Над планетой грохотали громы, а с неба падал град и обивал листья и зеленые бутончики яблок. В «Финдипоше» ругался Ковбик, и от его голоса слетали с двери таблички и выбрасывали свои первые недоношенные шепеоны слабо скрещенные ежи.
«Жизнь как лотерея, — думал Адам Кухлик, крепко держа за руку Еву Гранат. — Когда надеешься выиграть рубль, неожиданно выиграешь самую большую сумму. А когда мечтаешь выиграть автомобиль, не выиграешь ничего».
— Жизнь — как плавание на паруснике, — сказал Сидалковский, когда наконец нашел адрес «Финдипоша», но не нашел на том месте самого филиала. — Идешь под норд-остом, а попадаешь в зюйд-вест.
— Жизнь — это игра на бильярде, — сказал Ковбык, глядя с неприкрытой неприязнью на своего любимца Ховрашкевича. — Бьешь шарик в одну лузу, а он попадает совсем в другой.
А жизнь действительно иногда дает такие неожиданные повороты, что куда там пьяному водителю автомашины перед контрольно-пропускным пунктом госавтоинспекции.
Изменилась жизнь не только у Адама и Евы, изменилась она и у Сидалковского, и в «Финдипоше», неожиданно попавшего под очередную реогранизацию и переведенного из столицы в небольшой городок с современно-индустриальным названием Кобылятин-Турбинный (через два «н»).
«Научно-исследовательские институты — ближе к производственным базам!» — таков был очередной девиз этой реорганизации, против которого у Ковбика в принципе ничего не было, но только тогда, когда он не касался «Финдипоша». В других случаях он всяких реорганизаций боялся так же, как судов и анонимок.
Где-то в душе он был глубоко убежден, что компания не обошла филиал только потому, что финдипошивцы взялись не за свое дело. Если бы в «Финдипоше» не пытались разводить тех шепеонов, Стратон Стратонович был уверен: очередная реорганизация их бы даже не коснулась и они остались бы на том месте, где и были. Но и не разводить шепеонов не могли, потому что передний призыв «Овладей смежной профессией как самим собой» требовал заниматься не только социологическими исследованиями, но и экспериментальными. Опыты эти, несомненно, были тесно связаны с прежним научным профилем «Финдипоша», а теперь и отличными природными условиями Кобылятина, которых в столице филиал фактически не имел. В Кобылятине все эти условия создала сама природа.
— Так, я вам скажу, гораздо лучше, — уверял Ховрашкевич Стратона Стратоновича. — Это гораздо лучше. Мы теперь будем жить на самом, так сказать, природном лоне. Окружающая природа Кобылятина такова, что она обязательно положительно повлияет на наши опыты и ускорит результаты. Особенно теперь, Стратон Стратонович, когда мы исправили одну очень, я бы сказал, существенную ошибку… Мы ее допустили сначала при подборе родительских пар. А здесь мы преодолеем нескрещиваемость даже при отдаленной гибридизации. Нам нужно скрещивать не ондатру с ежом, а совсем наоборот: ежа с ондатрой… Для этого у нас есть все природные условия… Посмотрите, как зацвели сады! Которая стоит над «Финдипошем» время года! Какие здесь условия! — восхищался Ховрашкевич, глядя со второго этажа на Кобылятин-Турбинный, и даже не заметил, что его уже давно никто не слушает. — А шепеонов мы выведем. Здесь мы выведем шепеонов… Посмотрите, какие условия!
Кобылятин-Турбинный действительно имел прекрасные природные условия для выработки кислорода, хлорофилла и других необходимых компонентов для здоровья трудящихся и финдипошивателей. Поселок в зеленых декоративно-фруктовых деревьях, словно контора по озеленению города в дендропарке.
Кобылятин-Турбинный встретил финдипошивцев бело-розовым кипением яблонь, груш, малиновым звоном котлов (кобылятинцы производили огромные котлы для варки асфальтовой смеси) и завыванием турбины, звук которой напоминал свист дырявой самолетной бочки. Огромные котлы и кукурузо-калибровочный завод — символ и гордость Кобылятина-Турбинного — были увековечены на гербе города вместе с трехлистной ботвой столовой свеклы местной селекционной станции.
