РАЗДЕЛ VI,

в котором рассказывается о нарушении субординации, архитектуре, плате за любовь, неприступную крепость, подчиненного и вассала, грудь, рубашки с прорезями и эринацеус

Рисуя образ Ховрашкевича вторым, мы нарушаем финдипошевскую субординацию и обходим заместителя Стратона Стратоновича Ария Федоровича Нещадима. Пусть он нам простит. Ведь мы делаем это потому, что Ховрашкевич при Ковбике находился, как, скажем, Меншиков при Петре Первом или Гришка Распутин при императрице, а как ученый представлял собой центральную фигуру в «Финдипоше».

Настоящее имя Ховрашкевича было Михаил, отчество Танасович, а Ковбык на него говорил просто и по-товарищески: «Михалко».

Михалко у Стратона Стратоновича выполнял, если можно так сказать, роль интеллектуального источника, являлся носителем коридорных идей и собственной инициативы. Для солидарности он, как и Ковбик, ни в музее, ни в театры не ходил. Единственными их музеями были киевские рестораны, по которым в основном изучалась архитектура столицы, как современная, так и прошла: своеобразие ее форм, стиль, применение народного орнамента и цветовые гаммы. Здесь они всегда знакомились с мозаичной отделкой и блюдами. Первое не ценилось, а второе стоило денег, и надо было его, хочешь или не хочешь, переваривать.

Иногда, если официантка долго не подходила, они говорили о барокко XVII–XVIII веков или о сочетании современности со стариной или томатного сока с водкой и наоборот. Но все это случалось не часто — преимущественно в дни зарплаты, но непременно при выплате премиальных, которые почему-то получали в «Финдипоше», как не Панчишка, то Ховрашкевич, а если не Ховрашкевич, то Панчишка. А если уж ни тот, ни другой, то оба вместе. «Плата за любовь», — назовет этот процесс впоследствии Сидалковский.

Что Ховрашкевич любил своего аншефа больше, чем самого себя, это сможет подтвердить каждый финдипо сапожник. Ради него Ховрашкевич даже не женился. Боялся, что по вечерам Стратону Стратоновичу не с кем будет посидеть. По крайней мере, такие слухи до сих пор распространяются в «Финдипоше», хотя, думаем, они несколько преувеличены. Словом, Ховрашкевич отказался от многих земных благ и поменял их на вечерние беседы со Стратоном Стратоновичем и на дегустацию вин. После каждой выпитой бутылки, как правило, Ковбык и Ховрашкевич признавались друг в друге в любви. Ковбик уверял Ховрашкевича, что он как сын, Ховрашкевич говорил, что Ковбык ему как отец. К тому же родной, хотя Стратон Стратонович это категорически отвергал и говорил:

— Вы меня не подводите под грех и статью Уголовного кодекса.

Когда наконец Ховрашкевич добирался домой и, обнимая подушку, засыпал, он мог во сне долго и переливчато смеяться или просто искренне и откровенно хохотать. Это означало, что ему снится Стратон Стратонович, который что-то смешное рассказывает или сам кого-то слушает и смеется.

Кое-что их и разнило. Если Ховрашкевич не любил периодики и читал только художественную и исторически научную литературу, то Стратон Стратонович на литературу не имел ни времени, ни терпения. Все свои знания он черпал из уст своего любимца. За это Ковбык обогащал Ховрашкевича газетно-журнальной информацией. Ховрашкевич читать газет не любил, хотя выписывал, и когда его упрекал Стратон Стратонович, всегда отвечал одно и то же:

— А для чего?

В чем еще резко расходился Ховрашкевич с Ковбиком — так это в тематике, Стратон Стратонович всегда поднимал только одну любимую тему — о выпивках и закусках. Поднимая руки к небу, он мечтательно вспоминал те времена, когда на раки никто и смотреть не хотел, а тараня считалась продовольствием чумаков и современных любителей-оригиналов. Их было в наших магазинах столько же, как сейчас кабачковой икры. Ковбик вспоминал эти послевоенные годы и, обращаясь к Ховрашкевичу, восхищенно говорил:

— Заходишь! Слышите, Михалку?! Заходишь в магазин! Смотришь! Полки сгибаются! Рыба красная! Креветки свежие! Балыки рыбные! Икра паюсна! Берешь! Кладешь в рот! На языке тает! По бороде течет! Локти облизываешь! Умыться надо!.. — Стратон Стратонович даже в устной речи после каждого предложения ставил всегда по несколько восклицательных знаков.

