На следующий день утром Шанина пригласили к Рудалеву. В кабинете секретаря обкома уже сидели Бабанов, Тунгусов, Рашов и Замковой.
— Вчера после бюро я говорил с Москвой, — сообщил Рудалев, слегка хмурясь. — Просил разрешения отложить пуск комбината до апреля будущего года, однако обстановка такова, что это невозможно. Мощности должны быть введены в действие не позднее февраля. Правительство надеется, что мы сумеем это сделать. Хотелось бы послушать товарища Шанина, что нужно для этого?
Шанин поймал себя на том, что любуется Рудалевым. Высоколобое лицо отмечено неброской, но какой-то законченной красотой. Даже шрам на изгибе лба к виску, след кулацкой пули, кажется необходимым: убери — будет чего-то не хватать.
Жизненный путь Шанина не раз соприкасался с путем Рудалева. Первая встреча произошла вскоре после войны, когда Шанин был главным инженером на строительстве гидролизного завода в Забайкалье, а Рудалев работал там секретарем райкома. Спустя несколько лет они встретились снова: Шанин строил деревообрабатывающий комбинат, а Рудалев возглавлял отдел в крайкоме. Потом их пути разошлись надолго: Рудалев учился, работал в ЦК, уехал в Североград... Не был ли секретарь обкома причастен к тому, что Шанину предложили возглавить строительство Сухоборского комбината? Правда, у него был выбор, и второе предложение представлялось не менее заманчивым: главным инженером на одну из великих волжских строек. Но он предпочел Сухой Бор. И в его решении сыграло не последнюю роль то обстоятельство, что в Североградской области первым секретарем обкома был Рудалев. Рудалев верит в него, Шанина, а это всегда важно. Большое доверие завоевывается большими делами. На каком бы посту ни работал Шанин, он никогда не давал Рудалеву повода думать о себе плохо. Став управляющим трестом, он подтвердил свою ценность, перевернув сухоборскую стройку, вытащив ее из развала...
— Ваше раздумье означает сомнение? — мягко спросил Рудалев. — Меня заверили, что стройка получит все необходимое, абсолютно все, — подчеркнул он. — Но если вы не верите в реальность названного срока, можете отказаться. Решайте.
— Если стройка получит абсолютно все, комбинат будет пущен, — ответил Шанин. — Но вы не представляете, Степан Петрович, как много нам нужно. Конец третьего квартала, все ресурсы исчерпаны!
— Послушаем Луку Кондратьевича. — Рудалев повернулся к начальнику главка.
Тунгусов перебросил торс с подспинной подушки стула к столу, убежденно заговорил резким сильным голосом:
— Страна без резервов не живет, у правительства найдется все, что нужно! Но Шанину одному ничего не добиться, ему не под силу раскачать центральный снабженческий аппарат. Нужна помощь обкома. И просить у правительства, выжимать из министерств надо больше, чем требуется для Сухого Бора! — Черные глаза Тунгусова сверкали. — Заявки на металл, цемент, трубы надо, пользуясь случаем, удвоить и утроить. Не часто бывает, чтобы нашим запросам открывали зеленую улицу!
Видимо, кто-то придерживался иной точки зрения, потому что Тунгусов словно бы спорил, напористо и грубовато. Этот кто-то был Рудалев.
— Мы не можем пойти на обман государства, — сказал он, в его глазах появился холодный блеск. — Будем просить только то, на что имеем право.
— Это не обман, — напористо возразил Тунгусов. — Я не собираюсь копить запасы в кладовой. У меня шесть трестов, и все сидят на голодном пайке металла и цемента.
— Это другой вопрос, — остановил его Рудалев. — Сейчас речь о Сухом Боре.
Шанин соглашался в душе со скрупулезной честностью секретаря обкома, хотя ему было ближе и понятнее то, чем руководствовался Тунгусов. Область вела огромное строительство, но заявки главка на материалы почти никогда не удовлетворялись. Сколько раз Тунгусов перераспределял между другими трестами материалы, выделенные для Сухого Бора. На первых порах Шанин бунтовал. Тунгусов осадил его: «Ну да, ты у меня будешь ходить в героях, а другие хоть пропади, хорош друг!..»
После непродолжительной паузы Рудалев заговорил снова:
— Обстановка чрезвычайная. Сегодня же летим в Сухой Бор, оттуда — в Москву. За это время надо подготовить заявки в Госплан и министерства. Не позже чем через месяц стройка должна иметь необходимые материалы. Посчитайте, сколько надо дополнительно людей. Лесозаготовительные объединения получат указание переадресовать в Сухой Бор сборные щитовые дома, предназначенные для леспромхозов. Вы, Афанасий Иванович, — Рудалев взглянул на Замкового, — должны подготовить предложения по ускорению разработки проектной документации, в Москве добьемся решения и этой проблемы. Наконец, последнее... — Рудалев остановил взгляд на Шанине. — Лев Георгиевич, месяц, который мы имеем для подготовки к развернутому наступлению, вы должны использовать для отдыха и лечения. Вы плохо выглядите. Для вас уже готова путевка.
Возражать Рудалеву Шанин не хотел, но и принять его предложение не мог.
— Оставить стройку в такое время... — начал он.
— В Сухой Бор на этот месяц командируется заместитель начальника главка, — сказал Рудалев.
Шанин кивнул: он соглашался с секретарем обкома, отдых ему необходим, но месяц будет потерян, а сколько бы он успел сделать за этот месяц!
Вылетая в Сухой Бор, Рудалев хотел получить представление о настроении коллектива Бумстроя. Слово Шанина есть слово Шанина, но не менее важно, что скажут инженеры, рабочие. Если при посещении стройки у него не сложится впечатления, что комбинат можно пустить в феврале, он скажет об этом прямо: Центральный Комитет партии и правительство должны знать истину, как бы горька она ни была. Заодно выяснится, что происходит с Шаниным, вдруг он и сейчас покривил душой. Если так, придется пойти на крайние меры.