Со дня своего рождения городок назывался Кобылятин, а два года назад, когда шефы с аэродрома турбореактивных самолетов подарили Кобылятинскому кукурузо-калибровочному заводу списанную авиационную турбину, сушившую зерно с космической скоростью, в честь этого знаменательного события и по просьбе. Бывший провинциальный Кобылятин теперь носил гордое и современное название Кобылятин-Турбинный.
Авиатурбина стала третьей гордостью кобылятинтурбиновцев и отныне давала о себе знать всем окрестным селам в радиусе четырнадцати километров. Когда она начинала сушить кукурузу, иногородцам казалось, что в Кобылятин-Турбинный прибыла еще стоматологическая передвижная поликлиника и всему населению одновременно сверлят нездоровые зубы.
Четвертой гордостью кобылятинцев стал «Финдипош». Он расположился недалеко от железной дороги, в помещении бывшей восьмилетней школы. Здесь «Финдипош» потрясало, как дом обходчика. Особенно когда под окнами пролетали товарняки со скоростью и висвистом Тунгусского метеорита. Ковбик бледен и проклинал Ховрашкевича и в тот день, когда он дал свое согласие на вывод тех проклятых шепеонов. В его ушах, кажется, до сих пор стоял тот бессмысленный крик Ховрашкевича, когда он ворвался без стука в кабинет (этого Стратон Стратонович ужасно не любил) и еще с порога выкрикнул:
— Эринацеус! То есть еж!
— Что за еж? — переспросил Стратон и впервые за всю жизнь выпустил изо рта мундштук.
— Ондатру надо скрестить с ежом…
— И что получится? — поинтересовался с серьезным видом Ковбик, на всякий случай налив в стакан воды.
— Выйдут шепеоны. Так я вам скажу, мы будем первыми в мире выращивать шепеонов.
— Кого, кого будем выращивать? — Ковбик поддернул штаны.
— Шепеонов, — у Ховрашкевича лицо было взволновано и такое бледное, как у первоклассника воротничок утром. — Шепеонов. Сокращенно: ШеПеОН. Полностью: шапковидный ондатр. Так я так условно их назвал, — размахивая руками, объяснял Ховрашкевич. — Потом мы, конечно, будем выводить не только шепеонов, но и уткопонов. Но это в будущем. Так я так задумал. Взять, к примеру, шеп..
— И домашнюю утку, — закончил Стратон Стратонович.
— Нет, нет. Мы будем его скрещивать не с домашней уткой. И не с дикой, — серьезно и восторженно говорил Ховрашкевич. — И не с шилохвостом или с галагазом, а с австралийским утконосом. Чтобы шапка была похожа на кепку и имела козырек. От дождя. Ондатра с норкой — это уже норкопон. По-латыни это будет звучать. Я уже формулу вывел… Так вот, по-латыни это будет звучать — Нутреоламускус. Мы будем выращивать эти шапки преимущественно для женщин: белые, голубые, темно-бурые…
— А вы не собираетесь розовых выращивать? Для женщин бальзаковского возраста? — Ковбик поднялся и, как всегда, подтянул штаны. — Представляете, розовые! Стоит вам только скрестить вашего шепеона из фламинго — и пушистая шапка готова.
— Так вы зря смеетесь. Зря, Стратон Стратонович. Я знаю, вы не консерватор, иначе вы бы столько науке не служили. От вас, я вам скажу честно, такого я не ожидал. Вон Симиренко, Мичурин — над ними, знаете, в свое время тоже смеялись. Или, скажем, Галилей, Джордано Бруно, Коперник…
— Фарадей и Пифагор, — перебил его Ковбык. — Ну ладно. Пробуйте. Но помните. Вся ответственность ложится на вас, Ховрашкевич.
