У Волынкина после бюро было такое состояние, словно его хотели лишить жизни. Являясь на работу, он говорил секретарше, что принимать никого не будет, и уединялся в кабинете, равном по размеру шанинскому, только стены были не вишневые, а под молодую светлую сосну. Часами сидел, навалившись на стол. В стекле на столе желтело отражение: глаза ввалились, сошли с желваков румяные овалы, седина с удлиненных висков продвинулась за уши...
Волынкин решал, что делать, как жить дальше. Он был убежден, что с ним обошлись несправедливо. Надо было жаловаться, но у него в груди холодело от мысли, что он должен против кого-то идти. Никогда в жизни всерьез Волынкин никому не перечил, а если все же появлялось в отношениях с кем-то непрошенное противоречие, то оно само собой как-то улаживалось. «Может, и сейчас не стоит лезть на рожон?» — думал он.
Потом к нему прорвался Крохин. У него начинался отпуск, и он не мог ждать: нужна была путевка.
— Звоню три дня — не соединяют! Пришел — не пускают! Ты что это прячешься? — кричал он, но маленькие глазки, глубоко запрятанные под плоским лысым черепом, охваченным полувенцом курчавых рыжеватых волос, улыбались.
Крохин был членом постройкома и держался с председателем запросто. Волынкин понял, что Крохин еще не знает о беде, и вдруг посвятил его в свои мысли и колебания — так хотелось кому-то излиться, высказать обиду.
— Это что ж получается? — язвительно сказал Крохин, выслушав Волынкина. — Диплом есть, значит, все ладно, диплома нет — катись колбаской? Я тоже без диплома, и мне укладывать чемодан? Что-то Рашов перегибает. Пиши, Митя, жалобу, тут и раздумывать нечего!
— А может, подождать, посмотреть, понимаешь ли это, какую работу предложат? Хорошую ежели, так не рыпаться.
— Что говоришь, Митюха? Тебя вся область знает! Дерись! Тому, кто дерется, цена-то больше! — Глазки Крохина зло сверкали. — Сними меня с работы — не представляю, как бы и домой явился да бабе с сыновьями сказал. Подумать страшно!
Он ударил Волынкина в самое больное место. В Сухом Бору знали, что жена предпостройкома намного моложе его, красавица, всегда на виду и что Дмитрий Фадеевич побаивается, как бы ее кто не увел.
Ответить на реплику Волынкин не успел, зазвонил телефон.
— Сейчас, Илья Петрович, — сказал он в трубку и начал копаться в бумагах, в беспорядке лежавших по всему столу. — Приглашают в партком, понимаешь ли это, со списком на заселение нового дома. Только мне сейчас и делов, что списки утрясать!.. Я сбегаю, а ты посиди, я ненадолго.
Вернулся Волынкин повеселевший: глаза словно выбрались из ям поближе к переносью. Бумаги он не положил, а хлопнул обеими руками на стол.
— Дело решенное, понимаешь ли это, пишу жалобу! Сам Шанин не велел спешить. Илье Петровичу сказал, что все, дескать, может перемениться. — Он вынул чистый лист бумаги, взял из массивного бронзового прибора перо. — Сочинять будем вместе. Свой ум хорошо, а ежели есть ум и у друга, то еще надежней.
Когда жалоба была написана, Крохин посоветовал:
— Жене покажи, пусть подшлифует, писатели мы с тобой аховые. Увидят запятую не там, где надо, сразу вывод, грамотеха не та, правильно освободили... И начинай готовиться к комиссии — проверять ведь будут жалобу твою, знаешь законы. Поговори с членами парткома, постройкома: обидели, мол, незаслуженно...
Вечером за Волынкиным по обыкновению подошла машина. Постройком своего транспорта не имел, и Шанин установил, чтобы Волынкина увозил домой и привозил на работу первый заместитель управляющего Друкер. Полный барственный Друкер сидел рядом с шофером молча. Он уже знал о решении бюро и чувствовал себя неловко: утешать? как тут можно утешить? — поэтому сделал вид, что понятия ни о чем не имеет, едет и думает о делах. Волынкин тоже сделал вид отрешенной задумчивости.
Он думал о том, что должен показать письмо Дине, но все в нем противилось этому. Он не мог представить себе, что скажет жене, как будет смотреть ей в глаза. Дмитрий Фадеевич придерживался правила держать жену подальше от своих забот, тем более забот черных. Так сложилось еще в те времена, когда он, сорокалетний мужчина, овдовев, женился на восемнадцатилетней девушке. Она смотрела на него снизу вверх, таким значительным человеком он ей казался, и он поддерживал это представление о себе — для нее у него всегда все шло лучшим образом. С годами многое изменилось. Дмитрий Фадеевич стал в чем-то чувствовать превосходство Дины — в чем именно, он не смог бы сказать, — это еще более побуждало его держать жену подальше от своих горестей. И вот сейчас ему предстояло сказать Дине, что он терпит крах; эта мысль была невыносимой.
