РАЗДЕЛ III,

в котором рассказывается об экспериментальной кровати, стюардессах и администраторах, окне в Европу, еще одной тайне, пан-бароне, парашютных прыжках и других удивительных вещах

Было воскресенье. Сидалковский лежал на экспериментальной кровати «третий лишний» местной фабрики «Спецматрас», к которой бесплатно прилагалась пружина, и думал о том, что уже следует и «Финдипошу» перенять этот добрый почин — к каждой шапке давать по запасному уху. Но потом все взвесил и подумал, что это дорого, и остановился на запасном шнурке.

Сидалковский давненько мечтал о таком дне, как сегодня. Наконец, очнувшись утром, ты не чувствуешь себя обворованным.

— Полтора рубля за то, чтобы перейти из одного дня в другой. И еще без большого зеркала. Не слишком ли много? — спрашивал он себя, живя последние дни в отелях.

В те минуты, когда Сидалковский хотел поговорить с собой, в дверь обязательно стучали и просили спуститься к администратору: немедленно заплатить за ночлег. Потому что, видите ли, она сдает сейчас изменение и деньги в бухгалтерию, а Сидалковский ее задерживает, да и не очень, по всей видимости, спешит рассчитываться.

Он неохотно спускался вниз, смотрел на администратора и думал: в гостиницах всегда почему-то администратор, как в самолетах — стюардессы. Только Аэрофлот подбирает стюардесс по фигурам, а директора гостиниц администраторок, очевидно, по голосу. Сидалковский подавал два рубля и, бросив свое привычное «Сдаче не надо», поднимался назад по лестнице к себе в номер. По дороге к номеру в нем просыпалась догадка, что каждая администратор — это стюардесса, которую не взяли на самолет из-за ее веса. А каждая стюардесса имела перед администратором то преимущество, что знала: даже если она достигнет определенного, не габаритного веса, ей никогда не поздно стать администратором.

Теперь Сидалковские гостиницы только снились. Он наконец-то разменял Тамарину двухкомнатную квартиру на две однокомнатных и поселился в одной из них. Его квартира размещалась на первом этаже, там, где в подъезде, у батарей парового отопления, каждый вечер стирали пыль и грелись влюбленные из соседнего дома.

Комната у Сидалковского была светлая. На полированных чешских полочках, кроме книг, стояли макеты и модели фрегатов, бригантин, яхт. Одни модели, как уверял всех Сидалковский, ему подарили в дальних морских гаванях, другие он когда-то прикупил на знаменитой одесской толчке, которую все собирались закрыть, чтобы открыть в другом месте. В квартире, как в кают-компании, были развешаны карты мира, лежали атласы и гордо, хоть и на одной ножке, стояли два старинных глобуса. В воздухе постоянно висел запах морских водорослей, кораблей, обычной поваренной соли, которую Сидалковский размешивал на воде с хлоркой и выпускал в пространство через ионизатор, а на стенах морские пейзажи. Во всем ощущался аромат моря, старины и парфюмерии.

Комната Сидалковского имела пятнадцать квадратных метров. Прежде всего, он оборудовал ее огромным ажурным зеркалом в стиле Людовика XIV. Зеркало занимало всю стену и девять квадратных метров площади. Сидалковский теперь часами мог просиживать возле него и разговаривать с собой, как равный с равным. Он позировал, производил подходящую мимику, чистил и подтачивал свои лакированные ногти. Правда, кое-что портило настроение то, что он хотел увидеть себя на все сто восемьдесят два сантиметра, а это никак не удавалось. Когда он видел свою прическу, то не видел ботинок, когда видел ботинки — не видел прически.

Перед зеркалом Сидалковский и ел, держа в правой руке нож, в левой — вилку, время от времени заглядывая в «Правила хорошего тона», которые заменяли ему няню-гувернантку французского или, скажем, английского происхождения.

Все, кажется, у Сидалковского получалось: хорошо резалось мясо (он жарил чаще всего отбивные — на них легче было тренироваться кушать вилкой с помощью ножа), набирался неплохо картофель. Особенно пюре. Хуже получалось с жареной «в соломку» и с зеленым горошком. Вилка держалась тогда неуверенно и немного набок, горошек рассыпался и катился по столу. Сидалковский ловил его пальцами и издали целился в рот. Это его злило, но и забавляло.