После этого, как продолжал он, никакая тебя водка не берет. Даже украинский пятидесятишестиградусный.

Ховрашкевич в разговорах имел гораздо более широкий диапазон, чем Стратон Стратонович, начиная от телепатии и кончая вирусами и этрусками. Он говорил обо всем и в то же время ни о чем. Ховрашкевич никогда не мог добраться до вершины своего рассказа, сколько бы его туда ни подсаживали. Но, как все старые парни, он больше говорил о женщинах. Это были любимые его темы. О женщинах он рассказывал так тошно, как старые девы о собаках и котах. Если Ховрашкевичу можно было верить, он знал столько женщин, как бухгалтер Бубон на своем возрасте чужих денег и ревизоров. «Самореклама, — скажет впоследствии Сидалковский. — Миф о золотом руне».

Ковбик смотрел на него с завистью и думал, что каждый холостяк — настоящий пристанище свободы, неприступная крепость, где доминируют остатки не упраздненной женщинами свободы и независимости. Но Ковбик не знал того, что старики, которые дают клятвы никогда не жениться, женятся внезапно и неожиданно как для самих себя, так и для своих ближних, к тому же, как правило, на вдовах или разведенных. А те и те, как известно, женщины опытные, что-то, а дорогу к загсу знают не хуже тех, кто там работает, и потому свобода от старых парней, как эстафетная палочка, мгновенно переходит к младшим поколениям. Крепости берутся не осадой, их берет один-единственный воин-случай. Безоговорочная капитуляция наступает молниеносно.

Но этого еще с Ховрашкевичем не случилось и не случится. Ибо, пока он находится под охраной своего всесильного (по крайней мере, так думает Ховрашкевич) повелителя — Стратона Стратоновича — и под влиянием своей «третьей теории», ему ничего не угрожает. Даже женитьба.

Слава Ховрашкевичу, как основателю «третьей теории», пришла не сразу. К ней он шел, как сам говорил, «через терновник и иголки». Хотя в принципе автором теории следует считать Панчишку. Он фактически первым подал идею о создании шапкообразного животного, но сказал это так, между прочим, не придавая этому научного значения. Ховрашкевич, часто подхватывавший коридорные изречения, ухватился и на этот раз за идею Чулочки, долго и тайно вынашивал ее в себе, мечтая своим новооткрытием потрясти мир, а славой ни с кем не делиться. Даже со Стратоном Стратоновичем.

Третьей теорией Ховрашкевича в Финдипоше были все поражены. Особенно чулочка. Он чувствовал в ней что-то свое родное и знакомое, но не хотел признаваться в этом даже сам себе.

В тот же день финдипошивцы, как водится в научных кругах, разбились на два враждующих лагеря: оптимистов и скептиков. Оптимисты во главе с Ховрашкевичем имели уверенность, что им удастся преодолеть неперекрещиваемость пар даже при совершенно отдаленной гибридизации, а скептики этот эксперимент называли просто антинаучной затеей и полностью соглашались (правда, в душе) с Арием Федоровичем Нещадимом — из этого ничего не было.

Ковбик стоял в стороне, заняв позиции администратора и нейтрального наблюдателя. Позиции безразличия придерживались Карло Иванович Бубон и его младший коллега — кассир «Финдипоша» Адам Баронецкий, прозванный Кухликом.

Бубен своей вершины, как говорил он сам, уже достиг, а Адам об этом еще не думал. Желания у него были скромнее кошелек у бедняка. Адам мечтал только жениться, но его мечта пока была сказкой и официально нигде не зарегистрирована.

Один Ховрашкевич тайно вынашивал мысль потрясти мир открыванием, но славой ни с кем не делиться. Даже с Ньютоном. Почему с Ньютоном? Потому что Ховрашкевич находил между ним и собой много общего. Скажем, у Ньютона было три закона, у Ховрашкевича три теории. «Третья теория» Ховрашкевича (которыми были две первые — никто не знал) приравнивалась по своей смелости и оригинальности разве что к теории Дарвина — человек произошел от обезьяны, а не наоборот. В «Финдипоше» в это верили все, за исключением Ховрашкевича, который теорию Дарвина постоянно ставил под удар и, хотя считал себя его учеником (но не слепым последователем), постоянно угрожал когда-то серьезно взяться за его труд «Происхождение видов», чтобы доказать, что все это значительно сложнее, чем Чар.