Волынкин вошел во двор, он жил в собственном доме, большом, обшитом досками, три окна весело смотрели на реку. Из-под крыльца, загремев цепью, выбрался пес, приветственно гавкнул хозяину. Дверь была на замке, Дина еще не пришла с работы; это обрадовало Волынкина. Он взял под тряпичным ковриком на крыльце ключ, медный, массивный, переступил выскобленный добела порог.
Волынкин переоделся по-домашнему, натаскал дров и затопил печь в гостиной (Дина любила, чтобы в доме было тепло) и плиту на кухне; начистил картошки, вытащил из холодильника мясо и отбил котлеты.
Дины все не было, Дмитрий Фадеевич съел котлету и вышел на крыльцо покормить собаку. Возле дома через дорогу у крыльца стоял пожилой человек в валенках. Он помахал Волынкину рукой. Дмитрий Фадеевич поздоровался и подумал, что можно показать жалобу соседу; он учитель и приходится дальним родственником, так что болтать направо и налево не станет. А Дине пока лучше ничего не говорить.
— Я, понимаешь ли это, голову ломаю, с кем посоветоваться, — сказал он, пожимая соседу руку. — А чего ломать, лучше тебя никто не посоветует! Лишних ушей у тебя дома нет?
Он показал соседу жалобу, тот, прочитав, ошеломленно посмотрел на Волынкина.
— Вот так-то оно, — жалобно сказал Волынкин. — Но мы еще посмотрим! — добавил он бодро и попросил: — Ты, милок, получше посмотри, как там с запятыми-то, все ли правильно?
Переписав еще раз жалобу, Дмитрий Фадеевич сходил на почту и отправил ее. Положив квитанцию в карман, он пробормотал: «Рубикон, понимаешь ли это, перейден». До последней минуты Дмитрий Фадеевич в глубине души продолжал сомневаться, надо ли жаловаться. Теперь он почувствовал какое-то тревожное облегчение.
Когда он вернулся, Дины все еще не было. Не отпирая двери, Дмитрий Фадеевич пошел к тетке за сыном; он надеялся, что, может быть, встретится там с женой. Но тетка спросила:
— Все на тебе ездит, сама-то где?
Он сразу сник. Тетка, заметив это, поддела:
— Смотри, Митя, молода жена — слаще красна вина... Доносишься с нею!
Дмитрий Фадеевич подхватил на руки сына и молча вышел.
— Куда она ушла? — спросил Вова. Взгляд его больших светло-коричневых — Дининых — глаз был настойчив.
— Я бы сам хотел это знать, — грустно признался Дмитрий Фадеевич, целуя сына в худенькую щечку.
Вова почувствовал его настроение, сказал:
— Она скоро придет, не плачь. — Он сказал эти слова таким же тоном, каким сотни раз говорил их, успокаивая сына, отец.
— Хорошо, понимаешь ли это, не буду, — пообещал Дмитрий Фадеевич и снова поцеловал Вову.
Он уложил сына спать, разобрал свою постель, но не лег, а сел в кресло возле окна, погасив свет. Он сидел и ждал, и для него не имело в эту минуту значения ни возможное смещение с должности, ни жалоба, которая могла сохранить ее за ним. Он сидел и ждал, все в нем было напряжено, вот сию минуту лопнет что-то в душе и вырвется наружу криком... Дмитрий Фадеевич услышал вдали торопливый стук каблуков: это шла Дина, он за квартал узнавал ее. Дмитрий Фадеевич лег в постель и сделал вид, что спит.
В конце дня Дину вызвал к себе редактор. Она предположила, что он даст ей очередное задание, но причина была другая. Иван Варфоломеевич сказал, что ему звонили из обкома, из сектора печати, и подробно расспросили о ней, Дине Волынкиной, — сколько лет, состоит ли в партии, какое образование... Похвалили ее сухоборские материалы — добротно сработаны!
— Заметили тебя, Дина, приятно, — говорил редактор, поглядывая на нее сквозь очки; настроение у него было размягченное, и обращался он к Дине на «ты», чего не делал с тех пор, как назначил заведовать отделом. — Так и должно быть: нам, старикам, сходить со сцены, вам, молодым, расцветать. Спросили мое мнение о тебе, я говорю: талант! Лучший, можно сказать, кадр в редакции!..
