2

Четвергов Эдуард Иннокентиевич (тридцать третьего года рождения, русский, член КПСС с 1968 г., женат, отец двух детей, завуч Нижнеталдинского интерната-десятилетки, преподаватель физики и математики) являлся счастливым человеком и твердо намеревался продержаться таковым до последних дней жизни, потому что тайна и метод счастливой жизни были ему почти доподлинно известны.

После пединститута, куда он попал случайно, дважды срезавшись с университетских физматов, после тяжелого бедного и неинтересного студенчества, после неудачной любви, после неудавшихся попыток заняться научной деятельностью, силою обстоятельств Эдуард Четвергов совершенно неожиданно для городского своего миропонимания оказался преподавателем Маревской средней школы (семьсот километров до областного центра). Там он впервые приостановился в своих метаниях и проработал подряд четыре года «скромным сельским учителем» и полагал, что теперь-то его жизнь окончательно потеряла всякий смысл и значение и битва за нее полностью проиграна.

В Мареве он убедился, путем длительных однообразных размышлений, что среди имен ряда Эйнштейна, Бора, Курчатова, Королева его, Четвергова, никогда не назовут. Тут же среди этих размышлений случилась досадная неприятность, в него влюбилась молоденькая учительница, а он среди своих душевных терзаний не придал этому большого значения, квартирка у него была крошечная, холодная, забитая книгами с великими идеями и описаниями великих открытий, посуды было мало, и всегда она была немытая, рабочий костюм был один, рубашек белых семь и змееподобный узел студенческих еще галстуков, а в придачу разбитая вдребезги душа неудачника.

До любви ли тут было!

В школе отношения у него не складывались, с директором он конфликтовал, остальные же учителя его не поддерживали, хоть и тоже по-своему конфликтовали, школьников он не различал, а любимое его выражение в те времена «серая бездарь» то и дело срывалось с языка. Ему платили тем же, осаждали на педсоветах, громили его учебные планы, даже выносили ему на вид.

Между тем учительница, историк, забеременела и, ни слова упрека не кинув Четвергову, не дожидаясь, пока всепроникающие школьники напишут на доске: «ЕЛЕНА ПЛЮС ЧЕТВЕРГ РАВНЯЕТСЯ ЛЮБОВЬ», исчезла. То есть уехала, уволившись, из Марева в Нижнеталдинск, откуда была родом, к родителям.

Была в Маревской школе и преподавательница изящной словесности, Анна Сергеевна, пожилая, давно овдовевшая экзальтированная женщина, зачитывающаяся биографиями актеров и писателей, говорившая о премьерах столичных театров так, будто сама на них побывала, изучавшая со своими классами живопись и архитектуру по репродукциям (это собор Парижской богоматери, это станция метро «Площадь революции», ряд бронзовых фигур аллегорически передают, и так далее). Маревские школьники с замиранием сердца слушали описание станций метро, Кремля, высотных домов, Казанского собора, Третьяковской галереи, Эрмитажа. Слушали школьники лекции о «Могучей кучке», о передвижниках, несколько лекций подряд об импрессионистах, «являвшихся отрицанием застывшего догматизма Салона»…

Анну Сергеевну Четвергов недолюбливал, не любил в ней то, чему не так давно сам отдал богатую дань: студенческие ухватки, не вязавшиеся с деревенским бытом, некоторую браваду, интеллигентский «привкус народничества», хотя более всего не любил он в ней то, что со всеми смешными и слабыми сторонами Анна Сергеевна была излишне чутким человеком и, не совсем правильно понимая коллегу, старалась как-то помочь встать ему на ровные ноги, то есть, другими словами, вроде бы хотела поднимать его до себя, до своего миропонимания…

Эдуард Четвергов не то что не мог встать на ноги, он именно не хотел вставать на ноги в Маревской средней школе, он ноги поджимал, чтобы улететь куда-нибудь в тартарары, чтобы – хуже всего! – не оказаться преуспевающей посредственностью. Где было Анне Сергеевне понять демонизм таких стремлений! Все или ничего!

