Какая весна была!
За несколько дней все протаяло, сплыла грязная вода по Шунгулешу, по Талде. Мосты посносило. Большими объездами катанул из Нижнеталдинска в Усолье.
Отпросился у завгара на пятницу и понедельник. Весь «газон» свой латаный-перелатаный разбил – добрался.
Где-то на середине дороги, сидя в чайной и глядя на свою грязную машину, стоявшую у обочины под окном, Михаил вдруг понял: не то беда, что Пана лицом к стенке поворачивается неделю-другую, что хозяйство на его руках, а то беда, что умрет она от этой болезни! Умрет и оставит его одного с сыном Гришатой! Не то беда в болезни жены, что тело у нее ослабело и нет в нем прежней веселости и упругости, мягко сжимающей нежной силы, а то беда, что уходит все это бесповоротно, как ушла давно грудастая девочка-одноклассница. Не будет теплой и надежной, как печка, бабы, говорившей в темноте: «Кому пожалуюсь, Миша, если не тебе? А тебе все – товарищи-приятели».
Не будет голоса этого ласкового, с укоризной, не будет поднимавшейся по ночам к сыну, легко приваливавшейся на обратном пути, жарко обнимавшей, не будет той, что в хмельной полутьме расплывалась, стаскивала с него склизлые кованые сапоги, той, что воскресными утрами настряпывалась до всеобщего подъема и сама уже не ела, а только своим мужикам подавала!
Утра эти воскресные! Да возможно ли вообще такое счастье! Страшно подумать, что другая женщина…
Страшно было подумать, а думалось!