— Как игра на баяне, — объяснял Сидалковский своему двойнику, который постоянно, но по-дружески, не очень укоризненно покачал головой. — Что поделаешь? — оправдывался Сидалковский перед ним. — Полное отсутствие координации движений: на клавиатуре могу, а на басах — никак. Нет одновременной игры двумя руками.

Сидалковскому больше всего нравился его двойник в зеркале. Он всегда понимал его и делил с ним все радости. Горя у Сидалковского не было. По жизни он шел с улыбкой на устах, как спортсмен общества «Буревестник» впереди колонны с гордо поднятой головой. Двойник ему нравился тем, что никогда ему ни в чем не возражал. Единственное противоречие, которое существовало между Сидалковским и двойником, заключалось лишь в том, что Сидалковский держал вилку в левой руке, а двойник — в правой.

Иногда Сидалковский пытался взглянуть на себя со стороны, глазами постороннего. Он долго присматривался, как Евграф ест, и не мог понять, чем он занимается: ест, потому что голоден, или практикуется, потому что хочет научиться хорошо есть?

Потом поднимался, шел, не торопясь, на кухню, заваривал кофе и пил его. Пил без сахара, потому что в том году так пила кофе Европа, в который выходило и его окно из кухни. Когда к нему приходила Ия, он нежно обнимал ее и под стереофонические звуки пластинки Джанни Моранди уходил на кухню.

— Посмотри, куда окно выходит, — говорил ей Сидалковский. Ия подходила и смотрела. Во дворе, за высоким, тесно сбитым забором из досок, маршировали по плацу курсанты пожарного училища имени Минина и Пожарского. Каждый видел свое: Ия — курсантов во главе с офицерами, Сидалковский — Европу.

После этого они возвращались назад. Сидалковский доставал из тумбочки бара бутылку шотландского виски, которую ему приносила из ресторана Ия, делал в комнате со дня ночь и зажигал свечи. Тогда разливал виски по фужерам, и они пили под звуки «лайки» со световым сопровождением.

Готовил кофе Сидалковский по-своему: с минеральной водой, мороженым и крутым кипятком.

— Кофе по-седалковски, — хвастался.

Ия пила ее небольшими глотками, хвалила и постоянно допытывалась рецепта, но все это он держал в тайне.

— Секрет фирмы, — отвечал Евграф и улыбался. Чаще он пил кофе по-европейски. Это кофе был горячий. Он подносил ее на подносе, выключая свет, и она горела синим пламенем на спирте, взятом из лаборатории «Финдипоша». Сидалковский тоже пил кофе маленькими глотками, и трудно было понять, кто кому подражал: он Ию или Ия его.

После появления досрочно родившегося сына у Сидалковского Ия, кажется, больше не претендовала на пост своей сестры Тамары и не мечтала об этом даже в далекой перспективе, хотя Евграф постоянно уверял ее, что она в его жизнь вторглась, как теплый Гольфстрим к берегам холодной Скандинавии. Но впоследствии он приучил ее не заглядывать в завтрашний день, когда еще не прошел сегодняшний.

— Это ломает голову, портит сердце и увядает красоту, — говорил он. — А по вкусу только тараня приятная, да и то с пивом.

В минуты одиночества он пил кофе так же, как опиум. Лицо его становилось блаженным, и тогда он называл зеркало «свечадом». Произносил это слово в два дыхания: первую его часть просто и громко, а вторую — «чадо» — говорил шепотом, потому что это приводило его к воспоминаниям о преждевременно родившемся потомке и вызывало не совсем приятные ассоциации, связанные с профессией Бубона.

Перед зеркалом Сидалковский больше любил дискутировать с собой, потому что всегда был уверен: в такой дискуссии он победит даже Седалковского-первого, то есть своего двойника. В одиночестве не разговаривал с собой (так ему казалось), а будто постоянно цитировал свой внутренний голос. Вообще же, говорил Евграф, как и ел, хорошо и вдохновенно даже тогда, когда вдохновение его оставляло. Стратон Стратонович Ковбик, казалось, как никто чувствовал музыку слова, и тот завидовал Сидалковскому, потому что выглядел по сравнению с ним грубым, неотесанным, хотя и не таким искусственным.

В воскресенье, после завтрака, Сидалковский любил почитать и выписать одну-две цитаты в записную книжку.

— Время повышения интеллекта настало, — говорил он своему двойнику, подходил к чешским полочкам и брался к фолиантам (как любил называть даже обычные брошюры).