— Ой, что вы, Иван Варфоломеевич, — запротестовала Дина; ей было радостно услышанное, и в то же время она испытывала неловкость от столь откровенной похвалы редактора, обычно не очень щедрого на доброе слово. — Куда мне до лучшего! Фельетоны пробовала писать — не получается. Пишу медленно, вон Энтин за день репортаж выдает, а я?
— И не надо тебе делать из себя Энтина с суточной оперативностью, — возразил редактор. — Фельетон Энтина надо прочитать до середины, чтобы появился интерес: а что там дальше? А вот когда я читаю твою статью, то мне уже с первого абзаца хочется узнать, куда ты поведешь и какой вывод сделаешь. Я слежу за ходом твоих рассуждений. Захватывающих ситуаций нет, а читать все равно интересно. Вот это и есть талант, по-моему. Не удаются фельетоны и очерки? Не беда! Каждому, как говорится, свое. Хорошая статья или репортаж стоит фельетона. Смотри, мы напечатали твой репортаж о бетонировании в котельном цехе, потом дали беседу за «круглым столом» с монтажниками, и что же? В редакцию посыпались письма от судостроителей, лесокатов, даже от колхозников, все спрашивают: как идут дела на ТЭЦ сейчас? Читателей беспокоит судьба электростанции, и посеяла в их душах беспокойство ты, Дина, автор материалов. Не каждому журналисту это удается! — Иван Варфоломеевич надолго замолчал, чуть исподлобья глядя на Дину, закончил неожиданно: — Попросил я обком, чтобы послали тебя в высшую партийную школу. Это перспектива дальняя, а ближайшая — поедешь на стажировку в областную газету.
Дина была взволнована и растеряна. Она, в общем-то, привыкла к доброму отношению редактора. Когда-то Иван Варфоломеевич заставил ее пойти в вечернюю школу, после десятилетки назначил корректором, потом литсотрудником, завотделом.
Придя в отдел, Дина сняла новые лаковые туфли, обула старенькие, для дождливой улицы, надела плащ, набросила на голову косынку. Можно было уходить, но Дина медлила; она стояла посреди комнаты и искоса поглядывала на телефонный аппарат.
На днях звонил Белозеров. Поздоровавшись, он сказал, что просьб у него никаких нет, просто захотелось еще раз сказать спасибо: Бекасова будто подменили, так его прижали Рашов с Чернаковым.
«Вы не сердитесь за записку? — спросил он, закончив рассказ о Бекасове. — Всплеск настроения, сам от себя не ожидал. Не сердитесь, пожалуйста, ладно?»
«Ладно, не буду, — пообещала она, сдерживая смех. — Больше не всплескивайтесь!»
«Никогда в жизни! — весело заверил он и спросил: — Когда вы дежурите?»
«Не скоро. А что?» — Дина позволила себе поболтать; никто не обращал на нее внимания, Энтин что-то рассказывал Ивковичу.
«Я выучил наизусть номер, который мы с вами вычитывали. По-моему, это лучший номер в истории газетного дела, — сказал он. — Мне хотелось бы выучить еще один, вычитанный так же тщательно».
«Из этого ничего не выйдет, — отказала Дина, посмеиваясь. — Разве что снова появится угроза срыва пуска ТЭЦ».
«Немедленно останавливаю все работы!»
«Если так, мне придется ехать критиковать уже вас... — предупредила она шутливо и вдруг услышала тишину; Энтин и Ивкович смотрели на нее, прислушиваясь к каждому слову. — Так что не советую, — закончила Дина холодно и серьезно. — До свидания».
Она положила трубку и как ни в чем не бывало сказала Энтину: «Так чем там у вас закончилось? Мне не дали дослушать, а любопытно!..»
Сейчас телефон молчал, и было странно ожидать, что он зазвонит ни с того ни с сего. Дина положила лаковые туфли в нижний ящик стола и вытащила записку, хранившуюся под стопой черновиков. «Я не встречал женщины прекраснее вас», — было напечатано в ней.
Положив записку на старое место, Дина отошла от стола и прислонилась плечом к косяку у окна. Она поняла вдруг, почему не уходит из редакции: ей не хочется домой. Не хочется и можно не идти: Вова у тети, а Дмитрию почему-то не до нее, Дины. У него все эти дни скверное настроение, по обыкновению он прячет неприятности и в дом допоздна не заходит. Распилил завезенные с весны бревна, наколол дров, подправил штакетник; ищет занятие от Дины подальше.
