Сидалковский сидел на кровати, напоминавшей ипподром, и разговаривал сам с собой. Собеседник ему нравился. Он оказался веселым, жизнерадостным, не лишенным чувства юмора, несмотря на то, что в кармане не было, как он говорил, ни цента. Сидалковский-первый был значительно лучше, чем Сидалковский-второй. Первый — настоящий, с живой искоркой в душе и с хорошей порцией совести, благодаря чему все время грыз Сидалковского-второго. Малофотогенический и довольно-таки подретушированный, как казалось Сидалковскому, тип улыбался над газетами широко и немного нагло. Они смотрели друг на друга и спорили.
«Это, может быть, и хорошо. Дома не узнают», — успокаивал себя Сидалковский-другой.
«Ну, кого ты из себя корчишь? Неужели ты без этого не можешь? Ты только посмотри на себя! — упрекал его Сидалковский-первый.
«К этому меня обязывает моя внешность», — усмехнулся Сидалковский-второй.
«Не лги, — грубо его оборвал Седалковский-первый. — Так уж ты родился. Тебя ничто в мире не изменит. Ты как не ступнешь, так и лжешь».
«Кажется, чуть-чуть не так, — нагло поправил Сидалковского-первого. — Не ступнет, как не лжет. Но что поделаешь, я такой».
«Себелюбие когда-нибудь тебя погубит».
«Себелюбие — это бескорыстная любовь к материи во всех ее проявлениях. Все хотят казаться немного лучше, чем они на самом деле».
«Но не в столь резко выраженной форме».
«Кто во что горазд», — не отрывал глаз от газеты, любуясь собой.
«Ты когда-нибудь плохо кончишь. Историю твоей жизни будут писать в одном из райотделов внутренних дел, где вместо разделов будут стоять параграфы».
«Это уж, извини, слишком», — Сидалковский был обижен в собственных чувствах.
«А ты посмотри, до чего дошел: фотоснимки, хлеб-соль. Фамилию жирным шрифтом набрали! И какое! Седалковский! Какой же ты к черту Сидалковский?»
«У человека должно быть все прекрасное: одежда, почерк и фамилия, — первый взял первый кучу газет. — А тем более у человека, — продолжал он смотреть на портрет Сидалковского-второго, — с такими данными…»
«Ну, какие у тебя данные? Что ты умеешь? На что ты способен? Почему ты решил, что создан для чего-то особенного?
«Слушай, ты, — обиделся неожиданно Сидалковский-другой. — Говори, но не зарывайся…»
Два-три журнала, как любят выражаться газетчики, действительно вместили несколько информаций о прибытии польской и молдавской делегаций. Две из них дали даже снимок Сидалковского и текстовку: «На фото: польские и молдавские друзья на перроне. Член польской делегации Сидалковский принимает хлеб-соль».
"Не руководитель, а только член делегации!" — зацепило за живое Сидалковского, и он принялся за молодежную газету. В ней напечатали фотоснимок с расширенной текстовкой, где, в частности, сообщалось о частичном затмении солнца, которое якобы немного затмило праздничное торжество. Но, несмотря на стихийную беду, встреча прошла на высоком уровне.
Речь тоже была опубликована. На первых страницах во всех газетах подряд. Но не Сидалковского, а одного из министров: Гондураса или Гваделупы. Сидалковский точно не помнил, потому что, во-первых, в тех странах никогда не был, а во-вторых, это к его приезду не имело никакого отношения.
Сидалковский поднялся, размял свои длинные нижние конечности и начал (который раз) выворачивать все карманы, как учебники студент, которому все время кажется, что в один из них он когда-то положил трешку. Карманы были пусты, как бочкотара на овощных складах, только в нагрудной лежала вчетверо сложенная бумажка, а в штанах, вместе с носовым платком и пилочкой для ногтей, — вторая. Это были записочки: рекомендация от Мурченко и памятный адрес от Тамары. Первая цидула, по мнению Сидалковского, имела какой-то смысл, вторая же его совсем не взволновала. «Хотя бы квартира была, а то такая же бездомная, как и я», — подумал Сидалковский. Не торопясь, разорвал цидулу на мелкие кусочки, подошел к умывальнику, напоминавшему часы Кулибина (у него ровно через минуту падала капля воды с неотремонтированного жэком крана) и бросил клочки в тазик.