У Сидалковской библиотека была своеобразная. С книгами, как и с людьми, он дружил не со всякими. С теми и с теми он знакомился быстро. У тех и у тех так же быстро разочаровался. Возле него оставались только те, кто ему больше всего приходился по душе. Казалось бы, он должен был восхищаться Кафкой, Хемингуэем, Дюрренматтом, Жоржем Сименоном или Агатой Кристи, но, как ни странно, Сидалковский к современным интеллектуалам не принадлежал и предпочитал не Хемингуэю или Кафке. В его маленькой комнате ночевали только великие мудрецы: Сенека, Спиноза, Саади, Жан-Жак Руссо, Леонардо да Винчи, Микеланджело. Он выбирал себе друзей, которые имели не только мудрые мысли, но и красивые, по его мнению, имена.

— Даламбер, — выбрасывая артистически руку, декламировал он сам себе, — Бэкон, Карр, Ларошфуко, Бюффон, Шопен, Квинт Гораций Флакк, Альфонс Доде!

Все эти имена он произносил как-то особенно: гордо, с пафосом. Не мог Сидалковский обойтись без легендарного Бернарда Шоу, считавшегося своим кумиром только за то, что тот уже при жизни стал легендарной фигурой. На его лице вы могли встретиться с Гаем Юлием Цезарем, Демокритом или Ювеналом. Каких только денег не платил он за постоянную прописку в своей квартире Кальдерона, Дидро, Теккерея, Аврелия, Паскаля, Плиния… Сидалковский подходил к ним как к иконам, и трудно сказать, чего в его осанке было больше: игры или настоящей любви. Как бы то ни было, он понимал, что, благодаря именно этим иностранцам, приобрел в глазах своих знакомых звание высокообразованного человека, который имел незаконченное высшее…

А потом, заложив руки за голову (это была его любимая поза, хоть он почему-то считал ее женской), Сидалковский ложился на упомянутую нами тахту и мечтал. Так должно было случиться и на этот раз. Аж вдруг звонок. У Сидалковского электрозвонок, надо заметить, был гораздо мелодичнее лестницы в старом помещении «Финдипоша», но он этого не знал. При каждом нажатии электрозвонок будто умолял его словами из «Красной руты»: «Ты признайся мне…»

— Кого черти так рано принесли? — спрашивал он у своего двойника.

К Сидалковскому утром звонили часто. Особенно в первые дни, когда он переселился сюда. Вопрос был один и тот же:

— Скажите, вы дворник?

— Я адвокат, — сердился Сидалковский и замахивался на посетителя дверью с такой силой, что тот закрывал глаза, как кинозритель в первом ряду, когда на него вдруг вылетал из-за бруствера танк. Случались посетители и более наглые, которые, очевидно, ни на йоту не сомневались, что Сидалковский — молодой дворник или, по крайней мере, его сын (и это — несмотря на халат, который носили разве только турецкие султаны, когда входили в гарем или садились пить натуральный кофе по-турку).

— Почему не убрано, товарищ, в подъезде? — спрашивали у него наглецы (так ему казалось), на что Сидалковский спокойно отвечал:

— Пусть бдят консулы и дворники!

После этих слов он исчез на мгновение в комнате, оттуда выносил веник, словно это не веник, а сабля с дарственной надписью от фельдмаршала, и говорил:

— Ваше право на острие веника. Этот коридор стоит мести!

— Ты видишь, до чего дошли! Какая наглость! И за что этим дворникам деньги платят? А какой халат надел! Пан-барон!

После таких диалогов совпадали, конечно, соседи, бросали реплики в адрес халата Сидалковского, а потом интересовались, есть ли у Сидалковского совесть.

— Совесть? — переспрашивал он. — Это мое проклятое прошлое.

— Где она у него? Он давно прикрыл ее импортным халатом.

Сидалковский закрывал дверь, но на электрозвонок давили с новой силой.

— Вам что: хлеба и зрелищ?

— Почему в подъезде не убрано?

— Вы ошиблись номером. Дворник напротив. Я ведь несчастный социолог, — улыбался великодушно Сидалковский и больше на звонки не реагировал.