Иногда в минуты подлинного вдохновения Ховрашкевич говорил:

— Это могло быть так… Я могу представить, как Чарльз Дарвин до этого дошел. Об этом еще нигде не написано, но я догадываюсь. Здесь много ума не нужно. Это ему во всем помогала жена. Так она, а не он, любила обезьянок. Может, человек и происходит от обезьяны, но я лично в этом очень сомневаюсь.

По крайней мере, Ховрашкевич, если в душе и верил в эту теорию, то не хотел, чтобы так думали о нем. Хотя бы потому, что у него на лопатках, как и на груди, росли черные вьющиеся волосы, которыми он гордился, как доморощенный ковбой техасами. Волосы он любил, но к Дарвину относился, мягко говоря, предвзято.

— Это еще раз говорит о том, что вы, Михалко, ушли от макаки-резуса, — донимал его Ковбик. — Ибо только тот, кто оторвался от своего, такой же биологической ненавистью своего и ненавидит.

— Вы мне простите, но вы уже говорите глупости, — воспламенялся Ховрашкевич.

Стратон Стратонович ему прощал все, особенно в минуты хорошего настроения. Он довольно хохотал и над своими остроумиями, а Ховрашкевича успокаивал:

— Ну ладно: не от макаки-резуса, а от макаки-лапундера.

В ответ Ховрашкевич тыкал Ковбику, как ультиматум, вырезку из журнала и умолкал.

— Что вы мне тыкаете в эту шпаргаленцию. Она мне сейчас ни при чем…

— Нет, нет. Вы таки прочтите. Послушайте, что делается с такой грудью, как у меня. В Италии, — защищал свою грудь, как честь мундира, Ховрашкевич, — в Италии, а точнее, в Риме такая грудь — последний крик моды. У кого же такой груди нет, то фирма «Пино Джованни» делает уже нагрудные парики. Так как такие волосы на груди, то, я вам скажу, признак настоящих мужчин. От галстуков итальянцы отказались. Носят рубашки с разрезами. Как женское декольте.

— Снова о своем: кому чего не хватает, — бросал Ковбык и массивно поднимался. — Лучше занимались своей «третьей теорией»…

Со своей «третьей теорией» Ховрашкевич носился по «Финдипошу», как со своим старым портфелем. Третья теория Ховрашкевича звучала в его ушах, как пятая симфония, и напоминала ему почему-то третий закон Ньютона. Но это сходство было чисто цифровым. На этом их общность заканчивалась, потому что открытия у обоих носили совершенно оригинальный характер и даже начинались от двух разных предметов: Ньютон оттолкнулся от яблока, Ховрашкевич от иглы.

Все исторические открытия, как известно, сопровождаются возгласами, которые впоследствии становятся крылатыми фразами или словами и снабжают их создателями бессмертия. Что-то кричал Колумб, когда неожиданно увидел Америку. Галилей выкрикнул инквизиторам: «А все-таки она крутится!» «Эврика!» — заорал Архимед, выскочив голым из ванной.

Вскрикнул и Ховрашкевич, неожиданно сев на иглу:

— Ух, гади! С этими острыми штучками пора кончать! — И, как кот, подожженный детьми-варварами, выскочил в коридор. Мысли у него работали, как вентилятор: «Кто же мог воткнуть?»

Неужели старый Бубон — за то, что до сих пор не отчитался за командировку? А может, Чулочек? Тот тихоня тоже может тонкую штуку подсунуть…

Ховрашкевич спешил в курительные имени Папы Карла, как чаще всего называли финдипошивку Карла Ивановича. Здесь все стояли молча и так сосредоточенно жгли, что, казалось, даже не заметили, как ворвалась, словно раскаленная струя воздуха, Ховрашкевич. "Кто из них?" — смерил их Ховрашкевич взглядом опытного детектива. Угадать было так же тяжело, как долгое время обрести закон всемирного тяготения.

— Игла, — Ховрашкевич отступил шаг назад и, показав иглу, стал в позу фотографа-профессионала, собиравшегося сделать групповой снимок. Лица у всех были такие же незыблемые, как и семейные фотографии.

— Игла, — повторил Ховрашкевич.

— А что вы этим хотите сказать, дорогой? — наклонил голову Нещадым.

«Игла», — хотел было сказать третий раз Ховрашкевич, но, почувствовав глупость своей назойливости, сказал:

— Игла, как нить. Так, я вам скажу, устаревшие орудия производства. Шить шапки иглой и нитью — это анахронизм, это, если хотите, пережиток прошлого. Пора отказаться от иглы, как от мотыги. Неэкономно.

— А что же вы предлагаете, Михаил Танасович? — спросил Нещадим, что всегда в курительном был с народом (так он называл финдипошивцев) и завоевывал его авторитет для своего будущего.