Потом развернул записку Мурченко. Когда смотрел на нее сбоку и немного наискосок, то создавалось впечатление, что она писалась в Ташкенте во время землетрясения или в трамвае, потерявшего управление или вагоновожатого. «Дорогой и многоуважаемый Стратон Стратонович, — Славатый на эпитеты не скупился. Слова не стоили ничего, но так и просились в душу, как падающие метеориты на землю. — Наконец-то я нашел себе достойную замену — человека с прекрасным почерком, моего самого близкого и лучшего друга Сидалковского. Он, думаю, полностью заменит меня, а госплемпыги от этого только выиграют: у него почерк гораздо лучше моего». Заканчивалась записка, как сказка: «Он вам пригодится». Постскриптумом стояло: "Я верю: Сидалковский оправдает и ваше, и мое доверие".
— Ура! Ура! Ура! — трижды воскликнул Сидалковский и свернул записку, как флаг, пряча ее за пазуху.
В комнату не вошла, а вкатилась Карапет. Веселая, жизнерадостная и круглая, как ядро барона Мюнхаузена. Она, казалось, никогда не ходила, а только перебирала в воздухе короткими, но довольно массивными ножками, словно кукла, незаметно подвешенная на ниточке. Поставила возле этажерки огромную хозяйственную сумку, похожую на рюкзак туриста-любителя, и подплыла к Сидалковскому. Он лежал по диагонали на постели в пиджаке, в штанах, в своих лакированных ботинках, и, поглядывая на вспышки каштановых свечей, напевал свою любимую:
Пахнут в Киеве каштаны,[4]
Ходят по Киеву киевляне,
И киевлянок незамужних — тьма…
Был я в Лондоне и Брюсселе,
В Известняке и Марселе.
Лучшего города Киева нет.
На хозяйку квартиры, походившую на Хозяйку Медной горы, он словно не обращал внимания.
Имел девушек знакомых, друзья,
Я в Неаполе и Тулузе,
Мавританки падали к ногам.
Расставляли хитрые сети.
Да нет во всем мире
Лучших киевлянок волшебных!
— Сидалковский, — перебила его Карапет, которой не понравилась последняя строчка в песне. — Чего вы всегда ложитесь на кровать обут?
— А мне незаконченное высшее образование не позволяет разуваться, — улыбнулся Сидалковский и голосом Эдиты Пьехи продолжал:
В скверах парочки гуляют,
Быстрые «Волги» жигуляют.
Везде тебе идиллия сама!
А у меня ни квартиры, ни М-24,
Нет прописки в Киеве нет.
— Все будете иметь, чтобы захотели, — сказала Карапет. — Только надо крутиться.
— Как ваш план, как выручка? — поинтересовался Сидалковский и, словно вспоминая предыдущий вопрос Карапет, добавил. — Это раз, а во-вторых, так сейчас лежит вся Европа… Как ваш план, как выручка?
— Хорошо. У меня всегда план, — раздеваясь, похвасталась Карапет.
— Выходя из магазина, не оставляйте в своих кошельках денег. Это не вежливо. Не так ли?
— Совершенно. — Карапет принялась у плиты, и так исправно, как алхимик у своих реторт.
— Какие планы на будущее? — снова поинтересовался Сидалковский и заходил по комнате с видом какого-нибудь исторического лица. Ассоциация была удалена и улавливалась с трудом. Он гордо держал на плечах голову, которая всегда вписывалась в данный ансамбль и ни в чем не нарушала гармонию. «Человеческая голова, — подчеркивал Сидалковский, — должна быть прекрасной — как по внутреннему содержанию, так и по внешнему оформлению». — Так какие же наши планы, если не секрет? — переспросил Сидалковский.
— На что вы намекаете? — настороженно улыбнулась Карапет.
Сидалковский многозначительно посмотрел на нее и подумал: «Монументальная женщина. Прочная и мускулистая. Ноги короткие, но хорошо скругленные. До колен — в виде увеличенных в несколько раз бутылок из-под шампанского, а выше походили на колонны, которыми до нашей эры подпирали античные амфитеатры. Интересно, — угадывал он, — за счет чего это достигается: с помощью гантелей или благодаря группе здоровья "Бодрость — сила"?"