На этот раз звонок вызванивал как-то не так: спокойно, уравновешенно, умоляюще. Сидалковский неохотно поднялся с тахты, накинул на себя свой восточный халат, купленный на толчку в Одессе. Халат у него был настолько экзотичен, что в добрые старые времена до изобретения компаса и карты по звездам над минаретами можно было легко ориентироваться всем мореплавателям. В этом халате Сидалковский тоже нравился сам себе, но перед тем, как выйти, он еще и натягивал свои импортные носки, потому что по натуре был деликатно требователен и босиком выходить стеснялся. Ноги всовывали в яркие, как балдахин, индийские тапочки с отечественной подошвой, подбитой на Подоле, еще раз украдкой бросал взгляд в зеркало, словно спрашивая двойника: «Ну, как?» Тот утвердительно кивал головой. Это делалось мастерски и быстро. По крайней мере, быстрее, чем мы этот момент описали…

На пороге стояла Ия. Сидалковский, как он говорил, положительно разочаровался и в тот же миг словно переродился, входя в свою роль, над которой якобы работал всю свою жизнь: распростер объятия, подхватил ее на руки и закружил с ней по комнате.

— Тысяча и одна ночь! Кого я вижу!

— Безумный! — смеялась счастливая Ия, крепко обнимая его за шею.

Он подносил ее к единственному креслу и садил, но так, чтобы не все женские прелести утонули в нем.

— Я тебе приобрела немецкий костюм, — сказала Ия, зажигая сигарету.

— У человека должно быть все прекрасно: любовница, одежда, почерк и, конечно, костюм. Но только не немецкий…

— Почему?

— У человека должно быть все хорошее: одежда, манеры, — повторил он. — Но я от гарнитуры отказываюсь. Я не сторонник модерна. Я люблю капризность форм и декоративное великолепие. Красное дерево в стиле ампир на пятнадцать рублей на Бессарабке. Вот мой идеал…

Ия по-женски молчала, покусывая губы и слизывая с них перламутровую помаду.

— А я так хотела тебе доставить удовольствие, — высоко поднимая бюст, наконец тяжело вздохнула.

— Самое большое для меня удовольствие — твое присутствие в моей квартире. Моя комната без тебя, как библиотека без книг, прохаживался из угла в угол Сидалковский. — Поющие меридианы, — покачал головой, подразумевая паркет под ногами, время от времени поскрипывающий и пищавший. — Как там мамочка Карапет?

— Ничего. Мама радуется. Записалась в парашютный кружок и уже совершила три пробных прыжка.

— Поздравь ее с первым успехом. Она что готовится к большим соревнованиям?

— Не знаю, кто ей сказал, что после каждого прыжка можно потерять два с половиной килограмма…

— Разочаруй ее. Только после первого, — уверенно сказал Сидалковский, хотя сам в этом не был. — Ты лучше посоветуй мамочке… можешь от моего имени, если оно еще не стерлось в ее благодарной памяти, другим способом. С помощью скакалки и кожуха. Кожухи — это теперь модно.

— Как это? — спросила Ия.

— Очень просто: одевается кожух, берется в руки скакалка, засекается время и за работу. Два часа прыжка — два килограмма живого веса. И не надо забираться к богу, чтобы потом оттуда, без всякой гарантии, полыхать камнем вниз. Здесь риска никакого. Разве что штукатурка у соседа улетит. Но у мамочки снизу, кажется, только амбар и спортинвентарь. Кто у нее теперь на квартире?

— Какой-нибудь музыкант из ресторана. Очень гладкий, а сам любит худых…

— Ничего удивительного: у человека сидячая работа. Он же не из похоронного бюро, где надо время от времени прогуливаться, — Сидалковский поднялся и подал ее пепельницу. — Ох, и женщины! Кто вас так понимает, как я? — спросил Сидалковский, глядя на себя в зеркало, будто в комнате уже никого не было.

— А ты думаешь, что ты понимаешь женщин? — спросила Ия.

— По крайней мере, лучше, чем Бэкона Роджерса или Сенека Луция, — улыбнулся Сидалковский.

Он прекрасно понимал, куда Ия клонит. Ведь Сидалковский стал для нее задачкой, и это его радовало больше всего. После первой встречи он вел себя так, что молодая и красивая женщина не могла ничего понять. Он постоянно нагревал ее теплом своих слов, но после этого внезапно охлаждался и от нечего делать ложился на диване, жмурясь от удовольствия глаза.

— Сидалковский, — интересовалась в такие минуты Ия, — кто ты такой?

— Меня об этом уже спрашивали. Пока ответа я не нашел. — Он шел на кухню и оттуда кричал: — Хочешь горячего кофе? По-европейски! Сахар кончился. Чем меньше сладостей, тем больше горечи.