Откинувшись на мягкую спинку сиденья, Рудалев перевел глаза на Шанина. Тот полулежал в кресле с закрытыми глазами, иссеченное резкими складками лицо было непроницаемо. Спит или бодрствует, доволен или сердит, не поймешь, всегда одинаково бесстрастен. Рудалеву вдруг вспомнился разговор о нем в ЦК несколько лет назад. Он, Рудалев, просил направить Шанина в Сухой Бор, а заместитель заведующего отделом строительства ЦК Гаранин сомневался, потянет ли? Оба они хорошо знали Шанина по Сибири: Гаранин в первые послевоенные годы работал в крайкоме партии. Время как будто подтвердило, что прав Рудалев, а не Гаранин: Шанин тянул свой нелегкий воз без срывов. И вдруг эта совершенно неожиданная история с обязательствами и провал плана. Что произошло с Шаниным? Может быть, прав все-таки Гаранин?
Самолет тряхнуло. За стеклом рваными полосами серой ваты проносились облака; за весь полет под крылом не было ни метра просвета. «Хорошо, если не придется приземлиться на полпути, — подумал Рудалев. — Когда-то мы ведь с ним, — подумал он о Шанине, — по-настоящему познакомились в Сибири как раз во время непогодного сидения. Летели с краевой партконференции, самолет сел в Минусинске, и три дня ждали, когда перестанет пуржить. Тогда-то Шанин и рассказал мне о побеге из лагеря смерти...»
Цепкая память Рудалева хранила детали этого потрясающего рассказа... Преодолев с толпой узников ограждение из колючей проволоки, Шанин куда-то бежал, стараясь уйти подальше от лагеря; позади раздавались выстрелы, и треск мотоциклетных моторов, и лай собак. Ему удалось пробежать несколько километров, и он уже начал надеяться, что, может быть, сумеет спастись. Но когда стало рассветать, он увидел, что находится в предместье какого-то большого города: вперед пути не было, а позади продолжали истерично лаять собаки. Шанину попался ручей, он вошел в воду и побрел по течению. На берегу стояли каштаны. Он залез на вершину и, спрятавшись в листве, переждал, когда утихнет шум преследования. Эта картина: Шанин, прячущийся в ветвях подобно Робинзону, — почти зримо представлялась Рудалеву. Он словно видел обросшего черной бородой человека в полосатой одежде с номером на груди, затаившегося на дереве...
В Минусинске между ними, Рудалевым и Шаниным, зародилась духовная близость. Друзьями они не стали, Шанин никого не пускает к себе в душу. Но именно тогда он, Рудалев, проникся к Шанину доверием, и позже не было случая даже на секунду в нем разочароваться. Шанин всегда работал и вел себя безукоризненно: человек — алмаз, настоящий коммунист. У Рудалева ни разу не появилось повода усомниться в его словах, решениях, действиях. Он, Рудалев, не считал нужным контролировать Шанина, а для горкома Шанин слишком крупная фигура, чтобы всерьез контролировать его — не это ли привело к нереальным обязательствам?
Рудалев напряженно вспоминал, почему сомневался в Шанине Гаранин. «Шанин привык за всех думать и все решать в одиночку, — вот что говорил Гаранин. — А в Сухом Бору от него потребуется учить думать других, учить решать командиров рангом ниже. Способен ли на это Шанин?» И еще одно непонятно: почему против нереального обязательства выступил только один человек — начальник второстепенного участка Белозеров? Надо посмотреть, что из себя представляет этот Белозеров, почему остальные промолчали? Побоялись выступить против Шанина? Чепуха! Вероятно другое, а именно: безразличное, наплевательское отношение к соревнованию; и если этим больны командиры огромной стройки — надо бить тревогу, надо говорить об этом в ЦК, надо делать большие выводы...
Еще в Северограде Рудалев попросил Чернакова доложить коммунистам стройки о решении бюро обкома. Чернакову предстояло сообщить и о том, что задача ускоренного пуска комбината с повестки дня не снята. Рудалев считал, что если об этом скажет он сам, секретарь обкома, то коммунисты могут понять так, будто это дело решенное и говорить уже не о чем: получил директиву — выполняй, а выполнишь или нет — время покажет. Такое восприятие было крайне нежелательно.
«Партком должен призвать коммунистов к четкой и принципиальной оценке возможностей коллектива, — подчеркнул в беседе с Чернаковым Рудалев. — Если у людей имеются сомнения, пусть скажут об этом прямо, нам незачем пускать пыль в глаза друг другу».
Самолет лег на крыло, Рудалев повернулся к иллюминатору. Внизу зеленела тайга, серой подковой изогнулась Рочегда, в подкове густой россыпью темнели крыши домов. Рочегодск.
Доклад Чернаков сделал в объективно-осторожной форме. Он будто бы и признал нереальность обязательств, но конкретных виновников не назвал: все, дескать, в ответе.
— Поспешили мы, очень уж хочется пустить комбинат быстрее! Всем нам урок на будущее: надо лучше считать, чтоб впредь не получалось вспышкопускательства! — Чернаков оторвался от текста и со смущенной улыбкой взглянул на Рудалева, словно извиняясь за то, что перехватил у того непривычное, но острое словцо.
Замковой передал Рудалеву записку. Рудалев подумал, что она предназначена для него: коммунисты нередко обращаются на собраниях к секретарю обкома с вопросами. Но записка адресовалась председательствующему. «Очень убедительно прошу дать слово после доклада. Крохин». Прочитав ее, Рудалев усмехнулся: «Убедительно, да еще и очень! Наверное, что-то важное хочет сказать», — подумал он, передавая записку Гронскому.
— Задача пуска комбината в ближайшие месяцы, — говорил Чернаков, — по-прежнему требует своего решения. Мы должны четко и определенно сказать сейчас, возможно ли это и за счет чего...
— Выступления подготовлены? Очень важно, чтобы высказалось как можно больше коммунистов, — сказал Рудалев, наклоняясь к Гронскому.
— Да мы поручили начальникам участков, другим товарищам подготовиться, Степан Петрович, — доложил Гронский, почтительно склоняя весело розовевшую под светом люстры лысину к секретарю обкома. — Первому дадим слово Крохину, раз уж он очень просит.
