Спальня хозяйки, немного за полночь. Свет здесь особый, ласкающий, бархатный; не свет — норковое манто в золотцу, касающееся щёк, струящееся по плечам.
— До конца, — говорит она насмешливо, наполняя бокалы.
До конца — это не про алкоголь, тем более, что пьют они тоник с лимоном. Для живости кожи, для блеска в глазах, для… чего там Торн ей наплёл, усердно сохраняя серьёзное выражение лица?
До конца — это как далеко она замыслила пойти.
Мужчина чуть раньше сказал: хорошо, он ответит на её запрос — но сделает это по-своему. Что-то может её отпугнуть, что-то вызвать вопросы. Пусть не переживает, от неё потребуется лишь капля доверия — он не станет им злоупотреблять. Обещает.
Сажает её на кровать, стаканы — прочь, на угловой столик, где оба шипят нерастраченными пузырьками. Сам подходит вплотную, но не касается. Словно даже касание — роскошь, которую надо заслужить.
— Когда ты приглашаешь иди до конца, ты знаешь, что я не ограничусь словами. «До конца» — это не эффектная фраза. Это дверь, которая за мной закрывается.
Он не повышает голос, но каждое слово будто прижимает к стене.
— Ты согласна лишиться контроля? Почувствовать, что не управляешь больше ни голосом, ни телом, ни собой? Согласна, чтобы тебя читали будто запретную книгу, без позволения, без запроса, в открытую? Не под полой?
Воцаряется пауза. Чрезмерно подвижная, чтобы просто повиснуть, чересчур напряжённая, чтобы не желать с ней расквитаться.
Поппи задирает нос и кивает, состроив насмешливую гримасу.
— Тогда не борись. Не подыгрывай. Прими это как данность. Как принимают яд, зная, что он не убьёт — а изменит. Потому что когда я заберу контроль, Поппи, ты не скажешь ни слова без моего позволения. Ты будешь только смотреть и дышать. Всё остальное сделаю я.
Он не спрашивает разрешения, потому что она уже сказала достаточно. Не объясняет, что собирается делать, ведь она уже отказалась от контроля.
Он отступает на шаг. Но глаз с неё не спускает.
— Тогда помни, — говорит он мягко, — ты сама сняла предохранитель и протянула оружие мне. И теперь я — не на твоей стороне. Я — твоё начало. Твой конец. И твой порядок. И то, что приходит после.
Он щелкает пальцами, и послушный «умный» светильник зажигает сапфировые лампы. Комната погружается в океанскую синеву, тонет в леденящей лазури.
— После меня ты не сможешь смотреть на людей, как раньше. Они будут казаться тебе мягкими. Пластиковыми. Совсем не опасными. И ты будешь скучать по мне даже когда меня возненавидишь.
Поппи смеётся.
— Что, прости?
Алану и самому смешно. Ей — оттого, что не понимает смысла сказанного, ему — оттого, что прекрасно знает, что именно он имеет в виду.
Вместо ответа он достаёт из нагрудного кармана рубашки чёрную ручку Montblanc. Открывает колпачок подобно ампуле с цианидом.
— Платье с широким разрезом на спине — то, что нужно. Рад, что ты его надела сегодня. Вот где я оставлю свой знак: прямо на твоей коже.
Какой ещё знак? Да чёрт его знает, не важно. Он импровизирует и наслаждается тем, как ему удаётся держать лицо. Разворачивает её, неподатливую, будто зацементированную; острый стержень касается лопатки, движется неспешно, щекотно, оставляя орнаменты — будто расписывает алтарь.
— Тебя нельзя трогать, пока ты не подписана, — говорит он хрипло, церемониально. Добавляет будничным тоном: — Сквозняк. Сейчас хлопнет дверь, не пугайся.
Дверь хлопает, отчего Поппи становится ещё больше не по себе.
— Что ты там написал?