Он подносил ей в чашечке кофе, который дымился, как и Ия, и не пряча улыбки, спрашивал:

— А как ты считаешь? Кто я?

— Мне трудно разобраться… Фрукт! — Она стенала своими по-женски обольстительными плечами.

— Не фрукт, а продукт, Ие… — Он не успел кончить — его прервал электрозвонок.

Сидалковский открыл.

— Слушай, ты, — пронзенным голосом проговорила к нему небритая морда и дохнула водочным перегаром. — Почему нет горячей воды? Электробритвой я бриться не могу.

— Батя, — сказал Сидалковский не своим голосом. — Вам лучше бороду обжарить. Это во-первых, а во-вторых — обратитесь к дворнику. А п годорор вам в этом деле не поможет. — И, размахнувшись дверью, добавил: — Квартира напротив…

Ия не сдержалась и засмеялась.

— Черт побери! — выругался Евграф. — Немедленно одеваюсь и иду заказывать табличку. Ее, вы со мной?

— А для чего я вам?

— Ие, — Сидалковский остановился посреди комнаты. — Вы прекрасно знаете: я не могу без вас. Вы мое вдохновение, вы моя любовь, но я не поэт.

— Не лгите, Сидалковский, — она тоже перешла на «вы». — Вы никого не любите, кроме себя. Я не понимаю вас, Сидалковский. Что вы хотите от жизни?

— А жизнь понимает, чего она хочет от меня?

— Почему вы думаете, что вы не такие, как все?

— А вы думаете не так ли?

Она не сказала ни слова.

— Так вы идете к гравёру или нет? — крикнул из кухни, переодеваясь, Сидалковский.

— Зачем вы спрашиваете, Сидалковский? Вы сами прекрасно знаете, что я у вас давно как испытуемый кролик. Вы со мной делаете все что хотите. Но только не то, чего я хотела бы. Знаете, я вас иногда ужасно ненавижу… Ненавижу той черной ненавистью, на которую способна только женщина!

— Это от любви, — Сидалковский торжествовал и неожиданно почувствовал, что под ним проваливается паркет, а сам он возносится к небесам. На седьмое или восьмое небо. — Ее, не говорите так, а то я заплачу.

— Вы не заплачете. Вы жестокий! Я от вас ничего не требую. Но я женщина, Сидалковская, и вы не имеете права проводить на мне какие-то непонятные психологические эксперименты. Вы что, диссертацию о женщинах пишете?

— Надежда, — произнес неожиданно он, и от этого имени ей вдруг стало хорошо и уютно. — Надежда, — нежно обнимая ее за плечи, повторил. — Вы же знаете, все это не так. Вы тоже не та, за кого себя выдаете. И я не такой. А возьмите нашу контору. Нет ни одного человека, который не имел бы своего запасного, я бы сказал, резервного прозвища: Тихолаз, Летучая мышь, Анахорет, Мадам Баронецкий, Королева Марго, Папа Карло, Колистрат…

— А как вас прозвали, Сидалковский? — перебила его Ия.

— Аристократом… Ковбик посетовал. Так и сказал: «Аристократ из Вапнярки».

— А это вам подходит. Будто дополняет вас…

— Нас всех что-нибудь дополняет и характеризует. Да и мы еще себя усовершенствуем. По крайней мере, нам так кажется. Но что поделаешь: такова вечная тяга к усовершенствованию форм. От худшего к красивому. Один вместо того, чтобы оставаться самим собой, подвирает, — Сидалковский о себе не сказал ни слова. — Другой, чтобы показаться выше в глазах ближних, натягивает на себя маску и так и идет с ней по жизни, часто выполняя не принадлежащую ему роль. Одним дают фамилии, другие сменяют их сами. Когда Баронецкий в фамилии вторую букву а закруглил на о, он стал уже не Баранецким, а Баронецким. Видите, что иногда с человеком делает одна крошечная палочка: фамилия ваша уже происходит не от барана (ovis), а от барона. Карло Иванович с буквы "п" сделал "л" — и вышел не Карп, как был раньше, а Карло. Одни это делают для благозвучия, другие — чтобы самому себе показаться лучше…

— Вы философ, Сидалковский.

— Нет, я только дружу с философами, — не без гордости он указал на полочки. — Но достаточно психоанализов. Природа не терпит пустоты. Когда одно что-то сокращается, то другое удлиняется…

«Ты прав, — согласился с Сидалковским его двойник. — Ты был Евграф Сидалко, а теперь ты граф Сидалковский, аристократ из Вапнярки».