Гронский пробежал глазами по рядам, увидел в центре зала пышную шевелюру Белозерова рядом с кирпичным ликом Корчемахи, они о чем-то переговаривались.
Понаблюдав за ними, Гронский осуждающе покачал головой. «Чего доброго, Корчемаха на весь зал резвиться начнет. Могли бы и помолчать в присутствии Рудалева!» — думал он с досадой.
Гронский не ошибался. У Корчемахи действительно было развеселое настроение. Корчемаха не знал, что Осьмирко уже готовится выйти на трибуну, и уговаривал его выступить:
— Ты только представь, какая выгода: сам первый секретарь обкома будет слушать! Послушает и скажет: «Вот какая умница! Давай я его, скажет, в Усть-Полье пошлю!» Там, я слыхал, хозяина нет. Построишь Усть-Польский гигант — и в министры. Вся Украина будет судачить: «Слышали, какая фигура наш Осьмирко?» В Москве жить будешь, дачу дадут...
— Помолчи, слушай! — взмолился Осьмирко. — Можешь ты хоть раз в жизни помолчать?
— Конечно, могу, — успокоил его Корчемаха. — Но не сегодня, когда мой земляк Осьмирко должен сделать заявку на министерское кресло!
Он ждал реакции, но Осьмирко не отвечал, между белесыми мальчишескими бровями лежала сердитая складка. Корчемаха махнул на него рукой и повернулся к Белозерову.
— Умрет начальником ТЭЦстроя! — сказал об Осьмирке; спросил: — А вы выступаете, Алексей Алексеевич?
— Звонили из парткома, но я не знаю, — ответил Белозеров. — От меня ведь пуск комбината больше не зависит. Сдам ТЭЦ-два и навалюсь на лимонадное производство.
— Даю голову на отсечение, выступать вам придется! Или я уже не Корчемаха. А первый на трибуну полезет Крохин. Секретаря нашей парторганизации скрутила хвороба, он не может, а Крохин не пропустит случая показаться областному начальству.
Корчемаха угадал: первому слово было и вправду предоставлено Крохину.
— Большие и тяжелые задачи, о которых мы услышали от Ильи Петровича, нам посильные, — сказал Крохин, на его круглом лице сияла улыбка. — Мы с ними справимся, если нам не будет мешать, как, например, товарищ Рашов, который в ответственный момент начал преследовать испытанные кадры профсоюзного руководства нашей Всесоюзной ударной стройки...
В зале установилась мертвая тишина. Крохин хорошо подготовился к выступлению. Против обыкновения его текст на этот раз был написан заранее и отпечатан на машинке. Крохин задавал тон, потом, по его расчетам, должны были выступить другие. Важно было задать тон. Крохин надеялся, что кто-нибудь по доброте человеческой на собрании присоединится к его критике Рашова. А это и требуется: если один-другой выступит, то Рудалев сделает вывод: не тот человек Рашов...
В открытую атаку Крохин решился пойти после длительных колебаний. Он учел, казалось, все: и то, что к нему, Крохину, хорошо относится Шанин, а за спиной Шанина стоит начальник главка Тунгусов, с которым управляющий «на ты и за руку»; и то, что Шанин поддерживает Волынкина. Значит, его, Крохина, Шанин в обиду не даст; опасности никакой, счеты с Рашовым свести можно.
Расчет Крохина оправдался: вышедший после него на трибуну Трескин уже не мог не сказать о Рашове и Волынкине.
Положенные десять минут Трескин говорил о просчетах в проектной документации, случаях низкого качества строительных работ, браках, особый упор сделал на материально-техническое снабжение («если это дело коренным образом не улучшить, то ускорении строительства нам не добиться»), но речь закончил критикой действий секретаря горкома.
— Насчет Дмитрия Фадеевича... — кладя листы с текстом речи в карман пиджака, сказал он в раздумье. — Я тоже думаю, что Валерий Изосимович проявил ненужную поспешность. Обидел человека, вот и пришлось обкому нас поправлять. Конечно, нехорошо получилось!
Рудалев, сидя за столом, хмурился.
Во время перерыва он отвел Рашова за портьеру сцены, спросил удивленно:
— Чем вы их так разозлили?
— Черт их знает! — Рашов нервно разминал папиросу, пальцы вздрагивали.
— Думаю, вам следует признать перед собранием ошибочность своих действий, Валерий Изосимович, — посоветовал Рудалев.
— Не понимаю, почему я должен это признавать, — угрюмо сказал Рашов. — Готов где угодно повторить, что Волынкина необходимо освободить от руководства постройкомом.
— Это другое дело, — сказал Рудалев.
Рашов молчал.
— Упрямство может стоить вам поста секретаря горкома, — предупредил Рудалев.
— Я за пост не держусь! — резко ответил Рашов. — Я неплохо чувствовал себя на транспорте, могу вернуться туда снова.
— Обком не может позволить себе терять кадры на случайностях. — Голос Рудалева был жесток и требователен. — Я настаиваю, чтобы вы признали перед собранием ошибку, товарищ Рашов. Ваша амбиция неуместна!
На лице Рашова пятнами проступила краска.
— Выступить вам надо сейчас, унять страсти. Люди успокоятся и будут говорить о деле. — Рудалев спокойно поискал глазами, куда положить окурок, потушил, сунул в спичечный коробок. — Именно сейчас, время дорого, Валерий Изосимович.
Ошибку свою Рашов признал после того, как дал оценку работе парткома по выполнению обязательств. Его самокритичность понравилась коммунистам. Они ждали, как будет реагировать секретарь горкома на критику: признает или обойдет. Рашов публично признал ее, сделав это коротко и деловито. И деловитость его тоже пришлась по душе людям, так и должно быть, у него забот много, за заботами где-то и промахнешься, бывает, — было написано на лицах.
Чувство освобождения от тяжкого и неприятного бремени испытал Рашов, заявив о том, что допустил ошибку. Даже в тот момент, когда он, сев за стол после перерыва, сделал в блокноте, в продуманном заранее плане выступления пометку-тезис («Ошибка — наука на будущее»), что-то сопротивлялось в нем признанию. Он скорее выполнял требование первого секретаря обкома, чем искренне раскаивался. И лишь вернувшись с трибуны на свое место за столом президиума и уловив, как изменилось отношение к нему зала, понял, что должен был сделать это. И обрадовался тому, что это уже сделано, что коммунисты вернули ему свое уважение.
