Глава тридцать пятая

Из Болгарии Шанин приехал в Москву. Устроившись в гостинице, тут же позвонил Марголину. Марголин, высокий, гладко выбритый старик, появился через полчаса.

— Здравствуйте, здравствуйте, с возвращением. Как отдохнули? — чуть задыхаясь, сказал он и, не дав ответить, спросил: — Вы решили ездить в отпуска по заграницам? Матушка-Русь вас уже не устраивает?

Он был в хорошем настроении, стало быть, мог шутить и балагурить без конца. Шанин чуть суше, чем следовало, ответил:

— Зачем же, вполне устраивает... — и перешел к делу: — Я хотел бы знать, как выполняются наши заявки, что сделано?

Марголин переменил тон, рассказал, что сухоборской стройкой в Москве занимаются всерьез, но пока удовлетворены не все заявки. Марголин работал в Сухом Бору заместителем управляющего, два года назад вышел на пенсию и уехал к детям в Москву. Имея в виду обширные знакомства и снабженческий опыт, Шанин упросил Марголина за небольшую плату представлять трест в центральных ведомствах.

Проводив Марголина, Шанин решил задержаться в Москве. «Впрочем, — подумал он, — надо узнать, как идут дела в Сухом Бору, может быть, следует немедленно лететь туда». Шанин заказал разговоры с Друкером и Тунгусовым, остановился у окна, нетерпеливо ждал вызова. Наконец телефон зазвонил. Из разговора с Друкером Шанин понял, что хотя дела в тресте идут неважно, тем не менее ничего такого, что требовало бы срочного приезда управляющего, не было.

Тунгусов, выслушав Шанина, также не стал возражать против его задержки в Москве.

— Долго не засиживайся. Устрой, кому следует, по концерту и возвращайся! — приказал он.

Был конец дня, ехать куда бы то ни было по делам уже не имело смысла. Шанин начал звонить в ведомства, договариваясь о встречах на завтра. Ему повезло: он получил согласие на прием от всех, к кому считал необходимым попасть.

Когда рабочий день кончился, Шанин вызвал Подольск, квартиру. Ответила жена. Очень спокойно, чуточку суховатым голосом Шанин спросил, как она поживает, здорова ли мать. Объявил, что приедет; жена не удивилась, сдержанно ответила, что очень рада, будет ждать.

Последним в этот день был звонок в общежитие университета. Шанин не надеялся, что застанет дочь, и звонил на всякий случай, но она оказалась дома.

— Папа? Наконец-то! Ты должен был приехать вчера, я уже два дня не выхожу из комнаты!

— Как обычно, ты перепутала. Чем занимаешься? Можешь приехать? Через час? Долго. Возьми такси, я разрешаю.

Он спустился вниз, чтобы встретить дочь. Не торопясь прогуливался по тротуару, в омытом дождем полированном граните цоколя отражалась его приземистая фигура. Он был в плаще и неизменной, порядком выгоревшей фуражке, надвинутой на лоб.

К подъезду подкатила «Волга», остановилась, Шанин увидел за стеклом милое улыбающееся лицо дочери. Он открыл дверцу, отдал водителю деньги.

Выскочив из машины, Лена чмокнула его в щеку, засыпала вопросами и восклицаниями:

— Почему не дал телеграмму? Боже, какой ты черный, прямо негр! Ты долго пробудешь в Москве? А в театр мы с тобой сходим? Я очень хочу с тобой куда-нибудь сходить, все равно куда!

— В Подольск поедем, — сказал он.

— В Подольск? — переспросила дочь, в ее голосе что-то дрогнуло. — Хорошо, папа, поедем в Подольск.

Он почувствовал, что дочь обрадовалась и в то же время она словно сомневается в чем-то.

В Подольск они поехали на такси. Навстречу машине плыли подмосковные перелески. На землю опускались сумерки. Чем ближе подходила машина к Подольску, тем сильнее становилось в душе Шанина желание отложить встречу с женой. Каждый раз ему приходится перебарывать себя, чтобы не повернуть назад. Последний раз он был у жены больше года тому назад. Больше года! Снова — чужие люди...