«Только без ехидства, — сказал Сидалковский. — Я этого не люблю».

— Ие, — обратился он к Надежде, как прежде. — А что бы мне на дверях написать? Какую табличку повесить?

— А вы так и не хотите мне ответить? Не хотите сказать, кто вы на самом деле, Сидалковский? — Она словно и не слышала его вопроса, приподнялась, подошла к зеркалу и незаметно вытерла слезу, оставлявшую на ее щеке едва заметную бороздку.

— Никто. Я действительно «никто». Я не шучу. Я вам говорю правду, в которую вы, Ие, мало верите. Как все женщины. Вам скорее хочется красивой лжи, — Сидалковский снял с вешалки галстук и расстегнул воротничок. Ия молчала. — Лучше подскажите, что я должен написать и на табличке.

— А что вы должны написать?

— Я хочу надеть табличку на дверях: «Есть. М. Сидалковский». Но кто? Кто такой Сидалковский? Дворник, сторож, пианист, подлец, подонок или человек с красивым почерком и такими же манерами?

— А вы напишите: "Никто"! Просто никто. Сидалковский и все, — серьезно сказала Ия.

Он был слишком высокого мнения о себе, чтобы в этих словах заметить иронию. Поэтому так же серьезно ответил:

— Для людей этого мало. Они должны знать. Пусть хоть фальшивое, но конкретное. А может, написать: «Сидалковский-адвокат»? Но кому теперь адвокаты нужны?

— Это не подходит, — сказала Ия.

— А стоматолог?

— А если у кого-нибудь разболятся зубы? Что вы тогда будете делать? Уж лучше и в самом деле ад вокат.

— Но адвокаты еще людям нужны.

— Вы так думаете? А почему вам все-таки не написать, кем вы на самом деле?

— Вы надо мной смеетесь. Не могу же я написать: «Сидалковский — секретарь-референт «Финдипоша», как это часто пишут на кладбищенских памятниках: «Здесь похоронен кандидат наук»… Нет, Ие. Я люблю шутки, но надо, чтобы они хоть чуть-чуть напоминали что-то реальное.

— Напишите: здесь живет музыкант…

— В нашем дворе все дети учатся на Бетховене, Чайковском и Лысенко. Я не хочу рисковать, — покачал головой Сидалковский.

— Напишите наконец артист!

— Лучше, но девочки любят автографы.

— Футболист? — угадывала Ия голосом школьницы, которой понравилась новая игра.

— Модная профессия, но, — Сидалковский сложил платок вчетверо. — Но я предпочитаю не ноги, а интеллект!

— Тогда философ! Вы же философ, Сидалковский. Почему бы вам действительно на дверях не нацепить таблички: «Сидалковский-философ». Это, по-моему, тоже ни к чему не обязывает.

— Не берите меня на котурны, Ие. Кости брошены! Свистят всех вверх! — он аккуратно и так красиво вывел на бумажке свою фамилию, что Ия полюбила его еще больше. — Но у меня к вам небольшая просьба: эту записочку гравера подайте, пожалуйста, вы…

— Она так хорошо написана, что за нее нечего стесняться. Почему бы вам этого не сделать?

— Мне, Ие, незаконченное высшее образование не позволяет.

— Ладно, — улыбнулась она и вдруг поцеловала Сидалковского в щеку. — С вами, Сидалковский, легко и в то же время так тяжело…

— Не преувеличивайте. А теперь вперед! — Он подставил ее локоть.

Гравер, возрастом не старше Сидалковского, молча взял текст, прочитал как мастер, делающий надписи на памятниках, и с олимпийским спокойствием начал выводить такие красивые буквы, что Сидалковский не сдержался и подошел ближе, завистливо глядя на золотые буквы, которые появлялись на снегу. Улыбки у мастера он не заметил. Даже в углу губ.

— Гм, — мурлыкнул Сидалковский, словно подражал Ковбику, когда ничего не понимал.

— Вот и все, — защебетала Ия, рассчитавшись, — товарищ философ.

— Он так ничего и не сказал?

— А что он должен сказать? — удивилась она, доверчиво заглядывая ему в глаза.

Сидалковский молча обнял ее за плечи и из универмага повел в «Грот», где готовили кофе-глясе с привкусом земляники черниговского леса.

Загрузка...