— То, без чего наше соглашение недействительно. Но теперь, когда ты дала согласие, а я его завизировал, это уже не просто уговор. Это договор.
Ручка возвращается в карман, рубашка медленно расстёгивается, пуговица за пуговицей. Поппи намеревается помочь — он останавливает её жестом.
И снова подходит. На сей раз иначе.
Не как мужчина. Как демонтажник, скрупулёзно измеряющий, откуда начать снос. Чтобы обрушить всё нужное — и ничего лишнего.
— Одежда. Сними её сама, — приказывает он; в голосе нет доминирования. Есть оценка, как будто он смотрит не на тело, а в душу. В свет, во тьму, в лабиринт внутри этой женщины, помыслы и желания.
Когда она остаётся в чём мать родила, в своей первозданной красе, он изучает её так пристально, что женщина теряет счёт времени. Но мужчина не просто смотрит — он выстраивает план.
Рука тянется не к её обнажённому телу, а к небольшой вытянутой шкатулке, которую он принёс с собой. Внутри оказывается нож. Не боевой, не кухонный. Не медицинский скальпель и не театральный реквизит — а тонкий резец, как у скульптора. Он берёт его, словно кисть.
— Мне нужна капля крови. Не ради боли. Чтобы поставить печать — в том месте, где боль и желание совпадают.
Женщина явственно бледнеет и сглатывает как можно незаметнее, но не пытается его остановить.
Он приближается медленно. С тем особым выражением лица, от которого воздух в комнате становится осязаемо неподъёмным, а тишина — гробовой.
— Только один раз, — говорит он. — Я обещаю.
Поппи не отступает. Просто смотрит в ответ. В глазах отражается работа мысли: «Окрикнуть его? Вызвать полицию? Сказать, что шутка зашла слишком далеко — прежде чем станет поздно?»
— Ты не доверяешь мне. Но дала слово. Планируешь его не сдержать?
Тогда она выдыхает — с обречённым раздражением.
Он опускается на колени.
Его ладонь ложится на внутреннюю поверхность её бедра.
Выше. Ещё выше.
Настолько близко к центру, что он чувствует, как она вновь затаила дыхание: из страха, или потому что не может поверить в буквальность происходящего.
Надрез крошечный — боль едва ощутима, не страшнее муравьиного укуса. От неё бросает одновременно в холод и в жар.
Кровь медленно проступает — алый мазок. Он смотрит на него словно через микроскоп.
— Вот так, — говорит он и поднимается с колен.
Ни следа торопливости. Ни грамма вульгарности. Только что он касался не её тела, а средоточия её естества.
Мужчина обходит её и встаёт за спиной — близко, но не прикасаясь, лишь напоминая, что может. Она готова к этому: лопатки напрягаются, жилка на шее вибрирует в бешеном темпе. Он — ждёт.
— Скажи мне, — произносит он низким голосом, с хрипотцой не забывшего откашляться юнца, а страстного и уверенного в себе человека, — где ты хочешь, чтобы я начал ломать? Хочешь, я сломаю тебя через удовольствие? Или через твой страх, желание всё держать под контролем? Чтобы ты знала, как выглядит полное подчинение.
Тогда Поппи надменно фыркает, но напряжение тела выдаёт, что она по-прежнему в смятении.
— Выбирай сам, — отвечает она, запрокинув голову. — Если уж ты сегодня лидируешь, посмотрим, хватит ли тебе смелости сделать достойный выбор.
Алан Блэк не моргает, не держит паузу.
— Хорошо, — говорит он. Безразлично, как хирург, которому всё равно, что удалять, лишь бы чисто. — Я выбираю и то, и другое. Сначала — удовольствие. Но не твоё.
За стеной раздаётся неожиданный грохот, и он использует этот звук как сигнал. Ставит подножку — и женщина опрокидывается на колени.
— Ты это слышал? — уточняет она, озираясь. Мужчина фиксирует её шею ладонью, чтобы та не оборачивалась.