Уже после того, как он получил назначение в Сухой Бор, Анна Ивановна переехала из старого деревянного домика на окраине в квартиру с удобствами в центре города. Это еще больше отдалило от нее мужа. В старом доме, где Шанин начинал семейную жизнь, ему были дороги стены, свидетели лучших дней его жизни с Анной. Здесь все было чужим. В прихожей Шанин замешкался, забыв, на какую из двух вешалок должен повесить свой плащ; повесил на ту, которая была ближе к входной двери. Лена перевесила на другую.

— Сюда, папа.

На голос вышла Анна Ивановна.

— Лена?

Увидев мужа, Анна Ивановна заволновалась, полные белые щеки покраснели. Она сказала очень тихо:

— С приездом.

— Здравствуй, Аня. — В голосе Шанина не было сердечной теплоты, он был просто любезен, по-дружески любезен. — Ну, как вы тут живете?

— Все так же... Проходи в комнату.

Он прошел в комнату, поздоровался с тещей, Марьей Акимовной, спросил о здоровье. Сел на краешек дивана, посочувствовал ее хворям. Это самые мучительные минуты; потом все станет на место. А сейчас он должен сидеть и говорить о вещах, которые неинтересны ему, общих интересов в семье давно нет.

Пока текла никчемная беседа, Шанин отметил, что жена располнела и подурнела. В волосах появилась густая седина, виски стали совсем белые, большие черные глаза, которые казались ему в молодости наполненными огнем, — тихи и печальны.

Они пили чай, разговор немного оживился, оживление вносила Лена, которая рассказывала о своих делах. Потом она вспомнила, что должна что-то срочно передать подружке, и ушла в соседний дом.

— Увез бы ты нас к себе, Лев, — сказала Марья Акимовна. Она полулежала в кресле, без кровинки в лице и кистях рук, она показалась ему похожей на старика.

— Север, перемена климата, нельзя вам там жить, — отказал Шанин и попросил, глядя на жену: — Я бы отдохнул.

— Да, да, ты же с дороги. — Анна Ивановна с готовностью поднялась из-за стола. — Я приготовлю тебе комнату.

После ее ухода в гостиной несколько минут стояла тишина. Марья Акимовна с усилием повернула голову к Шанину, долго смотрела на него выцветшими глазами без бровей и ресниц. Ему было трудно выдерживать ее взгляд.

— Неправ ты, Лев... — Голос старухи был тих и невнятен. — Где доброта твоя, ты же добрый был... Двадцать лет прошло, а все простить не можешь... Прощать не ее надо, она чиста... Ты должен просить прощения, ты, ты...

Последние слова Марья Акимовна говорила шепотом, на придыхании: тх-ы... тх-ы... У нее не было сил говорить громче.

Вернулась Анна Ивановна, позвала:

— Пойдем, я провожу тебя в твою комнату.

Он пожелал Марье Акимовне спокойной ночи, пошел за женой. Его комната... Они верят, что рано или поздно он вернется в Подольск.

— Отдыхай.

— Спасибо.

Анна Ивановна принесла настольную лампу, поставила ее так, чтобы свет падал от изголовья поверх подушки, как он любит.

— Кажется, все.

— Да, больше ничего не нужно, спасибо.

Он подошел к книжному шкафу. Анна Ивановна не уходила. Он стоял к ней спиной и чувствовал, что она смотрит на него, чувствовал мольбу в ее глазах. Это повторяется каждый его приезд.

Она ждет: может быть, он скажет ей еще что-нибудь, кроме вежливого любезного спасибо? Если бы он сказал, подошел к ней, приласкал, рухнула бы стена, которая разделяет их, не было бы больше страданий. Но он не может сказать этих слов, у него не поднимается рука для ласки.

— Спасибо, — повторил он. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответила она почти шепотом.

Тихонько щелкнул ролик в дверях.