А потом, когда выступил каменщик Скачков, и вообще все стало на место, Скачков уже ни слова не сказал о Рашове, а начал с критики Шанина, Чернакова и Волынкина.
— Больно велик в обязательствах просчет, как считали-то? А может, и вовсе не считали наши руководители? И Волынкин в том числе. Для виду пошумели... — Скачков выступал по обыкновению без бумажки, часто умолкая. Его худощавое лицо было взволнованным. — Не могу только понять, кому и для чего эта потемкинская деревня понадобилась!
Рудалев удовлетворенно кивнул: теперь оба — и Рашов, и Волынкин — получили свое, всем сестрам по серьгам. Секретарь обкома был рад, что истинную оценку Волынкину дал авторитетный человек, Герой Труда.
— Комбинат мы пустим в феврале, если будем на всех объектах работать так, как Белозеров, — оборачиваясь к президиуму, проговорил Скачков; он понимал, чего первый секретарь обкома ждет от него. — Сумел ведь Белозеров построить ТЭЦ-два, кто в это верил-то? Один кричит да требует, другой думает да делает. Белозеров — из последних.
Скачков постоял, вспоминая, не забыл ли еще что сказать, решил, что сказано все, и пошел к заднему ряду президиума, где было его место.
— Белозеров из последних, а из первых кто? — крикнул кто-то. — Скажи-ка!
Скачков обернулся к залу.
— Не на вору ли шапка горит?
Рудалев улыбнулся его ответу.
Вслед за Скачковым за пуск комбината в феврале высказался Осьмирко.
— Я тоже считаю, товарищ Рудалев, что дело это реальное, — объявил он, еще не дойдя до трибуны. — Как и Скачков, меня убедил в этом Белозеров, который ТЭЦ-два достраивает за меня. — В зале раздались смешки, Осьмирко согласно кивнул. — Правильно, есть над чем смеяться. А мне грустно. Когда пустить ТЭЦ-два поручили Белозерову, я обрадовался, что не на меня этот крест повесили. Был убежден: немыслимо в такой срок управиться. Оказалось, можно. Белозеров пригласил меня на митинг передачи ключей эксплуатационникам — что ж, пора: дым из трубы ТЭЦ-два уже идет!
Гронский объявил выступление Свичевского.
— Комбинат пустить быстро можно... — начал Свичевский с места.
— Поднимитесь на трибуну, — предложил Гронский. Свичевский остался на месте.
— У меня говорить очень мало... Я хочу сказать, что комбинат пустить быстро можно, если Корчемаха на биржу бетон будет поставлять так, как Белозерову на ТЭЦ-два. Половину участков оставили без бетона, только б Белозерова ублажить. Все у меня.
— Вот же злыдень! — тонкоголосо крикнул с места Корчемаха. — Я могу завалить ему всю биржу бетоном!
Гронский заставил Корчемаху выйти на трибуну.
— Проблемы бетона больше нет, у меня бетономешалки простаивают. И пусть Свичевский хоть неделю поработает так, как Белозеров! Так он же не умеет. Сколько можно заливать конструкции, а потом рубить из-за ошибок! — сердито кричал Корчемаха, тряся тройным подбородком. Успокоившись, он заверил: — А насчет пуска комбината — подсобные предприятия не подведут!
На место его проводили аплодисментами.
— Белозеров-то будет выступать? — опережая Гронского, поднявшегося объявить следующего оратора, спросил молодой голос из зала.
— Будет, будет, — успокоил Гронский, делая предупреждающий знак Белозерову.
Но до Белозерова выступили еще два монтажника. Они тоже считали, что пуск комбината в феврале возможен, если, конечно, они получат подкрепление в людях.
— Нач-чинал демагог, а заканчивают те, кто строит, — поворачиваясь к Рашову, сказал Замковой. — Такого делового собрания в тресте я не прип-поми-наю!
Рашов тоже думал в эту минуту, что в настроении людей произошел перелом, сейчас они не проголосовали бы за нереальный срок, как сделали несколько месяцев назад. Каждый осознал, что он лично, а не только Шанин, Чернаков, Волынкин, отвечает за пуск комбината, и именно поэтому можно надеяться, что комбинат будет пущен.
— Слово имеет товарищ Белозеров.
Белозеров, выйдя на трибуну, прижал волосы, несколько секунд молча смотрел в зал, покусывая нижнюю губу.
— Если я правильно понимаю, от меня хотят услышать, как удалось достроить ТЭЦ-два за три месяца? — негромко сказал он.
— Именно! —подтвердил молодой голос.
— За десять минут ответить сложно, тема объемная, хватило бы на несколько лекций, — пряча волнение в легкой усмешке, проговорил Белозеров. — Но попытаюсь. Как мне кажется, три условия определили успех. Первое — это высокосознательное отношение к делу рабочих. Иногда приходилось конфликтовать из-за того, что люди, отработав смену, не хотели уходить домой. Второе — четкое планирование работ. Мы нарисовали сетевой график и вывесили его, чтобы все могли видеть, какие работы и в какие сроки следует сделать. График торопил. График поднимал ответственность каждого строителя, заставлял искать резервы. — Белозеров помолчал. — Может быть, прозвучит слишком громко, но я скажу, что ТЭЦ превратилась в творческую лабораторию. Весь коллектив ее строителей — это своеобразная, постоянно действующая творческая бригада. Каждый думал над какой-то проблемой, решение которой позволило бы сэкономить неделю, день, час...
Белозеров отвернул рукав пиджака и посмотрел на часы.