И тем не менее именно серенькая Анна Сергеевна, сама того не подозревая, поставила угловую точку в падении и развитии Эдуарда Иннокентиевича Четвергова. Бог из машины не погнушался такой скромной оболочки. Она подошла к нему в учительской со сверкающими глазами террористки и сказала, отчетливо выговаривая слова:

– Вы не Печорин! Не воображайте себя «лишним человеком»! Вы не имеете права презирать! Вы ленивый подлец, и больше ничего! – С этими словами пожилая женщина приподнялась на носках своих чищенных кремом туфелек (туфельки хранились в письменном столе, на работу она приходила, как и все, в резиновых сапогах) и дала своему коллеге легкую театральную пощечину. Стараясь дотянуться до лица, она попала в ухо.

Ухо звенело. В учительской воцарилось гробовое, как считают в таких случаях, молчание.

(- Моне, Мане, Сезанн, Матисс, Ренуар, а дети, наслушавшись, выйдут из школы и побегут по морозу мимо наших сибирских заплотов и амбаров, мимо кривых изб, мимо цементной скульптуры, неизвестно почему названной «Урожайной», мимо бездушных плакатов с каменными лицами условных героев пятилеток?!

– Но пусть знают, что есть Эрмитаж, Пушкинский музей, беломраморные Венеры и Аполлоны, Большой театр!

– А вы не думаете, что они отвернутся с отвращением от своей деревни?

– Не думаю! Да и на каком основании вы хотите закрепостить и ограничить знание, культуру? Как вы смеете? Самую главную двигательную силу прогресса! Похоронить великие, может быть, таланты этих мальчиков и девочек! Я, допустим, допустим, глупая женщина, но, и не будучи большим знатоком искусства, я делаю полезное уже тем, что служу указателем! Вы же, ретроград, душитель, кроме своих личных разочарований, самокопаний и обид ничего не хотите знать! Пусть все катится само собой.

– Ну что я-то задушил? Что я остановил?

– Ретроград, ретроград, душитель, вот!

– Ну, поговори на таком уровне!)

Эдуард Иннокентиевич, тоже довольно театрально, сдержался и сказал с холодной усмешкой (Анна Сергеевна, конечно, уже рыдала, развалив груду тетрадей с сочинениями на столе, влетел кто-то из малышей, его мигом выкинули в коридор и двери закрыли на крючок):

– Александр Македонский – герой, но зачем же стулья ломать?

– Он подлец, я вам совершенно точно говорю, я в нем разочаровалась окончательно. Бедная Леночка! Поверить такому мелкотравчатому скептику, такой тряпке! Нет мужества!

Таким вот театрально-романно-старозаветным способом был извещен ничего не подозревавший Четвергов о предстоящем появлении на свет своей первой дочери (сейчас у него их две).

Он успокоил бедную экзальтированную старуху, убедил ее в том, что он действительно ничего не знал сном и духом; в полубреду она опять понесла чепуху о «высоком звании народного учителя»; вежливо простился с коллегами, договорился возле чайной с шофером грузовика и ночью шарахнул в Нижнеталдинск за двести километров делать предложение молоденькой учительнице истории Елене Карповне Шеленковой.

Девочка требовала ухода, нужны были бабушки-дедушки, да и освободилось место в Нижнеталдинском интернате. Все произошло само собой, жизнь втянула его, как втягивает порой и самое ленивое бревно молевой сплав, не вода, так соседние бревна с переката столкнут. Не откажешься, если теща – у нее ревматизм рук – попросит разлить свиньям болтушку, да, впрочем, такие мелочи как-то сами собой потеряли негативный смысл и презренное значение.

В Нижнеталдинском интернате Четвергов получил заброшенный восьмой класс. В этой школе все было до смешного похожим на Маревскую, то есть до смешного, была даже своя Анна Сергеевна, то есть, конечно, не Анна Сергеевна, а Серафима Ильинична, тоже одинокая, но помоложе, учительница, тоже поклонница всех муз, но больше налегавшая не на импрессионизм, а на античность и Возрождение, тоже собиравшая репродукции, книги о кино и театре, о живописи, только в ее деятельности большую роль играла направляющая и ограничивающая сила директора школы Ивана Михайловича Кишкина, старого солдата, человека твердого до ограниченности и самозабвения.