Анна ушла к Синеву в начале лета 1944 года. В те дни Шанин, переодетый в поношенную форму рядового немецкой армии, пробирался из Мюнхена в Италию. Это был единственно возможный для него маршрут: в кармане солдатского кителя лежали документы, свидетельствовавшие о том, что полк их хозяина дислоцирован в Милане. Из Италии, казалось Шанину, он сможет пробраться на Родину. Он мечтал увидеть Анну и сына: он был убежден, что она ждет его, ведь он остался цел и невредим; это не могло быть просто так, это для чего-то нужно было.

«Анна ждет меня, я должен вернуться», — повторял Шанин, избежав очередной опасности. А опасности подстерегали его снова и снова. В Италии он был схвачен при попытке уйти в горы: взяли чернорубашечники в поселке, куда он забрел ночью, спрыгнув на разъезде с поезда. Снова был концлагерь, была каторжная работа в каменном карьере, было бегство, третье по счету. Ему и на этот раз удалось добыть одежду и документы — теперь офицера вермахта. Он сел на поезд, шедший на Восток. «Анна с Сережкой ждут меня, — повторял он как молитву, — я должен вернуться». Под Братиславой половина состава пошла под откос: был заминирован путь. Шанин остался жив. Через неделю он прибился к отряду словацких партизан. «Черный Лев», — так называли его словаки за смелость, отвагу и хитрость. Он был всего лишь командиром подрывной группы, но немцы оценивали его голову наравне с головой командира отряда, седого полковника старой чехословацкой армии. Каждый раз, вернувшись с операции, Шанин шел к полковнику и просился на Родину: «Я пустил на воздух уже пять эшелонов с танками и солдатами и заслужил, чтобы ты удовлетворил мою просьбу. Отпусти!» Полковник отказывал. Для него было важно, что человек борется с фашизмом, а где — в Словакии или в России — не имело значения. Для Шанина это имело значение: он хотел знать, что с женой и сыном. Он хотел, чтобы они знали, что он жив.

Разрешение вернуться на родину Шанин получил в начале 1945 года. Он перелетел через линию фронта на транспортном самолете и вскоре был в Москве.

Когда Марья Акимовна сказала, что Сережа умер, а Анна вышла замуж за Синева, он не поверил. Это было противоестественно: зачем же он остался жив, зачем вернулся? Он не захотел встретиться с Анной. Единственное, чего он хотел, — уйти на фронт. Судьба должна была исправить ошибку. Может быть, он добился бы своего, если б им распоряжался не Тунгусов, а кто-нибудь другой. Шанин выработал для себя тот предельно спрессованный ритм времени, которого придерживался потом всю жизнь: в семь утра подъем, холодный душ для бодрости, стакан горячего чая и — работать. Работать до изнеможения, до восьми, до десяти, до одиннадцати часов вечера, до такого состояния, что, как только щека касается подушки, сознание отключается мгновенно. Ни минуты для ненужных, изнуряющих душу мыслей об Анне: никаких воспоминаний о Синеве. Их имена, все, что связано с ними, — запретная зона.

Гордость не позволяла ему доискиваться до первопричин, которые побудили Анну оставить его. Свои выводы о них он сделал много лет спустя, когда душевные раны почти зарубцевались. Он любил Анну, ни одна другая женщина не затронула его сердце за все пятьдесят пять лет жизни. Но и Анна любила его не меньше, он знал это.

Может быть, Синев любил ее? Он начал преподавать в том году, когда Анна была на первом курсе. Тогда же, видимо, увлекся ею. Но Анна подружилась с Шаниным, ему, преподавателю, было неловко вступать в соперничество со студентом.

Так это или не так, проверить было невозможно. Прошло два года после того, как он, Шанин, пропал без вести, а для Анны погиб: ей прислали на него похоронную. «Ждать нечего, надо устраивать жизнь», — так, видимо, рассуждала Анна. И она вышла за Синева. Шанин не мог простить жене того, что она не дождалась даже конца войны. Мало ли что случается, она не имела права так поступать.