Кроме гантелей и обруча (или хула-хуп), мамочка Карапет имела набор хороших сигарет от ожирения и двухпудовую гирю. Зимой ходила на лыжах, летом ездила на велосипеде и принадлежала к самым активным поклонницам лечебного бегания, которым занималась еще внучка великого князя Киевского — Евпраксия Мстиславовна, известная под именем Господа. Карапет посещала также секцию «моржей», где в тяжелом поединке с лютыми морозами боролась за свою молодость. Собиралась достичь к 2026 году, в котором профессор Амосов обещал вернуть юность и обеспечить бессмертие. Первое Карапет подходило, на втором она не понимала, а потому говорила: "Оно мне надо!"
— Сегодня еду с одним славным парнем за город. В район Круторогой Балки с видом на пешеходный мост и двух оленей с рогами. Он имеет собственную квартиру с отдельным ходом, свою машину и опше. Но я себе зарубила на носу: из машины не выйду ни на шаг. У меня есть, так сказать, достоинства свои, — она поправила зачем-то скатерть на столе, на котором в рамочке из-под стекла ехидно улыбался Сидалковскому какой-то зализанный манекен, вызвавший антипатию.
— Кто этот гранд? — спросил Сидалковский. — Зять? Или, может, это ваш богатый владелец машины и собственного коттеджа?
— А что? — запишалась Карапет. — Вы его до сих пор не знаете?
— Не имел чести.
— Это, — Карапет, или Мэри, как ее называл Сидалковский, запнулась, стыдливо опустив глаза с такими искусственными ресницами, что их можно было цеплять вместо "дворников" к "Запорожцу" или "Москвичу", — неудобно и признаваться…
— А все же, — настаивал Сидалковский.
— Кавалер моего сердца, — Карапет сделала упор на второе «а».
— Импозантный чудак! — похвалил Сидалковский.
— Вы считаете?
— Еще бы: похож на Жана Маре и Луи де Фюнеса одновременно…
— Но вы лучше, — Карапет, несмотря на слой пудры, похожей на импортное белило в сухом виде, зарумянилась. — Хотите, я выну его из рамки и вставлю вас, Сидалковский?
— Я не фотогеничен, Мэри.
— Значит, не хотите? — Она взяла сигарету «Киевские вечера», постучала по коробке и попыталась заложить ногу на ногу. Это ей не удалось. — Но ничего такого не думайте. Мне никакие левые мысли и в голову не приходят. Вы мне приятны, как домашняя, извините, собачку. Комнатный.
Карапет говорила не так, как все, а как многие — суржиком, часто употребляла: «соблазнительно», «кому это надо?», «обизнательно», «исключительно», «желательно», «положительно», «отрезательно» и «опше» — в понимании.
— Почему вы нигде не трудитесь, Сидалковский? — спросила Карапет, ставя на стол жареный картофель с кабачковой икрой.
— Нет по мне работы. Да и, наверное, еще не создана такая организация, где Сидалковский мог достойно приложить свои усилия. Чемоданы на привокзальной площади я подносить могу, но не хочу…
— Вы аристократ, Сидалковский.
— Аристократ, но не по одесскому Привозу. У меня, Евдокия Капитоновна, за плечами высшее незаконченное университетское образование, — подчеркнул он еще раз.
— Подумаешь! Вот и с высшим по ресторанам официантами работают. Почему бы и вам не пойти? Я помогла бы. У меня там дочь начальника. Или вы юрист?
— Я филолог-историк. Есть такой спаренный, как зенит, факультет. Я мог бы стать поэтом, но условий нет.
— Так продавайте лотереи. Карточки спортлото. С вашей фигурой модно. Спортсмен, — предложила Карапет.
Сидалковский резко положил вилку, но ничего не сказал, вспомнив, чей хлеб ест.
— Конь и тот без работы дохнет, а вы же человек, — продолжала Карапет.
— Я скоро устроюсь, и мы с вами рассчитаемся полностью, — неуверенно сказал он. — У меня есть идея и рекомендательное письмо, — добавил по паузе, вспомнив записку Мурченко. — Письмо работника одного серьезного учреждения директору «Финдипоша». Мэри, вы не знаете случайно, где находится «Финдипош»?
Она пережевывала любительскую колбасу, похожую на ветчину рубленую, и подозрительно взглянула на Сидалковского: насмехается или говорит всерьез? Сидалковский, и глазом не моргнув, прицелился вилкой в яичницу, напоминавшую ему обратную сторону луны.
— Впервые слышу…
— Может, во дворе кто знает.
