свой механический ритуал, она подошла и положила свою узкую, сильную ладонь ему на плечо. Прикосновение было не нежным, но твёрдым, властным.

— Вы здесь, — произнесла она тихо, и в её голосе впервые прозвучали ноты чего-то, отдалённо напоминающего утешение. — Вы работаете. Вы нужны. Ваши идеи меняют мир. Мой мир. Наш мир.

Она говорила не о рейхе, не о фюрере. Она говорила о себе. О той призрачной возможности, которую он для неё олицетворял. В её холодных глазах горела не любовь, а азарт игрока, поставившего на верную, как ей казалось, лошадь. Он был её счастливым билетом, её шансом вырваться из тисков обнищавшего рода. Его падение, его вина, его слабость — всё это делало его крепче связанным с ней. Пока он был ценен системе, ценен был и она — как его смотритель, его связная, а теперь и как потенциальная мать его ребёнка.

— Не думайте о том, что на улице, — приказала она, убирая руку. — Думайте о картах. О том, что будет после. Всегда есть «после».

Она вышла, оставив его одного с чаем и всепроникающим звоном в ушах. Фабер понял её с ледяной ясностью. Она не пыталась его утешить. Она напоминала ему о сделке. Его отчаяние, его ужас — это роскошь, которую он не может себе позволить. Он должен работать. Он должен оставаться в фаворе. От этого зависит не только его жизнь, но и её будущее, в которое она вложила себя, как в самый надёжный актив. Его гибель станет и её крахом. Поэтому она будет охранять его, ублажать, следить за ним с двойным, животным рвением. Он стал заложником не только системы, но и её личных, циничных амбиций.

В тот вечер она пришла к нему снова. И в её методичных, лишённых страсти движениях он чувствовал уже не только расчёт, но и странную, собственническую настойчивость, почти отчаяние. Она боролась не только за ребёнка, но и за свой билет, который мог оказаться испорченным, если его, Фабера, накроет волна опалы или нервного срыва. Чтобы сохранить свой шанс, она должна была сохранить его. И этот чудовищный симбиоз был единственной опорой, оставшейся у него в рушащемся мире.

Загрузка...