Мария Акимовна приезжала к Шанину и рассказывала: Синев поддерживал Анну, когда она переживала двойное горе — смерть сына и мужа. Она не могла не ответить на доброту и заботу Синева, это надо понимать. Он должен вернуться к ней, любила и любит она его одного, Шанина. Если так, почему Анна не оставила Синева, когда он, Шанин, вернулся из Словакии? Почему она написала ему лишь год спустя, после того как Синев погиб в авиационной катастрофе?

«Ой, Лев, Лев, ну что ты говоришь, разве можно так: сегодня муж погиб, а завтра тебе писать. С какими глазами писать бы тебе стала! — говорила Марья Акимовна. — И позднее не могла написать: гордость не позволяла. Ты явился из плена и даже увидеться с нею не захотел, а у нее гордости нет, что ли?»

Марья Акимовна убедила Шанина вернуться к Анне.

Может быть, со временем и рассосалась бы боль, но однажды Анна во сне произнесла имя Синева. Шанин ничего не сказал жене, но начавшее было отходить сердце вновь закаменело; ничего не изменило и появление на свет Лены...

Дверь открылась, Лена спросила вполголоса:

— Папа, ты спишь?

— Заходи.

Он улыбнулся дочери, отложил книгу, сделал вид, что слушает ее, но мысли продолжали перемалывать прошлое. «Не Анна должна просить прощения, ты должен просить прощения», — сказала Марья Акимовна сегодня. «За что я должен просить прощения? За то, что прожил двадцать лет в одиночестве?» Он был уверен в своей правоте. «Но, может быть, это не так? — спросил он вдруг себя. — Может быть, я действительно несправедлив к Анне?»

— Папа, ты меня совсем не слушаешь!

— Извини, задумался. Продолжай, я буду внимательнее.

— Когда мне мама рассказала, я думала, не перенесу! Подумала даже, что напрасно вытянула из мамы эту вашу тайну, лучше бы мне не знать ничего! Я долго думала, должна ли говорить с тобой, а сегодня решила: должна! Это, наверное, очень трудно — простить такое, но, может быть, ты сумеешь, папа? Почему ты молчишь, папа?

Лена смотрела на него, и в темных глазах была мольба; такое выражение он видел у Анны.

— Тебе еще рано вмешиваться в наши отношения, — ласково сказал Шанин. Он не был готов начать этот разговор немедленно, хотя понимал, что теперь его уже не избежать.

— Нет! — голос Лены вдруг стал непривычно твердым и требовательным. — Это не ваши отношения! Это и бабушкины, и мои отношения, да, да, и мои! Я хочу понять тебя, папа!

Он выдержал пронизывающий взгляд дочери, пообещал:

— Хорошо, мы поговорим с тобой, Лена. Завтра. А сейчас я устал, извини.

— Хорошо, папа, — медленно выговаривая слова, согласилась она. — Я подожду до завтра.

На следующий день Шанину не удалось поговорить с дочерью: встречи с руководителями управлений и отделов допоздна задержали в министерстве. Вечером он позвонил ей из гостиницы.

— Надеюсь, ты на меня не сердишься? И билет уже в кармане, завтра улетаю. Поэтому либо ты приедешь меня проводить, либо разговор придется отложить до другой командировки.

Он надеялся, что, может быть, Лена не сможет приехать. Но она, не раздумывая, согласилась.

— Буду ждать тебя в три часа у входа в ресторан на аэровокзале, — спокойно сказал он. — Пообедаем и поговорим.

Шанин по-прежнему не был готов к разговору с дочерью и радовался тому, что у него еще есть время для раздумий. Чем больше Шанин думал над тем, что скажет Лене, тем отчетливее понимал: у него нет веских доводов. Ему всегда казалось, что, когда он начнет наконец этот разговор, самым разумным будет вместе с Леной проанализировать наиболее горькие факты из своей семейной жизни. Лене достаточно узнать их, и ее отношение к действиям отца определится самой собой. Последний упрек Марьи Акимовны вызвал у него сомнения в целесообразности этого пути. Хорошо, если дочь примет сторону отца, а если нет? А он не мог допустить, чтобы между ним и дочерью пролегла хоть тень отчуждения. «Пожалуй, лучше уйти от конкретностей, — подумал он. — Пусть разговор носит отвлеченный характер. Лена так или иначе успокоится, да и я буду избавлен от копания в душе Анны, в собственной душе».