— Чтобы не злоупотреблять вашим вниманием, я не стану приводить примеры творческого решения проблем, которые возникали на каждом шагу, — продолжал он. — Поверьте на слово, их было множество, этих решений. Скажу о третьем условии. Это — моральное и материальное поощрение строителей. Каждую декаду мы вручали лучшей бригаде переходящее Красное знамя постройкома, а за второе и третье места — красные вымпелы цехового комитета профсоюза. Если работа выполнялась в срок или досрочно, люди получали премии... Вот такие три условия, — оказал он. — Ну, о том, что работы велись в три смены при непрерывной рабочей неделе, вы, я думаю, знаете. Отмечу только, что число рабочих во всех сменах было одинаковым. Несмотря на это, мы не знали перебоев в снабжении, спасибо за это Корчемахе и снабженцам. Хорошо помогло то, что у нас был человек, который собирал заявки на материалы, сообщал в подсобные предприятия и следил, как эти заявки выполняются. — Откуда этот человек взялся, Белозеров счел разумным не сообщать. — И еще о монтажниках. Всем спасибо, но одного хочу выделить. — Белозеров поискал глазами Лещенка, нашел его интеллигентную бородку у стены под черными отверстиями киноаппаратной. — Если бы мне за электростанцию полагалась грамота, я бы зачеркнул в ней свою фамилию и написал: «Награждается начальник Энергомонтажа Лещенок». — Даже с трибуны ему было видно, как лицо Лещенка зарделось. — Спасибо сердечное, Петр Петрович! — Белозеров помолчал, думая о том, что должен особую благодарность высказать и Дине, но не решился объявить ее имя на весь зал; сказал: — Мы благодарны также нашим газетам, городской и многотиражной, которые часто и со знанием дела писали о строителях ТЭЦ.
Редактор городской газеты, сидевший напротив трибуны с блокнотиком на коленке, поднял голову и благодарно кивнул Белозерову, а Белозеров подумал о том, что редактор наверняка передаст эти его слова Дине, и она поймет, что он, Белозеров, сказал эти слова для нее.
Его выступление зал слушал, затаив дыхание. Люди понимали, что на любом участке можно организовать трехсменную работу, вести дело на научной основе без суеты и толкотни.
— А насчет ввода в феврале, — сказал Белозеров, — вот какое сомнение...
Он на секунду умолк, Рудалев насторожился, на лице Шанина появилось непривычное беспокойство, по залу пронесся шумок: опять сомнение?
— Нереально опять, что ли? — крикнул кто-то.
— Нет, этого я не думаю... — ответил Белозеров. — Я думаю вот о чем: для ТЭЦ-два у треста находилось все. Выполнять сетевой график было можно. А есть ли у нас все для пуска комбината? Надо-то много!
Он вопросительно взглянул на Рудалева, снова пригладил волосы и пошел в зал.
Поднялся Рудалев.
— Отвечаю на вопрос товарищей Трескина и Белозерова. Стройка будет иметь абсолютно все, что необходимо для пуска комбината. Я повторяю то, что мне сказали в правительстве. В начале года вы обещали дать целлюлозу в декабре — это был просчет. На днях мне предстоит доложить Госплану, будет ли целлюлоза в феврале. Из того, что я слышал на собрании, можно сделать вывод: будет. Поэтому правительство даст все, пусть это вас не тревожит. — Он сел, обернулся к сидевшему позади Бабанову. — Белозеров сказал, что мог бы прочитать цикл лекций, обратили внимание? Надо попросить его сделать это в политехническом институте. И еще он обязательно должен выступить у нас на областном совещании строителей. Проследите.
Гронский объявил выступление Шанина. В зале снова воцарилась тишина. Шанин выступал энергично, страстно; делая рукой короткие отрывистые жесты, словно заколачивая молотком гвозди в трибуну, он критиковал инженеров, коммунистов за неумение организовать строительство и нетребовательность, за прогулы и простой рабочих, за плохое использование техники.
«Не растерял ораторский дар Лев Георгиевич, молодец!» — думал, слушая его, Рудалев. После Сибири ему не приходилось слушать свободных импровизаций Шанина. На пленумах и областных совещаниях управляющий Бумстроем читал заранее написанные тексты, а в этом случае простора эмоциям не дашь. Другое дело сейчас, когда он выкладывал все, что думал и чувствовал. Рудалев ждал, скажет ли Шанин о нереальных обязательствах, проанализирует перед партийным коллективом свою ошибку или обойдет молчанием. Шанин сказал обо всем, но анализом заниматься не стал.
— Сейчас, когда обязательства сорваны, — гремел он, — наша задача заключается не в том, чтобы искать, кого забросать черепками: Шанина, Волынкина или еще кого-нибудь! Суть не в этом! Сейчас самое важное — не сорвать новый срок пуска комбината!
По настроению зала Рудалев чувствовал, что с Шаниным согласны. Что, в самом деле, толку копаться в этой истории, когда впереди прорва работы! Но сам Рудалев считал, что управляющему следовало бы быть более самокритичным.
Закрыв собрание, Чернаков объявил о митинге, который намечен на завтра.
В эту ночь котлы и генераторы должны были принять промышленную нагрузку. От Белозерова ничего больше не зависело, но он не поехал домой, чтобы быть свидетелем того, ради чего в последние месяцы не знал ни минуты покоя.
Он плохо себя чувствовал, наверное, оттого, что переволновался на собрании, а может быть, сказывалась усталость этих месяцев. К тому же в цехах было жарко и душно, особенно в котельном; трубопроводы парили, а вентиляция почему-то еще не работала. По спине Белозерова текли струйки горячего пота. От острого приторного запаха сохнущего изоляционного клея подташнивало.
Он стоял у щита четвертого котла, наблюдая за энергетиками и наладчиками, которые с потными, разгоряченными лицами метались между задвижками и приборами. Потом наступил момент, когда люди перестали бегать; и в этот момент Белозеров услышал нарастающий гул, будто приближался издали, грохоча реактивными двигателями, могучий воздушный лайнер.
К Белозерову приблизился молоденький котельный машинист — он стоял у того же щита, наблюдая за приборами, — и что-то сказал. Белозеров его не услышал и недоуменно пожал плечами. Тогда юноша поднялся на цыпочках и прокричал в ухо Белозерову:
— Вы идите к главному щиту! Все туда ушли! К главному щиту идите, слышите?
