11

Джим Робертс должен был прилететь в Бирюсинск еще утром, но промежуточный аэропорт был закрыт и ни один самолет из Москвы не прибыл. По той же причине никто не смог улететь на запад.

Два часа ожиданий ничего не дали Ершову. Он прошелся по скверу, отыскал свободную скамейку, достал, газету. Отсюда было прекрасно слышно все объявления диспетчера по радиоузлу. Ершов не сразу понял, что за барьером густых акаций, буквально в метре, спиною к нему сидели Мокеев и Головлев. Только прислушавшись, догадался, что оба летят в Москву. Он хотел подойти, скоротать вместе время, но разговор директора Гипробума и начальника стройки показался столь «производственным», что вряд ли его присутствие будет желательным.

— Весьма огорчен… Весьма, — говорил Мокеев. — Если бы я ничего не делал, а то ведь стараюсь, можно сказать, ночей не сплю.

— Но стружку будут снимать и с меня! Дожили до коллегии Госкомитета…

Ершов углубился в чтение, но громкий и раздраженный голос начальника стройки снова привлек к себе:

— Крупенину что? Давай и давай! Генерального плана города не имею, а деньги вгоняю. Потом доказывай, что ты не верблюд! Виноват будет стрелочник, а не ты, не Крупенин, не Ушаков…

— Весьма сожалею, весьма. Уверен, все можно уладить. Прокопий Лукич отругает, но он и поможет…

— Но ты до сих пор не дал мне чертежи на главный корпус завода. Институт и так запурхался, а ты кучу сторонних заказов набрал…

Ершов встал и направился к аэровокзалу. Ему не хотелось подслушивать чьи бы то ни было разговоры.

Через четверть часа он встретил Мокеева и Головлева возле книжного киоска. Худой высокий Мокеев в старомодном длинном плаще напоминал Дон-Кихота, только вместо копья держал огромный толстый портфель, похожий на банный баул. У Головлева под мышкой была тонкая синяя папка. Он чем-то напоминал кочевника-оленевода, обряженного в стеснивший его европейский костюм.

Ершов поздоровался.

— И вы летите? — спросил оживленно Мокеев, довольный тем, что есть возможность уйти от неприятного разговора с Головлевым.

— Наоборот. Встречаю.

— А мы с Леонидом Павловичем на денек в Москву. Дела, дела…

— Не клеится что-нибудь? — спросил Ершов и угадал ответ.

— Ну что вы! Просто назрела необходимость. Кое-какие вопросы надо решить… хозяйственного порядка…

Головлев не кривил:

— За одно и проветриться. Нашему брату полезны такие поездки.

Мокеев болезненно поморщился и сразу же перевел разговор на другое:

— Жаль, вы не с нами. Пульку могли бы разыграть…

Взгляд Ершова случайно упал на длинные пальцы Мокеева, зажавшие пачку газет. Кожа прозрачная, тонкая. Кажется, что в кровеносных сосудах течет голубая кровь… «И косточки белые… Аристократ», — подумал Ершов о Мокееве.

Догадался или не догадался о мыслях его Мокеев, но почему-то покраснел. Ершов понял: опять подвело лицо. Оно нередко выражало то, что он думал о собеседнике…

Он распрощался, зашел к диспетчеру, сообщил свой телефон и уехал домой. Он звонил в шесть вечера, в девять, в час ночи… Только лег спать, и сразу звонок. Диспетчерская служба и служба погоды сработали плохо. Повезло хоть в другом: удалось без проволочки вызвать такси.

К зданию аэропорта он подъехал в два ночи. Гостиница была на ремонте и потому транзитные пассажиры ютились в небольшом зале на втором этаже, спали на раскладушках. Робертса поместили в какой-то служебной комнате. Гость поздоровался с Ершовым вяло, сразу же отвернулся, стал надевать пальто.

— Переведите, пожалуйста, Робертсу: я извиняюсь за опоздание, — сказал переводчице Ершов.

— О, ничего, — сказала она, — Джим говорит, что он знает, как это трудно ждать. В прошлом году ему удалось только в пять утра дождаться московских гостей, когда те прилетели в Сидней…

Между плотными рядами раскладушек пробирались, словно по лабиринту. На выходе спал человек, подстелив брезентовый грубый плащ прямо на пол. Робертс оглянулся и наградил Ершова недобрым взглядом. Когда въехали в освещенный центр города, он наконец спросил:

— Какая это улица?