— Да, слышал. В этом доме пропасть людей. Молчи. Нам сейчас не до них.
Он берёт её как зеркало, на чьей гладкой и лживой поверхности отражается его власть. Делает не то, что приятно, а то, от чего она начинает просить — не ласки, а дозировки. В определённом смысле, пощады. Потому что он не жалеет.
Мужчина прислушивается к её просьбам, но далеко не сразу.
— Громче, — требует он. — Тебя едва слышно.
Где-то по соседству бьют посуду, судя по шуму и звону. Она не замечает. Она просит громче. Почти умоляет.
— В рифму. На итальянском.
Она хочет спросить, почему — а именно, какого дьявола?! — но не находит слов.
Рифм тоже.
— Затрудняешься? Тогда повторяй.
Le notti son lunghe per chi soffre d'insonnia,
Ma deliziose per chi le condivide…
Он требует повторять слово в слово и следить за произношением. Если собьётся — начнёт сначала. Слегка ослабляет пальцы, сомкнувшиеся на горле, чтобы ей было легче говорить.
…Fra lenzuola che odorano di sudor e colonia,
Abbandonandosi ai piaceri proibiti.
Пальцы перемещаются с шеи на грудь, стискивают её немилосердно, но терпимо.
Perciò tu dovresti alzare la voce —
Il mondo ascolta solo quello che grida…
— Громче, кому говорю! Почему я слышу себя больше, чем тебя?
…Soddisfando la bestia con gemiti dolci
Esprimendo la fama per passioni della vita.
Теперь он опускает руку ей на бедро, ягодицу, сопровождая последнюю строчку шлепком.
— Хорошая девочка.
Возня за стенкой, кажется, прекратилась. Если она вообще была. В моменте «здесь и сейчас» всё как-то уж слишком причудливо переплелось.
Наконец он действует так, как ей нужно, и как ей нравится. Он методичен, тактичен, ритмичен. И измеряет всё — вплоть до её дыхания.
Когда она срывается, когда хочет ещё — он не даёт. Напротив, он отступает. Молча. Вне её поля зрения — так, чтобы она не видела, каков будет следующий шаг. В грозовом облаке тишины ощутимы две вещи: её желание и его контроль.
И вот тут начинается второй акт.
Подчинение.
— Встань, — говорит он. — Сядь на кровать. Повернись. Смотри мне в глаза. — Встаёт напротив, кладёт её руку себе на бедро, свою ладонь — ей на затылок и продолжает: — Делай, что следует. И не отводи взгляд.
Она подчиняется. Не потому, что он сильнее неё. Не потому, что имеет высшее право ею распоряжаться. А потому что он тоже прекрасно это осознаёт и всё равно позволяет себе действовать по своему усмотрению.
Она знает: в других обстоятельствах он мог бы сломать, мог бы унизить, мог бы заставить бояться. Но даже тогда он бы выбрал другое. Подчинение через страсть и зависимость — тонкую, как шёлковая удавка на горле.
И в тот самый момент, когда Поппи решает: всё, он дошёл до края, он отстраняет её. Ждёт, пока она восстановит дыхание. Смотрит сквозь неё — долго, мучительно. Без слов, без движения.
А затем сам завершает начатое — всего лишь парой резких движений, каждое из которых даже отдалённо не напоминает жалкие потуги ручного труда.
— Я хотел бы сказать, что это было ради тебя, — произносит он наконец, не меняясь в лице, отстранив её руки, потянувшиеся стереть жаркие белые капли с губ и с груди, — но это было ради меня.
Только это ещё не конец — всего лишь начало третьего акта.
Он кладёт её на кровать — бережно, словно раненую. Сам вытирает лицо батистовым платком: касается не просто кожи, а того, что под ней. Тканью, пальцами, губами, телом. Делает это так, будто её резали, пытали, мучали, и теперь он — тот, кто залечит.