Стратон Стратонович вспомнил последнее указание: "Не зажимать инициативу снизу, а всячески поддерживать ее". Поэтому, подумав немного, вспомнил, что и средства для экспериментов есть. Пусть хоть этим занимаются. А вдруг… Каких только чудес на свете не бывает!
— А где же вы ежей столько наберете? — примирительно спросил.
— А это уже не наша забота. Так я вам так скажу: мы выводим шепеонов, а серийным производством пусть занимаются зверохозяйства, а не Финдипош. Это вообще не наше дело: научные опыты и изобретения. Мы социологи. Но мы будем заниматься и шепеонами. Мы не можем сложа руки ждать… — Ховрашкевич замялся. Ему показалось, что он начинает цитировать кого-нибудь из великих, а этого Ховрашкевич в своей практике не допускал. Он мыслил самостоятельно. — Ждать, пока, я вам скажу, кто раньше нас выведет тех шепеонов. Мне кажется, стоит ими только заняться отдельными выделками — и шапка готова, — добавил в заключение. — Но это со временем. Это уже потом…
— Да ладно! Идите уж! — не выдерживал Ковбик и выходил в коридор.
— Ну и работу себе находили. Нет, чтобы настоящей наукой заняться, о шепеонах растерялись. И совесть не мучает никого. — Он вышел в коридор и продолжал голосом точильщика ножей: — Берет прогрессивку и улыбается, как у тещи на именинах. Будто действительно эти деньги оно заработало. Ну и работа! Где бы этакую найти? — кончал он в своем кабинете.
Стратон Стратонович, как обычно, конечно, преувеличивал. Финдипошивцы наукой занимались — и не только социологией, хотя ездить в командировку по изучению спроса на шапки желающих не было. А чтобы деньги не пропадали, ездили только желающие и козлы отпущения. К первым принадлежал Панчишка, ко вторым — Адам Кухлик. Чулочек любил солнечный Крым, Майолика — Черное море. А Ковбик, ругаясь, говорил:
— Какой же вы спрос на шапки в Крыму будете изучать?
— Так вы не говорите, — вступался за Масика Ховрашкевич, которому Панчишка обещал из Крыма привезти что-нибудь экзотическое. — Спрос можно учить повсюду.
— Даже в Сараваке [7]или в республике Гондурас, — перебил Стратон Стратонович, подписывая приказ.
Когда командировочных в «Финдипоше» оставалось много, а дней в роке мало, в командировку немедленно ссылались «отпущенные козлы». Карло Иванович Бубон начинал допускать ошибки, арифмометр Кухлика — металлический «Феликс» — вместо одной цифры не выбивал двоих, Стратон Стратонович тревожно смотрел на календарь, как и на свои лета, и выгонял всех подряд, кроме Ховрашкевича, в далекие и неизвестные. Ездил в командировку и Арий Федорович Беспощадный. Но и после того Стратон Стратонович, не терпевший Нещадима, говорил ему:
— Может, и вы, Арий Федорович, проветрились? Деньги же государственные пропадают. В тот год нам столько не выделят. Кого же посылать? Этого ленивого Ховрашкевича с теориями в голове? — любовно говорил он. — Оно такое, что со своей гениальностью в другую область заедет. Потом его и с милицией не сыщешь. Разве такого не было?
— А зачем же вы его греете у себя? На вашем месте я бы его давно выгнал.
— Ну, ну, — Ковбик поднимался, подтягивал штаны и, не выпуская изо рта длинного мундштука с сигаретой, вместе напоминавших горизонтальную антенну от транзистора, мерил шагами изогнутый полушарием паркет. — Вам только увольнять, Арий Федорович. У вас что после этого бицепсы силой наливаются? — интересовался Ковбик. — Красные тельца съедают белые, что ли? Увольнять — это не метод. Нас не этому учат. Людей нужно воспитывать. — Ковбик останавливался посреди кабинета, как агроном на собственном приусадебном участке, хитро прищуривая глаза, как кот на солнце, и, не спуская взгляда с Нещадима, спрашивал: — А разве этого нас с вами, Арий Федорович, учат? А-а?