Стоял вечер, тучи ушли, из-за пятиэтажного дома выбралась яркая луна. Дина видела через окно пустынную улицу и угол старого парка. Это был парк ее коротенькой юности. Сейчас молодежь отдыхает в новом парке, у Дома культуры железнодорожников, а сюда заходят лишь пенсионеры. Сколько вечеров проведено здесь! Днем Дина носила из редакции в типографию и обратно оригиналы, гранки и газетные полосы, а вечерами пропадала на танцах, пока Иван Варфоломеевич не заставил учиться. Потом вышла замуж и совсем забыла думать о парке; лишь сейчас вспомнила. За спиной звякнул телефон, Дина вздрогнула. «Белозеров», — предположила она.
Это был он.
— Вы можете уйти сейчас из редакции? — спросил Белозеров, и Дина почувствовала в его голосе дрожь. — Я жду вас в парке на главной аллее, это рядом.
— Что-нибудь случилось? — спросила Дина.
— Да. Я вас жду, — повторил он.
«Что у него могло случиться? — думала Дина, быстро, почти бегом спускаясь по лестнице. — Опять с монтажниками? Но об этом он мог сказать по телефону...»
Она перебежала дорогу, вошла через узкую боковую калитку в тополиную темноту парка и торопливо двинулась вперед. Выйдя на центральную аллею, она взглянула направо — там никого не было, — повернула голову налево и увидела Белозерова. Он стоял в нескольких шагах.
Они пошли по аллее. Навстречу им, прогуливаясь, двигалась пара. Он был невысок и узкоплеч, Дине показалось, что это Ивкович. Только встречи с ним и не хватало! Белозеров заметил ее беспокойство, свернул в боковую аллею. Она вывела их на детскую площадку. По окружности стояли скамьи и не было ни души.
Белозеров сел, и Дина села рядом с ним. Из-за кустов вывернулись двое подростков, один черкнул лучом фонарика по лицам. Белозеров мгновенным движением прикрыл лицо Дины рукой. Подростки, захохотав, убежали. Белозеров опустил руку, пробормотал:
— Дурачок.
Она ждала, когда он заговорит о своем деле.
— Я шел по улице и увидел вас у окна, — сказал Белозеров. — Позвонил из парка...
— Вы могли бы рассказать по телефону, что случилось, — проговорила Дина срывающимся голосом.
— Это нельзя сказать по телефону. — Белозеров не замечал ее состояния. Он взял ее безжизненную руку и поцеловал. Долго молчал, потом проговорил негромко и четко: — Дина. Ди-на...
— Что? — прошептала она.
— Ничего. Давай удерем отсюда, — сказал он, поднимаясь. — В конце парка есть тропа к реке. Пусть эта встреча не обернется тебе горем. Слушайся меня, пожалуйста.
— Хорошо, — покорно отозвалась Дина, вставая со скамьи. — Буду слушаться.
Они уединились на заброшенной вышке.
— Здесь тебя никто не увидит, — сказал Белозеров Дине. — Здесь очень хорошо, — поспешно добавил он, словно извиняясь за то, что привел ее сюда. — Правда ведь?
Белозеров показал рукой в сторону лугов на той стороне реки и желтых неясных огней за лугами.
Дина не ответила. Она стояла у боковой стойки вышки, прямая и неподвижная, и, наклонив голову, смотрела вниз, на призрачные лунные переливы на речной стремнине.
Молчание показалось Белозерову бесконечным. «Почему она молчит? — спросил он себя в смятении и предположил: — Наверное, я ей неинтересен... Она согласилась прийти сюда, а теперь жалеет. Сейчас она скажет, что должна уйти», — решил он. Он стоял и обреченно ждал, когда она это скажет.
Дина вздохнула — тайно, словно прячась, — и, подняв голову, взглянула на него. В ее глазах был испуг, и нерешительность, и ожидание. Белозерова будто подтолкнул кто-то — он сделал шаг вперед и обнял Дину. Он целовал ее, а она прятала от его губ лицо и шептала: «Не надо! Не надо!»
Потом ей удалось высвободиться. Луна зашла за облако, и Белозеров не мог видеть лица Дины. Он решил, что она оскорбилась, и спросил:
— Ты обиделась?
— Нет, — ответила Дина. Затем добавила: — Но лучше не надо этого.
— Ты любишь мужа? — Он протолкнул комок в горле.
Дина ответила непонятно:
— Он — муж. — И спросила сама: — А вы свою жену любите?
— Нет, — ответил Белозеров. И повторил: — Нет, конечно.