— Я предлагаю искать резервы, — глаза у Ховрашкевича горели, как бенгальские огни, и, казалось, от тех искр сейчас вспыхнут его густые лохматые брови. — Резервы есть повсюду. Даже в самых резервах, — закончил он, дрожа от удовольствия или от укола иглы, который время от времени напоминал о себе.

Творческая дискуссия начала разворачиваться. Пламя еще не было видно, но дымовой занавес набрал именно ту форму и содержание, когда можно смело цеплять топор. Карл Иванович не выдержал.

— Вы вот что, уважаемые, идите курить в клозет или во двор. Уже пришла весна, — сообщил финдипошивщиков Бубон, который в учреждении обо всем узнавал первым.

— Ели-пали! — вдруг ожил Чулко. — Колоссально!

Все взглянули на Масика. Тот пробуждался, как подснежник. У Чулка что-то в голове рождалось, и все молча ждали. Карло Иванович задержал руку над арифмометром.

— Как было бы здорово, — наконец начал Масик, — если бы вывести такое животное, которое имело бы форму шапки, а мех ондатры или молодого оленя — пыжика. Только вытворил, подкладку приклеил или пришил — и шапка готова, — мечтательно говорил Панчишка.

Он выпустил пару колечек розового дыма, которые начали расти и опускаться на голову Бубона в виде ореола. Но Карл Иванович фимиаму, как и славы, не любил. Он работал честно, и всякое окуривание его настораживало и злило:

— Вы что, уважаемый? — спросил Карло Иванович и поднялся, хватаясь обеими руками за импортные подтяжки.

На этом дискуссия обрывалась как кинолента в самом интересном месте. Все покидали курительную и расходились. Бубен открывал окно и проветривал бухгалтерию.

На следующий день в «Финдипоше» состоялся научный совет. Первым слово взял Ховрашкевич.

— Шить шапки иглой. Так, я вам скажу, не рационально, — глядя на Стратона Стратоновича, как на барометр, начал Ховрашкевич. — Мы обязаны искать резервы. Резервы есть повсюду. Даже в резервах, — Ховрашкевич сделал паузу и посмотрел на Ковбика. Он сидел, как мумия, и, кажется, думал что-то свое. — Резервы есть повсюду, даже…

— Я слышал, — прервал его Стратон Стратонович. — Повторяться не надо.

По лицам финдипошивцев пробежала, как легкий бриз, улыбочка. Ховрашкевич после этого, возможно, покраснел бы раком после кипения, но это не в его характере. Он никогда не краснел.

— Игла — это наш враг номер один. Игла — это вчерашний день…

Где-то брызнула улыбка в сопровождении голосовых связок и замерла. Ховрашкевич стрельнул глазами, как спаренный пулемет, разыскивая цель, однако во всех глазах было скрыто неуважение и безразличие. Один Чигиренко-Репнинский, казалось, смеялся, но за бородой разобрать что-то было так же тяжело, как под карнавальной маской.

— Игла — это бомба, — зло бросил в толпу Ховрашкевич. — Бомба, которую мы подкладываем под тяжелую индустрию. Нить — это мина замедленного действия. Мина, подрывающая авторитет наших текстильщиков. Иглу или нить нужно забывать. Некоторые наши предприятия ее уже забыли, отказавшись от иглы Хоу и Зингера. Они изобрели аппарат, соединяющий материю методом нагревания. Особенно нейлоны, хлорвинилы и фолии. Ну что такое фолия, я думаю, вы знаете. Фолия — это…

Ковбик поднял руку, как семафор. Мол, сходить с колеи запрещено. Въезд слева закрыт. Ховрашкевич мгновенно выровнялся и побежал дальше:

— Так вот я говорю… Ага?! Некоторые наши фабрики уже изобрели аппарат, сшивающий материю. Это сшивание, иначе говоря, слепление, прочнее, чем сшивание традиционной иглой или нитью.

— Вы традиции не трогайте. Не трогайте, — крикнул сердито Ковбик, который слово «традиция» понимал очень суженно и считал чем-то святым и неприкосновенным.