Но изменился Эдуард Иннокентиевич, и в этом был весь секрет.

Он и не переродился, не перевоспитался, даже и не воспитался вовсе, а просто оказался под другим углом к жизни, к семье и ученикам. Они почему-то сразу привязались к нему, дали ему кличку «Неделя», даже «Наш Неделя», доверяли ему больше, чем обычно доверяют учителям восьмиклассники, он ходил с ними в походы, отстаивал перед непреклонным директором их интересы, и так постепенно сдвинулся с мели, силы действовали под другим углом, и включился в жизнь на полный ход, иногда, впрочем, посмеиваясь над собой, над простотой отгадки, по причине перестраховки.

Однажды он вступил в полемику на высшем уровне, написал возмущенное письмо министру по поводу компанейщины. Пришел циркуляр по сбору металлолома и макулатуры. Премия – поездка в Москву на выставку. Шансы, когда речь идет о премии, должны быть у участников равны, металлолома же в Нижнеталдинске нет и макулатуры тоже, если не считать огороженную забором территорию специализированного автохозяйства, то и вовсе нет металлолома. В то же время каждый нижнеталдинский школьник нисколько не уступал ни одному из своих сверстников в больших городах по трудовому вкладу: каждый помогал отцу и матери в хозяйстве, на огороде, в сборе орехов, ягод, грибов и лестехсырья.

Директор же доказывал, что это не может считаться общественной работой, не надо путать макулатуру с заготовкой ягод и грибов по приемочным ценам.

Получалось, таким образом, что отцы и матери – это не общество, а где-то там, вне отцов и матерей, – общество, которому надо и приносить пользу сбором металлолома! «Из кого, позвольте, состоит общество? Из бездетных абстрагированных индивидов? А школьники собрали и сдали государству тонны голубицы, черники, смородины, брусники, школьники как один были на покосах, на рыбалках, рубили капусту в дождливые осенние дни, копали картошку, а те, у кого отцы охотники, помогали в таежной работе. Но в Москву они не поедут! А заготовка дров – это общественная работа или нет? Общество отапливается этими дровами?» – запальчиво кричал, сам себе удивляясь, Четвергов.

– Твое счастье, что ты беспартийный, дал бы я тебе прикурить еще по одной линии, – хмуро ответил грудью защищавший циркуляр и в этом видевший свой долг Иван Михайлович.

– Нет, – встрепенулся Четвергов, не веривший, что такая простая идея про общество может быть так грубо недопонята, – это вы у меня прикурите по этой линии!

И начал собирать рекомендации.

Тем временем восьмиклассники последовательно становились девяти- и десятиклассниками, выпускниками. Были среди них всякие: таланты, просто хорошие чистые мальчики и девочки, были куряки, лентяи, бездельники, матерщинники, певцы, художники, танцоры, музыканты, был среди них математик Вениамин Макандин. Каждый выпуск имел одного, двух героев, на которых сосредоточивалось внимание школы; успехам остальных, конечно, радовались, но за лидеров болели. Нижнеталдинские ребята учились в больших городах, в известных вузах, на каждом выпуске находилось несколько «светлых голов», как называла таких учеников Серафима Ильинична, головы эти пробивали конкурсы в столичных педвузах, медвузах, авиастроительных институтах, военно-морских высших училищах, но Веня Макандин собирался стать физиком-теоретиком! Возможно, набрался он этого в библиотеке Четвергова, среди биографий выдающихся людей, в популярных и специальных книгах, подавивших когда-то, даже отравивших и на длительное время парализовавших самого владельца непостижимостью и высотой идей. Так или иначе, но Четвергов был повинен в этом. Он сразу заметил завидную легкость, с которой математически мыслил Веня Макандин, с какой он цеплялся за каждый новый конец расплетающегося клубка понятий и законов, с какой он усваивал идеи и доказательства и переходил непереходимые, казалось бы, пропасти, зиявшие тут и там в бесконечностях этого сложного абстрактного мира.

Тогда и зародилась у Четвергова надежда – а не перешагнет ли этот толстый застенчивый мальчик таежный тот заветный порог, о который он, Четвергов, так больно два раза запнулся.