Белозеров пошел к лифту и поднялся в зал щита управления. У стены, рядом с входом стояла большая группа людей; впереди, отделившись от них, словно командир, — Замковой. Он приветственно кивнул Белозерову и, повернувшись своим шаровидным корпусом, стал смотреть на приборы на щите, протянувшемся через весь огромный зал. Туда же были устремлены глаза всех других людей, и Белозеров, пристроившись к ним сбоку, тоже настроился следить за приборами. Но он почти ничего не видел. От обилия света, от блеска выкрашенных в масляную краску стен, от сияния стекол и оправ приборов у него заболели глаза, и все перед ними поплыло. «Как они могут смотреть? Неужели они не понимают, что здесь можно ослепнуть?» — подумал Белозеров о стоящих рядом с ним людях с прежним удивлением. Но затем его глаза привыкли к свету, и приборы словно вынырнули из белого сияющего тумана. Он увидел тонкие нервные стрелки на приборах; они то застывали на секунду на месте, то, вздрогнув, начинали двигаться вправо или влево. Затем все одновременно остановились, прошла секунда, вторая, третья, а они не шевелились. Замковой отвернулся от щита к людям и начал пожимать им руки. Он и Белозерову крепко пожал руку и что-то сказал, но Белозеров не понял что — слова доносились до него как через слой ваты. Потом к нему подошел незнакомый молодой человек с небольшими впадинками на щеках.
— Вы — Белозеров? — опросил он. — Я много о вас слышал.
Белозеров молча смотрел на него.
— Я дежурный инженер, а раньше работал на энергопоезде. Ко мне как-то приходил ваш бригадир, ему нужна была энергия для колерной. Очень симпатичный парень!
Белозеров покивал, показывая, что разделяет и разговорчивое настроение инженера, и его оценку Эдика, хотя не понимал, зачем тот все это говорит. Ему хотелось отойти в сторону и лечь на пол, такая слабость была во всем теле.
Инженер направился к щиту, а Белозеров вспомнил, что в кабинете начальника электростанции — уже переставшем быть кабинетом начальника Спецстроя — на днях поставили диван, и спустился вниз. Дверь была заперта, но у Белозерова был ключ, потому что, приезжая из города, он по-прежнему оставлял плащ в этом кабинете. Он вошел, включил свет, снял пиджак, лег на диван и словно провалился.
Проснулся Белозеров от сильного озноба, посмотрел на часы. Была половина одиннадцатого. Зубы выбивали дробь, и все тело сотрясалось. Он встал и начал делать руками резкие движения, чтобы согреться. Припомнил ночь и усмехнулся: «Вот до чего доработался, на ногах уже не мог стоять!» Озноб все не проходил, и Белозеров спустился в котельный цех в надежде согреться. Но в цехе на полную мощность были включены вентиляторы, и между котлами гулял ветер. Стоявшие на вахте машинисты смотрели на Белозерова с удивлением. Он почувствовал себя лишним и вышел из здания ТЭЦ.
Накрапывал мелкий реденький дождь. Белозеров застегнул до самого верха пуговицы плаща и направился в сторону проходной. «Наверное, в кабинете было очень холодно, так я промерз! — думал он. — Чего доброго, заболел. Хотя теперь, если я заболею, то уже не страшно, ТЭЦ-то работает!.. А может, уехать домой? — спросил он себя и тут же отказался от этого намерения: — Нет, нельзя, скоро митинг».
Белозеров вышел на площадь. Она уже была заполнена народом. Белозеров двинулся в обход: Чернаков предупредил, что его место на трибуне. Белозеров подошел к трибуне, на ней уже находились люди. Он рассмотрел Рудалева, Рашова; крайняя стояла Надя. Она улыбнулась Белозерову. По площади уже перекатывался усиленный микрофонный голос Чернакова, объявляющего митинг открытым.
Белозерова перехватил молодой незнакомый журналист из городской газеты. Насморочно пошмыгивая горбатым носом, он долго и нудно выспрашивал фамилии рабочих и кто на сколько процентов выполнял нормы выработки. На трибуну Белозеров поднялся, когда Замковой заканчивал речь.
— ...И вот этот день нас-ступил, электростанция д-дает ток! Спасибо! Спас-сибо, товарищи строители!
Не в силах удержать переполнявший его восторг, Замковой схватил в объятия стоявшего рядом Чернакова, отпустил, раскинул руки, готовясь обхватить Шанина, но, наткнувшись на его насмешливый взгляд, сделал шаг к Белозерову, обнял его и звонко чмокнул в пуговицу плаща.
Белозеров стоял позади Шанина: через его голову он видел всю площадь. Людей пришло много — не меньше, чем Первого мая или в День строителя, и над толпой краснели лозунги: «Привет строителям ТЭЦ-два!», «Введем комбинат в строй досрочно!» Белозеров подумал: «А срок-то Илья Петрович не указал. Побаивается, видимо, как бы снова не сорвалось!..»
Замкового сменил у микрофона Шанин, а потом выступила Надя. И хотя Надино выступление было главным, ради чего Белозеров пришел на митинг, он его почти не слышал. Тело сотрясалось в ознобе, из груди рвался кашель, и Белозеров изо всех сил сдерживался, чтобы не нарушить тишину трибуны, не привлечь к себе внимания. Потом он понял, что ничего не сможет сделать, отступил на два шага от Шанина и разразился в кашле. Человек, рядом с которым он теперь стоял, обернулся. Это был Рашов.
Он покачал головой и приложил фаланги пальцев к шее Белозерова.
— Я так и подумал, — пробормотал он и добавил громче: — Вам надо немедленно в постель, у вас температура не меньше тридцати восьми...
Договорить ему не дал Чернаков.
— Валерий Изосимович, даю вам слово, — предупредил он, трогая Рашова за рукав. — Прошу приготовиться.
— Никуда не уходите, поедете со мной, — сказал Рашов Белозерову. — Я отвезу вас в город, в больницу.
Он сделал шаг вперед, и его место заняла Надя.
— Ну, как я? — спросила она у Белозерова; ее смуглое лицо горело румянцем.
Белозеров кивнул: все, дескать, нормально, Надя тут же отвернулась к площади и стала смотреть в толпу. Белозеров проследил за ее взглядом и увидел Рамишвили. Он делал Наде знаки руками, видимо, выражал восхищение ее выступлением.