До обеда в день отъезда Шанин пробыл в Госплане, затем заехал в гостиницу за чемоданом и отправился на аэровокзал.

Лена уже была там.

— Решила приехать пораньше: ты ведь мне не жених, чтобы я заставила тебя ждать, — шутливо объяснила она свое нетерпение, поцеловав отца в щеку.

— Ты уверена, что женихи ждут с большим нетерпением, чем отцы? — ответил Шанин в том же шутливом тоне, но уже с подтекстом: он начал разговор.

Они прошли в полупустой зал ресторана, сели за столик у окна. Шанин решил предоставить инициативу дочери; ему казалось, что это ее хоть немного свяжет и он сможет незаметно направлять беседу в нужное русло. Обмениваясь ничего не значащими фразами, дождались, пока официант принес холодные закуски и минеральную воду. Шанин наполнил водой бокалы.

Сделав глоток, Лена сказала:

— Может быть, я чрезмерно настойчива, но мне бы хотелось закончить тот вечерний разговор, начатый в Подольске. Любое незавершенное дело тяготит, правда ведь?

«Умница», — мысленно похвалил Шанин, подтвердил:

— Конечно. Мне давно следовало посвятить тебя в эту историю, да все как-то не получалось. Твое желание понять родителей естественно, но я не очень уверен, что тебе это вполне удастся.

— Почему? — Лена опустила бокал.

— Мы люди разных эпох.

У Лены на лбу прорисовалась морщинка.

— И что же? Мы люди одной формации, это главное.

— Да, конечно, это главное, — согласился Шанин. — Но не забывай, что ты родилась после Великой Отечественной войны, а я — до Октябрьской революции. «Человек человеку друг и брат» — девиз твоего времени. А время моего детства и моей молодости провозглашало другой лозунг: «Кто не с нами, тот против нас!» И мы воспринимали этот лозунг, умели быть верными в дружбе и не умели прощать врагов...

— Папа, но ведь ты любил маму! — перебила Лена. — Неужели ты и ее причисляешь к врагам?! — От волнения на ее шее проступили красные пятна.

— Вот видишь, ты меня не поняла, как я и предполагал, — мягко проговорил он. — Я хочу сказать, что сейчас человеческие поступки оцениваются иначе, нежели во время моей молодости.

— Возможно, — помедлив, отозвалась она и повторила еще раз: — Возможно... Но я не могу себе представить, чтобы ты мог быть таким жестоким. Ладно, допустим, что дело во времени. Но сейчас — сейчас, папа, когда то время далеко позади, — разве ты вправе так сурово обращаться с мамой? Можешь ты согласиться, что сейчас уже не должен относиться к ней плохо?

Шанин помолчал.

— Да, Лена, я могу согласиться с этим, — твердо ответил он и подумал: «Жаль, что наш разум и наши чувства не всегда совпадают». Он был доволен, что хотя разговор и приобрел вдруг нежелательную остроту, но к осложнениям все же не привел.

— Для меня очень важно, папа, что ты говоришь это. — Она впервые за весь разговор посмотрела ему в глаза прямо. — Не знаю, что бы я стала делать, если бы ты ответил иначе.

— Я понимаю, — сказал Шанин. — Наши поступки редко определяются нашими желаниями, человек предполагает, жизнь располагает. Но мне не хочется тебя огорчать, и я буду стараться не давать тебе повода для этого.

Он следил за выражением лица дочери: осознает ли смысл его слов? Но Лена, решив, что отец капитулировал, думала уже о чем-то другом. Шанин мысленно усмехнулся.

— Папа, я еще летом, когда уезжала из Сухого Бора, хотела попросить разрешения навестить тебя снова, но не решилась. А мне очень хочется. — Она смотрела на него вопросительно.

— Буду рад, — сказал он. — Напиши, когда надумаешь приехать.



Загрузка...