Квартирант быстро собрал вещи, связал их узлом в плащ и с баяном вышел в сени. Слышно было, как он гремел заложкой в сенях и бросил ее потом со злости куда-то в ведра. Он еще что-то крикнул неразборчивое, матом.
Алевтина Сысоевна сидела на лавке и мазала рубашку о закопченную печку. Была она босая, беззащитная, топор лежал рядом, седые ее волосы спадали по плечам, и в них щукой висел гребень с выломленными зубчиками. Рубашка широко открывала ее жилистую шею и начало пустых старушечьих грудей. Губы ее были твердо сжаты, смотрела она в пол.
Фрося, оробевшая сначала – будто не мать ее по избе металась с топором, а дикая будто бы медведица, теперь как бы проснулась от полудремы своей юности, вдруг отчетливо увидела постаревшую мать, с заботливой покровительственной жалостью обняла ее, подняла с лавки и отвела на постель.
Послушно и радостно подчинилась Алевтина Сысоевна.
Плакали они вместе, лежа в обнимку.
Скоро и легко ушла Фрося от слез в молодые, веселые и немножко глупые сны, в которых она забывала о своей маленькой дочке и все еще была девушкой.
Через неслышное дыхание ребенка из угла, от печки, в полутемной избе распространялось, заполняя ее, особое, неуловимое, всесильное, сладкое тепло недавно начавшейся жизни. Жизнь эта была еще заключена в тугую спираль слепых законов, сама в себе замкнута, для нее не существовали никакие события, не связанные с ее активным ростом, она бурно двигалась путями тайных превращений и чужда была добру и злу, счастью и страданиям.
Не спала Алевтина Сысоевна. Она время от времени шептала:
– Гражданин Журавлев! Гражданка Цаплина! Цапля и журавль! Смешно, а детки-то общие!
Алевтине Сысоевне против воли и самой становилось смешно от такого совпадения; и от этого смеха, который она не могла побороть и не могла перенести, она начинала жалобно и беззвучно выть, закрывая расползающийся черный рот жесткой рукой.