Белозеров еле стоял на ногах, так ему было плохо. Наконец Рашов закончил речь.
— Еще одну минуту, — сказал он Белозерову и подошел к Рудалеву.
Поговорив с ним, он вернулся к Шанину:
— Мы с Ильей Петровичем завезем Белозерова в больницу, а потом уже — на аэродром.
«Волга» Рашова стояла за углом ограждения Дворца культуры. Подойдя к ней, Рашов открыл заднюю дверцу для Белозерова. Белозеров сел и отодвинулся подальше, оставляя место для Чернакова. Когда машина тронулась, он запрокинул голову на мягкий верхний бортик сиденья и впал в забытье.
Очнулся он от того, что машину тряхнуло; она свернула с бетонки на лесную грунтовую дорогу. Рашов и Чернаков о чем-то говорили, но их голоса доносились до Белозерова с провалами.
— ...Бабанов обратил внимание: ни одного срыва, — гудел Рашов. — Теперь ТЭЦ-два. Что это — случайность? Вам эта мысль не приходила в голову, Илья Петрович? Когда вы узнали о методе Белозерова?
— Если не ошибаюсь, мне говорил о сетевом планировании сам Белозеров, — неуверенно сказал Чернаков. — Но я, помнится, готовился к докладу на партсобрании, и заняться этим делом было некогда. Я посоветовал пойти к Шанину, — сказал он тверже. — Да, именно к нему.
— Ай-яй-яй, Илья Петрович, дорогой мой человек! — с горечью, растягивая каждое слово, проговорил Рашов. — Какой просчет! Какое недомыслие, простите! К вам пришел начальник участка, член парткома, и вы его отправляете к управляющему, будто он сам не знает туда дороги! И даже не поинтересовались, что же дальше?!
Чернаков нахмурился.
— ...Не сердитесь, Илья Петрович, я не хочу вас обидеть... — продолжал Рашов. — Может быть, вам и не понравится то, что я скажу, но уж не обессудьте. Вот мы с вами пережили важные события. Взяли обязательства — и провалили их. Сняли Волынкина — и восстановили его. Бумстрой слушали на бюро обкома — и кто-то наказан. Прошло партийное собрание в тресте — и приняты серьезные решения. В масштабах коллектива стройки — события исключительные, я бы сказал исторические! Но вот что странно. На собрании вы не дали своей оценки ошибке с обязательствами. Сейчас выясняется, что от сетевого планирования вы отмахнулись. Это, простите, что же за позиция?!
Рашов замолчал, и было непонятно, то ли он ждет ответа Чернакова на свой резкий сердитый вопрос, то ли дает время Чернакову, чтобы тот осмыслил упрек.
— Партийный руководитель не может быть наблюдателем, — заговорил он снова. — Профессия руководителя — жестокая профессия, Илья Петрович. И по отношению к людям, и по отношению к себе. Приятно говорить людям приятное, черт возьми! А мы обязаны говорить и горькие, неприятные слова, причем, наверное, чаще неприятные. А вы, мне кажется, боитесь, Илья Петрович.
— Ну, это уж вы слишком! — с обидой возразил Чернаков.
— Дай бог, — пробасил Рашов. — Буду рад, если ошибаюсь... — Он снова помолчал. — Парторганизация, партком — это моральный судья всего происходящего в коллективе, а секретарь — рупор комитета, выразитель коллективного мнения. Когда к вам пришел Белозеров со своими идеями, вы обязаны были в них вникнуть — раз. Оценить реальность их осуществления и практическую ценность — два. Вынести на обсуждение парткома — три. Выслушать возражения управляющего — четыре. Вникнуть в эти возражения, взвесить, кто прав и что лучше: поддержать или отвергнуть? — пять. Вы «за», а управляющий не согласен? Решайте большинством, на то и партком. Большинство на его стороне? Не страшно, со временем тех, кто ошибается, жизнь поправит, а ваш авторитет возрастет. Но ведь вы ничего, совершенно ничего не сделали, вы даже не вникли! Спихнули на управляющего — и делу конец!
Голоса отдалились и словно бы слились, затем Белозеров почувствовал на своем лбу чью-то ладонь и услышал голос Чернакова:
— Совсем плох. Пышет, как от печи.
— Сейчас из лесу выберемся, а там пять минут до больницы, — отозвался Рашов и спросил: — Что ты скажешь мне, Илья Петрович? Всю дорогу я говорил, а хотелось бы и тебя послушать!
Обращением на «ты» он как бы подчеркивал неофициальность разговора. Но Чернаков ответил с горячностью.
— Да что говорить-то? Принимаю, Валерий Изосимович. Дело не в боязни, как вы решили. Я всего два года на стройке, а до этого что? Инструктор горкома, партшкола... А проблемы-то передо мной встали, ого! Не успел разобраться. Буду поправлять.
Рашов остался недоволен.
— А вот такая торопливость в заверениях ни к чему. Не очень верится!
Чернаков не обиделся.
— Это не торопливость, — сказал он. — Я над этими событиями думаю днями и ночами. Честно признаюсь: до бюро обкома на все сто был уверен, что Шанин прав. Потом заколебался — Рудалев расшатал своими выводами.
— А насчет Волынкина, значит, не согласны со мной? — Белозеров уловил в голосе Рашова явную усмешку.
— Нет, — твердо ответил Чернаков. — Может быть, пересмотрю свои позиции, но сейчас не согласен. Кстати, обком тоже вас не поддержал, Валерий Изосимович.
— Обком не согласен с формой освобождения Волынкина. В содержание обком не вникал, — заметил Рашов.
Чернаков промолчал.
— Ладно, оставим этот вопрос открытым, — проговорил Рашов, и Белозерову послышалось в его голосе уважение к неподатливости Чернакова. — А вот и город, — добавил он.
— Алексей, сможешь пройти до приемного покоя? — спросил Чернаков. — Или вызвать носилки?
Белозеров помотал головой и начал выбираться из кузова. Перед глазами все плыло, но он поборол слабость и, пошатываясь, пошел к подъезду. Рашов и Чернаков шли по сторонам.