Арий Федорович знал все без исключения постановления, а Ковбык — где солнечное сплетение у Нещадима, и когда уже наносил даже, казалось, невинные удары, Арий Федорович чувствовал легкое головокружение, поэтому замирал перед Стратоном Стратоновичем, как статуя в райскверике.
— А вы — увольнять. Ховрашкевич занимается наукой. Эксперименты, которые проводит!
— Из этого ничего не выйдет.
— Вы скептик, Арий Федорович. В свое время и Мичурину не верили, что выведет на вербе грушу, а стал лучшим последователем Симиренко и впоследствии даже вывел.
— Ховрашкевич не выведет. Он не Мичурин, Стратон Стратонович. — Беспощадным брал сигарету и начинал мять ее с такой силой, что на ней выступали пятна соленого пота и вылезала, как говорил Ковбык, махра с упрямством харьковской зубной пасты. — Из его опытов ничего не получится.
— Вы ему просто завидуете. Нам нужно, Арий Федорович, пробовать, искать. Мы должны дерзать и поддерживать инициативу снизу. А особенно тогда, когда она первая за десять последних лет. Не так ли? — Ковбик закипал и попыхивал дымом, как чайник паром.
— Да, но из этих экспериментов Ховрашкевич ничего не получится, — вел своей Нещадым.
— А как, по-вашему, получится?
— Выйдет наоборот. — Арий Федорович поднимался и тянулся к спичкам. — Я вам уже в своей докладной писал.
— На этот счет Ховрашкевичу указание спущено.
— Но почему именно Ховрашкевич?
— Он руководитель экспериментальной группы «Шепеон». Это его, Арий Федорович, замысел, и он должен его воплощать в жизнь. Вы можете по возвращении из командировки приступить к параллельным экспериментам. Средства для этого у нас есть. Я не возражаю.
Беспощадным выходил доволен. Он был уверен, что Ховрашкевичу — этому носителю коридорных идей, перед которым и рта нельзя разжимать, потому что все, что услышит, перехватит, — он, Нещадим, наконец, нос утрет. Третья теория Ховрашкевича. Ты, Чарльз Дарвин. Отечественный Симиренко. Нет, дорогой…»
В тот же день Ковбик вызвал своего любимца Ховрашкевича и посоветовал сделать наоборот. Были немедленно завезены самки-ондатры и самцы-ежи. Ховрашкевич торжествовал и представлял себе лицо Нещадима, когда тот вернется из командировки и узнает, что его идея уже фактически стала идеей Ховрашкевича.
— Так я себе так давно задумал, Стратон Стратонович. Это фактически мой замысел. Я вам уже об этом говорил. Беспощадным его у меня перехватил. Я даже знаю где. В курительное, — говорил Ховрашкевич Ковбику, не выпуская изо рта мундштука.
Ховрашкевич во всем подражал Стратону Стратоновичу: курил те же сигареты, носил такие же галстуки и даже пытался коллекционировать зажигалки. Это раздражало Ковбика, и он, не сдерживаясь, иногда спрашивал:
— А почему вы меня во всем подражаете? Насмеяетесь или передразниваете? Никак не пойму.
Ховрашкевич возражал и говорил, что он перенимает все лучше у старших.