— Центральная. Имени Карла Маркса. Сейчас свернем на улицу Ленина. Это вторая магистраль Бирюсинска.

— Понятно.

— Что именно? — уточнил Ершов.

— Затем: Свердлова, Кирова, Горького… Традиционно.

«Ну и язву подкинул черт», — решил про себя Ершов. И все же два последних романа этой «язвы» были изданы на пятнадцати языках мира. Политическая острота и смелость романов вызвали у западной критики раздражение. Джим Робертс коммунист с тридцать четвертого года, был в Советском Союзе в пятидесятом, написал об этой поездке книгу. Теперь приехал за материалом для новой — о мировом коммунистическом движении. Ведущая роль по праву будет принадлежать СССР. Он побывал в Москве и Риге, в Минске и Киеве, в Ростове и Баку, хочет познать Сибирь, взглянуть на нее своими глазами. Немало наслышан и о Байнуре…

Расстались они в гостинице так же сдержанно, как и встретились.

— До завтра, до десяти, — сказал Ершов.

— До одиннадцати, — изъявил желание Робертс.

Переводчица добавила:

— Не обижайтесь. Он очень болен. Врач настаивал на постельном режиме. Но Джим решил твердо побывать у нас до наступления холодов. Он спешит сделать книгу. На его родине не бывает снега…

Наутро, ровно в одиннадцать, Ершов приехал в гостиницу. Еще вчера он был приятно удивлен, когда узнал, что переводчица землячка его. По линии Интуриста, она сопровождала до Москвы англичан, возвратилась с Робертсом. Марина ждала Ершова в вестибюле. Они позвонили своему подшефному.

— Я буду готов через тридцать минут, — ответил Робертс.

— Так даже лучше, — сказал переводчице Ершов, — есть время продумать маршрут, который предложим.

Спустя полчаса они вновь позвонили в номер, но никто не отвечал. Позвонили еще через десять минут, и снова молчание. Марина забеспокоилась:

— Я поднимусь в ресторан, может, он там ждет нас.

Вернулась она совсем озабоченной:

— Вчера у него были сильные головные боли. Не случилось ли что?

Они поднялись в номер. Дверь оказалась незапертой. На правах мужчины, Ершов вошел первым. Робертс только что принял ванну, был полуодет.

Пришлось вновь торчать в вестибюле. Хотелось плюнуть на все и уехать.

— Прошу… Не сердитесь, пожалуйста…

И Ершов увидел в глазах Марины синеву байнурских глубин.

— В полете мы ужасно устали. И когда Робертс сильно переутомлен, у него наступает полное онемение части лица и плеча…

«Ну повезло!» — подумал Ершов. В последние дни работалось хорошо. Вырисовывался конец повести. А тут, как на грех, одних встречай, других провожай. С утра до вечера бегай по совещаниям.

Не почувствовал Ершов расположения к Робертсу и во время завтрака. Из чувства солидарности он тоже съел яйцо, выпил стакан кефира и остался голоден. Ждать мясное, задерживать гостя, казалось, по меньшей мере нескромным.

В Зареченский совхоз выехали с большим опозданием. Овощные культуры, поля кукурузы и племенной скот не заинтересовали австралийца. Он заявил, что видел лучшую кукурузу на полях Украины, лучших коров в Литве, более крупных свиней в Белоруссии. Когда возвращались в рабочий поселок, он потребовал остановить машину возле заглохшего трактора. Подошли и представились.

Оказалось, что тракториста зовут Иваном, фамилия — Сидоров, семья его — пять человек, работает и жена. В общем, живут неплохо. Бывает, конечно, всякое: за прошлый месяц зарплату не получили…

Робертс, словно того и ждал, повернулся, нахмурившись, к Ершову:

— А почему не получили?

— Я не директор совхоза, не знаю.

— Мы поедем к директору!

Но директора в рабочем кабинете не оказалось, уехал в город.

— Тогда надо идти к председателю профсоюза, — не отступал австралиец. Его лицо выражало и удивление, и возмущение, когда он говорил с профоргом. Он даже не сел, заставив тем самым стоять присутствующих.