— Здравствуйте, я — секретарь горкома Рашов, — сказал Рашов, когда они остановились перед столом, за которым сидела женщина в белом халате. — Товарищ Белозеров — начальник Спецстроя из Сухого Бора. Передайте главврачу мою просьбу положить его в спецпалату. До свидания, товарищ Белозеров. Поправляйтесь!
— Оклемаешься, я к тебе загляну, — пообещал Чернаков. — Будь!
— Пойдемте, — сказала женщина в белом халате.
Она взяла Белозерова под руку и повела куда-то по коридору.
В Москве Рудалев, Тунгусов, Шанин и Замковой затратили несколько дней, чтобы решить все вопросы. После этого Рудалев улетел в Североград. Тунгусов задержался в Москве, чтобы утрясти вопросы помельче. Шанин должен был выехать на следующий день в санаторий.
Вечером они возвращались из Госплана. Машина шла центральными улицами, часто останавливаясь у светофоров, Шанин, откинувшись на подушку, смотрел на бесконечный людской поток, двигавшийся по тротуару.
— Не люблю Москву, — сказал Шанин. — Идут, идут, идут.... Куда? Зачем? Если в Сухом Бору идут люди утром, я знаю: на работу, идут вечером — с работы. Куда, зачем идут эти? Каждый день. Из года в год. Бессмысленность.
— А я люблю старушку, — отозвался Тунгусов; потаенная нежность, прозвучавшая в его голосе, была непривычна и удивительна Шанину. — Поверишь, три-четыре месяца не побываю — тоскую, как по женщине...
— Что за нужда была ехать на Север, — сказал Шанин. — Сидел бы да сидел себе в министерстве.
— Натура у меня не аппаратчика, брат Лев Георгиевич, — ответил Тунгусов. — Ты куда сейчас?
— В гостиницу.
— К жене не поедешь?
Шанин промолчал.
— Ясно, — сказал Тунгусов. — Значит, едем ко мне. Дело сделано, но не закруглено. А надо закруглить — пропустить по рюмке и сыграть в шахматы. Как?
— Я обещал позвонить дочери, — сказал Шанин. — Хотели встретиться.
— Ну так и встречайся на здоровье! У меня на квартире, — решил Тунгусов. — Заодно и я посмотрю, что у тебя за дочь!
Тунгусов похоронил жену, когда работал в Москве, и это было одной из причин, почему он перешел в Североградский главк. В квартире осталась старшая дочь, молодая замужняя женщина; сейчас она была с семьей в Крыму на отдыхе, и Тунгусов жил дома один.
Позвонив на квартиру Лене, Шанин попросил Тунгусова не касаться при ней его, Шанина, семейных дел. Тунгусов буркнул: «Мне-то какое дело до твоей семьи!» Он знал, что у Шанина что-то произошло с женой, но что именно — не интересовался, чувствовал: Шанину вопросы на эту тему неприятны.
Лена приехала скоро, помогла им накрыть стол. Тунгусов вытащил из буфета коньяк, сухое и шампанское — у всех троих были разные вкусы. Он ухаживая за дочерью Шанина, без устали рассказывал смешные истории из своей жизни.
Шанин тонко иронизировал над Тунгусовым, припоминая его студенческие грехи и промахи.
— Если я не путаю, ты был метким охотником за чужой обувью, — улыбаясь, заметил Шанин после того, как Тунгусов вспомнил веселый случай из своей министерской деятельности.
— Как за чужой? Воровал я, что ли? — удивился Тунгусов.
Лена тоже с удивлением перевела глаза с Тунгусова на отца.
Шанин, посмеиваясь, рассказал: в студенческие годы он как-то в выходной после обеда проснулся, начал одеваться и обнаружил, что куда-то пропали ботинки. Всю комнату перевернул — нет! Под соседней кроватью, тунгусовской, нашел развалюхи. Подошва на веревочке, но делать нечего — обул. Вышел, увидел в сквере напротив общежития знакомую кепку, а рядом косынку... Зашагал по улице туда-сюда, пытаясь подсмотреть, во что обут кавалер, а он прячет ноги под скамью и на Шанина ноль внимания...
— Вспомнил! — засмеялся Тунгусов и, обращаясь к Лене, продолжал рассказ уже сам: — Потом этот злодей исчез. Я вздохнул: слава богу! Как вдруг он берет сзади за плечо и этаким елейным голосом спрашивает: «Лука, ты случайно не знаешь, куда девались мои ботинки?» — «Нет, говорю, не знаю, — и добавляю: — Ты же видишь, я очень занят». — «А можно тебя на минуточку... Извините, говорит, барышня».
— Послуш... ай... те... — прерывающимся от смеха голосом перебила его Лена. — Я эту историю знаю, мне ее мама рассказывала!
— Значит, ты позоришь меня не первый раз? — с шутливым возмущением спросил Тунгусов, обращаясь к Шанину. — Сейчас рассказал дочери, а раньше, значит, жене?
— Да нет же! Барышня, с которой вы сидели в сквере, — это и есть моя мама!
Тунгусов отвалился на спинку стула:
— Лева, это правда?
Шанин с силой растер лицо ладонями.
— Не было случая тебе сказать...
— Ладно! Я не в обиде, — засмеялся Тунгусов. — Черт возьми, я хочу восстановить знакомство! Ты должен свезти меня к Ане.
— Хорошо, мы это как-нибудь потом сделаем, — ответил Шанин с ударением на слове потом.
Тунгусов вспомнил предупреждение Шанина, замолчал; в лице Лены появилось напряжение. Замешательство продолжалось всего несколько секунд; Шанин, улыбнувшись, вспомнил новый эпизод из студенческих лет, Тунгусов откликнулся свежим анекдотом.
Они просидели допоздна, сыграли коротенькую партию в шахматы, пока Лена мыла посуду.
На остановке такси Лена спросила, был ли Шанин в Подольске.
— Заеду после «Золотых песков», — пообещал он. — Сейчас не удалось, был очень занят.
Ему показалось, что Лена поверила. Или, может быть, искусно сделала вид, что верит?
— Съездим вместе, хорошо? — попросила она.
— Конечно, — согласился он.