Во дворе никто не знал: ни где «Финдипош» находится, ни что он значит. Не знали ни почтальона, ни соседки. Хотя последние знали больше, чем всемирно известные астрономы, потому что были уверены — жизнь на Марсе есть, но и они молчали, как скифские бабы.
— Я поинтересуюсь у капитана Сапрыкина. Он знает все. Даже о вашей жизни у меня, — заверила Мэри, запивая последнее слово молоком.
— Не жизнь, а существование, — внес коррективу Сидалковский.
— Вы что, недовольны? — Карапет сделала полоборота и замерла с тарелкой в руках у умывальника.
"Спартанка, — подумал он, — с миской в руках вместо диска".
— Напротив. Жизнью я доволен, но без работы его так назвать нельзя.
— Так женитесь, — предложила Карапет, но таким голосом, что Сидалковскому подумалось: не хочет ли она выдвинуть на эту должность свою кандидатуру?
— Подыщите мне, Мэри, достойную пару, и я с удовольствием поставлю точку над «и», — Сидалковский переклонил рюмку сладкого вермута. — Рано или поздно все мы понесем головы на Голгофу…
— О боже, — испугалась Мэри. — Не говорите так страшно.
— Не пугайтесь, Мэри. — Сидалковский, кажется, пьянел и начинал сам себе нравиться. — Только смелые и слепые влюбленные делают это в ранней молодости. Они как дальтоники видят свое будущее в одном цвете — розовом. А семейная жизнь, между прочим, в основном черно-белая. Старые и опытные молодые люди никогда не меняют своей свободы на эшафот. А если и отдают ее, то неожиданно и с боем, чтобы потом всю свою семейную жизнь бороться за утраченные позиции. Есть еще третья категория молодых людей — это сознательные середняки. Они свою независимость меняют на уют, воспоминания — на дачу, а мечты — на автомобиль и только после такого товарообмена успокаиваются…
— Вы, наверное, относитесь к третьей категории? — сказала Мэри.
— Люблю догадливых мам…
— Вы меня обижаете, Сидалковский.
Мэри, как и дальше будем называть Карапет, чтобы не оскорблять ее вечную молодость, начала убирать со стола. Сидалковский встал, выпрямился и, разогнавшись, прыгнул в постель. Он падал в постель, как мастер спорта по прыжкам в воду, и так долго не появлялся на поверхности, что Карапет не выдержала:
— Вы падаете на перины, как парашютист…
— Десантник, — уточнил Сидалковский и протянулся во весь свой рост, не сбрасывая ботинок. Мэри сама сняла с него обувь и, оставив на полу свои туфли на пористом высоком кольце, вылезла на кровать. За эти пять дней она так привыкла к Сидалковскому, что, казалось, знала его раньше, чем он родился.
— Вы нежны, как мочалка, — она прильнула к нему. От нее пылало таким жаром, что Сидалковский был уверен: если раздеться, то можно и загореть. — Отвернитесь, Сидалковский. Я тоже переоденусь.
— Вы еще меня стесняетесь?
— Конечно, — ответила Мэри. — Я все же натуральная женщина. Чего вы больше не любите, Сидалковский? — спросила вдруг.
— Бумажных костюмов для мертвецов, — ответил, не задумываясь, Сидалковский.
— Вы интеллигент, Сидалковский. Настоящий, интеллигент. Вы даже сейчас со мной на "вы". И меня к этому приучили. Такого мужчины у меня еще не было. А ведь были у меня мужчины, — мечтательно покачала головой Карапет. — И не какие-то там, а высокопоставленные! Один, например, прыгал с вышки в воду. Второй был судья по волейболу. Всегда сидел в скверике поверх сетки и свистел. Но больше всего я полюбилась барабанщикам из артучилища. Были и из духового оркестра ребята. А как вы думали? На параде впереди генералов шли. — Карапет забралась под одеяло. — Вы Марк Плут [5], Сидалковский. Вы артист. Страх, какой вы образован! У меня был один такой барабанщик. Так тот точно, как вы, сыпал разными анафемами и тоже не любил, как вы со мной, лежать под ковдрой. К чему и меня приучил. А я, знаете ли, люблю идти мужчинам навстречу, вы понимаете, Сидалковский?
Сидалковский понимал это. Особенно в таком положении, когда в кармане не было ни копейки, а над головой даже такой дырявой крыши, как над домом Карапет. Потому пока вместо денег платил ей фальшивой нежностью и комплиментами, поддельными под настоящие.