На той же неделе несколько пар ежей и ондатр приступили к первым шагам перед большим открытием. Одной из самых активных пар дали клички: ондатру назвали Слезы Чаниты, ее партнера ежа — Поцелуй Кузьмы. Ховрашкевич словно переродился. Он появлялся в «Финдипоше» раньше Нещадима (потому что здесь и ночевал, о чем Арий Федорович не знал, а то не позволил), но тот все равно считал, что Михаил Танасович опаздывает. А Ховрашкевич с раннего утра просиживал, прячась, под кустом сирени и не спускал своих заспанных глаз с корытцев и клеток. В коридоре «Финдипоша» появлялся только в обед, брал в буфете бутерброд и бутылку свежего молока или пива и спешил обратно в лабораторию и вольеры. Когда на небе высевалась «тихая украинская ночь», именно такая, которой ее воспел Пушкин в «Полтаве», Ховрашкевич, словно астроном, мечтавший первым увидеть вспышку новой звезды, ждал, когда же наступит благословенный миг и Кузьма полюбит Чаниту. Но упрямая ондатра скорее начала привыкать к Ховрашкевичу, чем к Кузьме, и уже ласкалась к нему, как к старой девке кошечка, подобранная на улице. Это Ховрашкевича сердило, но он терпел. Вечерами его тянуло к размышлению. «Еж не смел, как старый холостяк», — думал Ховрашкевич, а поскольку полугодовой лимит на спирт в «Финдипоше» иссяк еще в первом квартале, Ховрашкевич принес пол-литра из домашних запасов и через пипеточку, маленькими дозами, начал вливать spiritus2, разведенный spiritus, разведенный . Кузьма сначала на все это чихал и обижал этим самым Ховрашкевича, но впоследствии привык и через несколько дней исторический момент чуть не наступил: Кузьма бросился на Чаниту с такой любовью, что ондатра не успела взять себя в руки и ответить ежу взаимностью. Казалось, еж был не против эксперимента и готов уже послужить науке и Ховрашкевичу, но консервативная ондатра неожиданно завела эксперимент в тупик. Но, несмотря на это, у Ховрашкевича настроение улучшилось. После двух-трех десятков подкормок Кузя и Чиня, как сокращенно любовно прозвал ежа и ондатру Панчишка, постепенно начали привыкать не только к спирту, но и к «Винницкой любительской». Ховрашкевич смазывал спину ондатри одним из этих напитков, и Кузя шел на обоняние с таким пристрастием, что Ховрашкевич верил: шепеоны будут, как и диссертация.
В те же дни (но в который раз) Ховрашкевич изменил и тему своей будущей диссертации. Теперь она называлась так: "Роль воздушной подушки шепеона для сохранения волосяного покрова на голове клиента и его положительное влияние как один из факторов борьбы с атеросклерозом".
Тогда же под вольеры и лабораторию была выделена огромная площадь за счет школьного сада, где когда-то юннаты выращивали райские яблоки и собирались скрестить их с известным морозостойким саблём. Теперь здесь работала экспериментальная группа во главе с Ховрашкевичем. Умственный центр сам по себе переносился, как и курительная, из бухгалтерии в лабораторию, которая имела тот недостаток, что ей постоянно не хватало спирта. Поэтому ряд важнейших опытов преждевременно сворачивались, но никто из научных работников не падал духом…
И вот теперь финдипошивцы в Кобылятине-Турбинном. Уже сюда привезли новую партию ежей и ондатр из подшефного лесничества, и во дворе филиала в тот день поднялась такая кутерьма, которая бывает только во время новоселья. По коридору сновали со скоростью курьерских поездов лаборанты и младшие научные сотрудники. Первые мечтали стать младше, младшие — старше. Михаил Ховрашкевич походил на дирижера цирка. Он стоял у всех на виду, и его бледное и сморщенное лицо излучало последние остатки бывшего румянца. Из его рта сыпались какие-то указания. Они никого не касались, просто Ховрашкевич давал их только для того, чтобы и лесники, которые привезли ежей и ондатр, слышали, кто старший группы.
Настроение у всех было, как у Стратона Стратоновича в начале квартала: веселое, возбужденное. Ежи всем понравились. А вот ондатрам мало кто завидовал.
— Бродячий зоопарк! — ходил недовольный Чигиренко-Репнинский и, запираясь у себя в мастерской, пил большими глотками ароматный кофе «Бонн», а потом, словно закусывая гвоздями, которые держал во рту, поднимался выше ласточкиных гнезд и прибивал по букве новое знаменитое финдипошское воззвание, на которое боялись садиться кобылятинские воробьи: «Не единой социологией».