— Кроме ниток, легкая промышленность выпускает еще и шпагаты и мот узкие. А шпагаты, мы знаем, нужны для вывешивания белья, а без веревок, как и без лошадей, несмотря на такое огромное продвижение цивилизации, нам сегодня не обойтись. Хорошую веревку сейчас так же трудно найти, как плохую тараню. Веревками связывают мешки с картошкой, веревками привязывают троллейбусные штанги и, наконец, даже на плохих веревках сушат хорошую тараню… — Ковбик сглотнул слюну и облизнулся. Ховрашкевич это заметил и решил шефу сделать приятное. — Тараня — это… — хотел было дать научное определение засушенной рыбе к пиву Ховрашкевич, но Стратон Стратонович вторично поднял руку.

— Я кончаю, — рассердился Ховрашкевич. Глянул в окно, за которым, словно осколок разбитого зеркала, сверкал треугольничок днепровских вод. — Так вот я и говорю: с помощью веревок на Днепре, да и не только на Днепре, но и на Припяти, заводят моторки, прикрепляют ими теплоходы к причалам…

— И привязывают бычков к пням, — поднялся Ковбык и этим дал понять своему любимцу, что его терпением и любовью злоупотреблять нельзя. — Кто еще хочет выступить по этому вопросу.

Но Ховрашкевич не сдавался. Поскольку Михаила Танасовича мы уже знаем, скажем коротко, что Ховрашкевич закончил на том, что было бы значительно лучше, если бы игла шла за нитью. Но к этому бы он перешел еще через два предложения. Первая заключалась в том, чтобы экономить на иглах и шить шапки просто нитями. Это предложение было встречено той тишиной, которая бывает только перед бурей, и Ховрашкевич, подумав, что ему завидуют, немедленно выдвинул вторую: экономить на нитях, а шить только иглами. Поскольку и это предложение было встречено единогласным молчанием, Ховрашкевич раззадорился и пошел дальше: шапки надо не шить, а клеить. Клей производить из отходов сырья, скажем, из кишечников ондатр.

— Вот, я вам скажу, и есть резервы в резервах, — закончил он победоносно и обвел взглядом собравшихся, словно спрашивая: «Ну, как дал Ховрашкевич?»

«Гениально. Лучше не скажешь, — отвечали ему глаза коллег. — Ты, Ховрашкевич, просто молодец».

— Гениально, — подтвердил вслух Ковбык.

Только после этого в кабинете начал нарастать необъяснимый и угрожающий шум. Ховрашкевич с испуга чуть не отрекся от своего открытия, но уже было поздно. Идею Ховрашкевича в скором времени одобрили и предложили подготовить необходимую документацию. Подготовленные бумаги, по его мнению, утвердили и вскоре подкрепили первыми премиальными…

Однако через полмесяца уже работавшие над тем, чтобы нить приравнять к жилке, финдипошивцы полностью отвергли теорию прочности клея Ховрашкевича и научно доказали: клей нити не заменит.

Ховрашкевич пошел на компромисс: отбросил и клей, и нить. Потому что вспомнил разговор в курительной о выводе шапковидного животного, которое имело бы мех ондатры и форму шапки. Эта мысль остро, как игла, застряла у него в голове и красной нитью проходила через все его размышления. «Нужно скрестить ондатру, надо скрестить ондатру», — постучал пульс в его висках, как домашние ходики. Но с кем? Какое животное похоже на шапку?

— Эринацеус! — сорвался он со стула. — Эринацеус! — воскликнул Ховрашкевич по-латыни голосом Архимеда.

В своих изобретениях он всегда равнялся на больших. И всегда от чего-то отталкивался. На этот раз он оттолкнулся от нескольких игл сразу, кто-то опять воткнул в стул.

— Эринацеус! — со страстью Архимеда повторил он, пересекая расстояние между своим стулом и кабинетом Стратона Стратоновича.

— Эринацеус! — сказал он Стратону Стратоновичу, еще тогда и не подозревая, что этот крик Ховрашкевича впоследствии войдет во все энциклопедии мира и в переводе на язык того народа, на котором издана энциклопедия, это слово будет означать ЁЖ [2]. — еж, род насекомоядных млекопитающих. Тело короткое, плотное. Способно округляться, как шапка. Спина покрыта жесткими иглами. Питаются ежи беспозвоночными и очень активны ночью. Ёж. Только еж! Ночей не буду досыпать. Отныне мы будем выращивать для нужд трудящихся готовую шапку. Первыми в мире. Слышите: первыми в мире! — кричал Ховрашкевич, и от того крика в кабинете Ковбика осыпался потолок и дрожала вода в кружке.

Так была изобретена Третья теория, ассоциировавшаяся у Ховрашкевича с пятой Симфонией Бетховена ван Людвига и третьим законом Исаака Ньютона. Но сходство, повторяем, было чисто цифровое.

Загрузка...