Он не спешит, но и не затягивает действие. Вписывается в её ритм, но делает его своим. И когда их дыхание совпадает, и всё внутри пульсирует в ответ, он наклоняется к её уху и произносит:
— Ты хотела просто потрахаться? Нет, Поппи. Я не просто трахнул тебя — я переписал твою версию себя. И ты это знаешь.
Тогда она наконец расслабляется, обмякает всем телом и произносит далёким, не своим голосом:
— Торн, ты дикий псих.
Понедельник, 24 октября 2016 года
Утром Поппи всё же спросила, что за дурацкие стихи ей пришлось читать ночью, и пожурила себя, что из тысячи вопросов, вертевшихся на языке, первым оказался именно этот.
Блэк изогнул бровь.
— Дурацкие? Прости, конечно, это не Петрарка и уж подавно не Данте Алигьери — но я не потерплю, чтобы мои экспромты называли дурацкими.
— Перевода, я так понимаю, не будет? — уточнила она, заваривая утренний кофе — осунувшаяся, бледная, в его рубашке, облегавшей её будто бы за ночь отощавшее тело как саван. Такая же спесивая, как и всегда, такая же деревянная кукла — но сквозь белый хлопок отчётливо проступали чернильные вензели на лопатке.
Он прокрался на кухню, как кот — босиком, на мягких лапах, пригладив рукой шевелюру. Сел на край табурета, заговорил отстранённо:
-
Ночи длинны для тех, кто мучим бессонницей,
И восхитительны для тех, кто их разделяет —
На простынях, пропитанных потом, парфюмом,
Увлечённые запретными наслаждениями.
-
Так что тебе должно возвысить голос —
Мир внимает лишь тем, кто кричит,
Услаждая зверя сладкими стонами,
Выражая жажду низменных страстей.
-
Поппи долго не отвечала, и вообще делала вид, что не слышала. Лишь когда она подала гостю чашку, наклонилась и заглянула ему в лицо.
— Что я и говорю: дурацкие стихи. А почему на итальянском-то? Ещё бы сказал, на латыни!
— И сказал бы, — ответил он как человек, желающий скрыть, что обижен на оскорбление. — Но латынь больше подходит для церковных и судебных чертогов. В более интимных обстоятельствах надлежит пользоваться смягчённой версией.
Поппи устало откинулась на спинку стула, выражая своим видом, что это было самое «смягчённое» за вчерашнюю ночь. Выглядела она так, будто её затянуло под киль сухогруза, выплюнуло в кильватер, высушило на солнце и вышвырнуло на эту кухню, дав милостиво прикрыться рубашкой. Но глаза её поблёскивали клиническим восторгом, а руки дрожали не только от пережитого, но и от предвкушения грядущего.
«Пусть предвкушает, — ухмыльнулся Блэк. — Я ведь только начал шоу».
Он откланялся, едва чашка опустела. Оделся споро, как в армии. Рубашку оставил на память и у двери обронил:
— Будем на связи.
Свой профиль в Тиндере он уже снёс загодя.
Третий пункт выполнен.
Обычно после такого он чувствовал… если не близость к пьедесталу, то как минимум — покорённую высоту.
Сейчас этого не было. Хотя, казалось бы, всегда приятно указать очередной несгибаемой дамочке её место. Да и молодцу тоже. Пол здесь, по сути, роли не играл, просто добавлял немного клубнички в рецепт humble pie.
Тем не менее всё тело свело какой-то нетипичной судорогой. В лифт он входил не на своих ногах, кнопки жал не своими руками. Не своими глазами вглядывался не в своё отражение в зеркале.
«Эй, — позвал он, — приди в себя. Не так уж плохо прошло. Сегодня её ждут хорошие новости. А меня, уже совсем скоро, — бодрящий душ и Фелиция Харди».
Впрочем, последнее было ещё не подтверждено. Томми до сих пор не выходил на связь. Блэку это не нравилось.