Один плакат Чигиренко-Репнинский по заказу Ховрашкевича нацепил и в его новом кабинете, над диваном, где Ховрашкевич теперь собирался днеть и ночевать, висело: «Под шепеоном вашим мыслям не будет тесно!» Теперь здесь Ховрашкевича, как и бутылку из-под молока или кефира, можно было видеть в шесть утра и в двенадцать вечера. Он в первые дни своих исследований не считался с собой и считал, как ученый и холостяк, что наука, равно как и женщина, требуют жертв и денег. Ховрашкевич забыл даже о сне, который любил не меньше науки, о своих коллегах, которых он тоже любил, но не любил, когда они ему возражали. До работы после назначения старшим экспериментально-исследовательской группы Ховрашкевич стал таким жадным, как миллионер до мельчайших копеек, с которых начинаются большие деньги.
У одних финдипошивцев попытка Ховрашкевича выдвинуться любой ценой вызвала злорадную улыбку, у некоторых зависть, а у Стратона Стратоновича — страх перед завтрашним днем «Финдипоша». Такого рвения и энтузиазма у Ховрашкевича еще не было. Он мог выдвигать теории и гипотезы, но каждый раз Ковбык своей могущественной рукой и словом, напоминавшим ведро ледяной воды емкостью сто декалитров, охлаждал голову Михаила Танасовича. А на этот раз Ховрашкевич настолько увлекся выращиванием шепеонов, что, казалось, даже забыл о Стратоне Стратоновиче. После неожиданного повышения по службе Михаил Танасович позволял себе больше, чем ему было позволено Ковбиком, и носился со своей «третьей теорией», как курица с яйцом, но без гнезда.
На призыв овладеть смежной профессией Ховрашкевич отозвался наиболее активно и сразу овладел несколькими. Теперь он стал столяром (сам ремонтировал вольеры и клетки), электромехаником (провел свет ежам, забыв о том, что они любят темноту и самые активные бывают только ночью), стал физиком (выводил формулы), зоологом (выводил шепеонов) и вынашивал замысел стать техником по искусству.
В смене местоположения «Финдипоша» Ховрашкевич видел положительное влияние на развитие организмов. Концепция «Третьей теории» Ховрашкевича набирала свою четкость, и теперь Ховрашкевичу казалось такой стройной, как телебашня над Кобылятином-Турбинным.
— Селекционный процесс, — говорил Ховрашкевич, — начинается с изучения производного материала. А для создания новых видов мы должны использовать разных животных. И главное, я вам скажу, нужно применять разные методы гибридизации. Это основное в нашей работе…
В изменении среды Ховрашкевич видел также причины изменчивости видов. Прямое влияние условий окружающей среды на организм он трактовал по-своему и уже вынашивал новую идею — будущий шепеон скрестить с хамелеоном. Хамелеон должен был сесть под макет в виде шепеона. Такой макет обещал изготовить Чигиренко-Репнинский и разрисовать как живого. Хамелеоны собирались посадить туда, а наивный шепеон имел обязательство покрыть его. Или наоборот: хамелеон покрывал шепеона.
Такие шапки готовились специально для женщин всех возрастов. Имея на голове эту роскошь, дама могла в соответствии с цветом окружающей среды менять цвет своей шапочки или шляпки. Скажем, в лесу шляпка набирала зеленый цвет. В поле, в жатву, становился бы золотым, на трамвайной остановке красным, а в небе или на воде цвета неба или моря. Ховрашкевич эту идею только вынашивал и своей тайной не делился ни с кем. Пока его беспокоили шепеоны.
Уже тогда он вывел формулу, подсчитал. Коэффициент полезной отдачи для народного хозяйства, например, должен составлять около 10 миллионов сэкономленных нитей, которыми земной шар можно было обосновать по всем параллелям и меридианам. Будущие шепеоны имели еще и ту особенность, что по возрасту можно было определить размер шапки. Схематически в будущей диссертации Ховрашкевича это выглядело так: шепеон однолетний = 52 размера головы; шепеон двухлетний = 54 размера головы; Шепеон четырехлетний = 56 размера головы.