Четвергов так волновался за своего ученика, что перед самым отъездом, гуляя с ним по берегу Шунгулеша и отмахиваясь от комаров, вдруг предложил Вене подать в педагогический на физмат, уж там наверняка, ведь не очень важно, какая марка, – в сущности, все зависит от человека. Веня не согласился.

– Вы же меня уважать не будете, Эдуард Иннокентич. Не поступлю – отслужу, снова поеду. Да вы не переживайте, мне бы только сочинение, где два эн написать правильно, запятые я уж расставлю. Коротенькие предложения, и все будет в порядке.

В последних числах августа пришла короткая телеграмма от Вени Макандина Четвергову. Нижнеталдинск имел теперь представителя в темной, космически непонятной науке. Учителя могли праздновать победу, они выучили мальчика, поставили его у лестницы в большую науку, подвели и открыли глаза, ну а сила, с которой он будет подниматься, талант, – это уж, видно, от родителей. Николай Макандин фартовый охотник, хоть и выпивает, правду сказать.

Четверо мальчиков поступили в военное училище, Краснознаменное, две девочки – в медицинский в Иркутске, мальчиков постарше забрали в армию, остальные пошли работать – и тоже ничего, делали хоть и не столь блистательные, скромные, но успехи. Плохих не получилось, ни одного!

Небольшое огорчение доставила поспевшая пара: поженились, едва дождавшись аттестатов, но уж тут Четвергов чувствовал себя беспомощным перед неведомой силой. Сколько он ни пытался повлиять, а не смог. Смотрели непонимающими глазами, держались за руки, досидели до последнего звонка и побежали расписываться.

С телеграммой Четвергов явился к директору.

Кишкин занимался хозяйством, вывозил на тачке навоз на огород. Учитель всегда немного презирал директора за ограниченность, за гипертрофированное хозяйство, за свиней, за любовь к выпивке. Кишкин выслушал Четвергова, докурил папиросу и скрылся в доме. Через минуту вышел в новом костюме, сером габардиновом пыльнике и в шляпе, как на Первое мая. Они купили водки и зашли за Серафимой (жена Четвергова не могла оставить детей). Серафима стирала и уже вывешивала свое бельишко, стала хватать его, сырое, прятать от мужчин. Сели в ожидании на венские стульчики, против бесчисленных репродукций. Директор раз десять, а в чужом дому не волен, отводил глаза от обнаженной женщины, лежавшей на спине среди нерусского средневекового пейзажа с итальянской сосной пинией. С Серафимой пошли к Макандиным, те сушили лук и перебирали мелкую, очень рано выкопанную картошку. Заморозки тогда случились ранние.

– Мы тоже выкопали! – сразу сказал Кишкин.

– Товарищи! – возмутился Четвергов. – Телеграмма!

– Вы тоже получили? – ахнули Макандины. – Поступил-таки Венька! А мы думали, пропали деньги на билеты!

Всем было очень весело, и все были счастливы, когда, подвыпив, завели заунывное «Славное море, священный Байкал».

В телеграмме Макандиных, кроме сообщения, была и просьба о высылке зимних вещей.

– Нынче зима будет ранняя, – гудел Макандин, – крепкие заморозки в августе – раз, второе – утка уже пошла. Верная примета. На севере прижало, того и гляди гусь попрет!

– Да где гусь? Где гусь-то? Москва-то в теплом климате!

– Покупаю Веньке драпово пальто! – гордо сказал Макандин. – Не постою! Утешил родителя!

И выслано было будущему физику-теоретику драповое пальто в талию.

Четвергов остался один и пошел не домой, а на берег Шунгулеша, и там сказал себе, глядя в текущие из бесконечности в бесконечность пласты ночной воды, что он обычный учитель обычной средней школы и теперь ему награда за труд, за честную работу – Веня Макандин учится там, где он сам не смог поучиться. Если бы не Четвергов, то, может, и не поступил бы Веня. А может, Веня будущий Королев или Эйнштейн? Но сначала он его, Четвергова, ученик! Не было горечи в этих мыслях, слова не казались сиротски бедными, как раньше, «обыкновенный учитель», а юношеские мечты-мечтания вспоминались нежно, насмешливо, сентиментально.

Загрузка...