Размеры шапок с нечетными числами равнялись полугодовому возрасту шепеона с приложениями. К примеру: шепеон полугодовой = 51 размера; шепеон полуторагодовалый = 53 размера; шепеон возрастом два с половиной года = 55 размера и т. д.
Все, казалось, шло нормально — и вдруг, как снег на зеленые листья, на стол Ковбика упала докладная Варфоломея Чадюка. Суть ее сводилась фактически к трем словам: «Ховрашкевич спаивает животных».
В тот же день в «Финдипоше» появился приказ, персонально подписанный Стратоном Стратоновичем, в котором категорически запрещалось давать спирт животным в самые напряженные минуты в связи с тем, что поколение может получиться недоразвитым. Но Ховрашкевич пытался убедить Стратона Стратоновича, что «Финдипошу» нужны не интеллект шепеонов, а добротный мех. Но Стратон Стратонович настаивал на своем, считая, что это псевдонаучно, и как гуманист заботился о полноценности поколения не меньше, чем о хорошем меху и своем авторитете. Третья теория Ховрашкевича неожиданно повисла на экономической нити.
Семь дней и семь ночей шли дискуссионные битвы в «Финдипоше». Варфоломея Чадюка — заведующего отделом выделки и начинки — активно поддерживал Нещадым, и они вместе доказывали, что из этого ничего не выйдет.
— Ондатра на ежа не пойдет…
— Я извиняюсь, — перебивал их Ховрашкевич. — Но товарищ Чадюк вас неправильно информирует. Я уже давно перестроился — как вы в своей докладной по имени Стратона Стратоновича советовали. Мы теперь запускаем не ондатру на ежа, а ежа на ондатру.
— От перестановки слагаемых сумма не меняется, — подкинул свою бухгалтерскую формулу Карло Иванович Бубон, которого для массовости тоже приглашали на совещания ученых.
— Это вам не сальдо-бульдо, — резко прервал его Ховрашкевич. — Мы имеем дело, я вам так скажу, не с мертвыми цифрами, а с живой фавной.
— Уважаемый, — мягко возражал Карл Иванович, — природа давно без нас все отшлифовала.
— Это дилетантские, а не научные взгляды. Они ни на чем не основываются. Так мыслит каждый мещанин Кобылятина-Турбинного…
— Уважаемый, я вас не обижаю, — поднялся Карл Иванович, и лысина его залоснела. — Я в Киеве живу.
— Ховрашкевич, — заговорил Ковбык. — Немедленно попросите у старшего человека вдвое прощения. При всех, сейчас же…
— Так, я извиняюсь, что приказ? — вспыхнул честолюбивый любимец. — Или предложение?
— Считайте, что приказ и мой вам совет. — Ковбик вышел из-за стола. — Думаю, товарищи, что наши эксперименты зашли очень далеко, и мое такое мнение, что пора их прекратить.
Ховрашкевич уперся в свою теорию, как дишель в телегу, и отстаивал ее. Он доказывал, что Кузьма уже покрыл Чаниту и недалек тот день, когда в вольерах появятся первые маленькие шепеоны. Кузя и Чанита действительно после маленьких доз спирта уже находили общий язык, но дела кончались сугубо платонически, чего даже по теории Ховрашкевича было мало. А теперь по приказу Ковбика и под небрежным глазом Варфоломея Чадюка приходилось бороться еще и за экономию сырья, которое имело запах спирта. Возможно, великий день великих открыт и наступил бы. Но кто-кто, а Стратон Стратонович всегда нос держал по ветру, как опытный заяц, чувствовавший запах волка или лисы на расстоянии. Ковбик не хотел этими опытами искажать подлинное лицо «Финдипоша». У него был свой профиль — социология, а у Ковбика свой стиль: подвести «Финдипош» к великому открытию, но тут же перекинуться на другую проблему.
"Что-то должно оставаться и потомкам", — думал он, но не говорил этого вслух, потому что это уже было открытие, а его Стратон Стратонович боялся.