— Вы можете ничего не объяснять. Я не выискиваю ваших недостатков. Но поймите, я должен знать, почему они возникают, в чем их существо. В моей стране уже в конце девятнадцатого века профсоюзы первыми в мире добились восьмичасового рабочего дня. У нас еще недостаточно сильна коммунистическая партия, но профсоюзы в рабочем движении, в защите рабочих играют решающую роль! Если бы у нас предприниматель не выплатил зарплату, то рабочие немедленно дали б расчет своему профсоюзному лидеру…

Председатель профкома был явно сбит с толку, но, по мере того как говорил Робертс, на скулах его отчетливей обозначались желваки. Он объяснил, что представилась возможность закупить крайне нужное оборудование для механических мастерских, и совхоз закупил. Приобрел дополнительно три трактора, четыре автомашины, строит свой маслозавод. Посеяно больше, чем намеревались в прошлом году. Часть продукции запродана, но не за все получены деньги. Есть перерасход фонда заработной платы. Время горячее — уборка. Людей не хватает. Пришлось нанимать со стороны. Тех, кого наняли, зарплатой обеспечили…

— Своим не отказываем в продуктах сельского хозяйства. Возможно, что кто-то из наших рабочих купит себе мотоцикл на месяц поздней, но без куска хлеба, как у вас, не останется. Поступят деньги — немедленно выдадим, кому недодали!

— Немедленно? — уцепился Робертс.

— Да!

Очевидно, этот ответ устраивал и не устраивал его. Зарубежному коммунисту явно хотелось, чтобы в той стране, где власть принадлежит трудовому народу, все было без сучка и задоринки. Он повернулся к Ершову:

— А может, надо создать в государственном банке дополнительный фонд зарплаты на подобный случай?

— И снять средства с другой отрасли народного хозяйства? — вопросом на вопрос ответил Ершов. — Не справедливее ли заставить хозяйственников планомерней распоряжаться своими доходами! У вас капиталист не станет замораживать и фунта стерлингов?!

Робертс потер висок, словно силился что-то вспомнить:

— Капиталист не станет, — наконец согласился он. — Но, если позволите, мы еще вернемся к этому разговору.

— Не возражаю, — ответил Ершов.

И снова с претензией, будто в отместку:

— Когда я увижу Байнур? Сегодня? Завтра?..

— Сегодня, сегодня! — подтвердил Ершов и направился к выходу.

Во второй половине дня на «Метеоре» поднялись по Бирюсе, пересекли в узком месте Байнур и оказались в Лимнологическом институте.

Пока находились на борту «Метеора», Ершов знакомил гостя с сибирским морем:

— Здесь ширина километров девяносто. Длина Байнура равна расстоянию от Москвы до Ленинграда. Глубина в этом месте тысяча шестьсот метров…

От Ершова не укрылась рассеянность переводчицы. Но он не знал того, что недавно произошло на Байнуре с ее сестрой, Игорем, Дробовым, с ней самой…

Робертс заметил Ершову:

— Русские любят мыслить цифрами. А я смотрю на Байнур, и мне чудится мой Сидней. Я вспоминаю Басс, на берегу которого мой Мельбурн! Здесь нужны краски, не цифры!

— Рад, что понравился вам Байнур.

Джим улыбнулся, и его худое лицо стало сразу свежее, моложе.

— Понравился — не то слово. Я люблю все сильное, неподдельное и красивое. Я приехал увидеть таких же красивых людей, как это море!

— Поживем — увидим, — сказал себе тихо Ершов. Но Марина перевела. Она не любила «редактировать» собеседников, пересказывать, их мысли, что делают многие на ее месте.

— Буду признателен. Надеюсь, не зря пересек океан.

В институте давно привыкли к самым разным гостям. В один и тот же день на Байнуре можно было встретить выпускников Есенинской школы Рязанщины и полсотни послов дипломатического корпуса, аккредитованного в Москве. Байнур стал местом паломничества тысяч туристов. Директору института, наверное, приходилось меньше работать, чем провожать и встречать гостей. Вот почему Ершов был искренне тронут, когда в музее Лимнологического их встретил не рядовой сотрудник, а сам директор. Непринужденно, спокойно, он начал рассказ:

— В старинных преданиях говорится, что Байнур не всегда существовал. Покрытые дремучими лесами горы расступились однажды, поднялся к самому солнцу огненный столб, и уж затем глубокая впадина начала наполняться водой тающих ледников. При землетрясениях рыбаки не раз наблюдали свечение тумана, вызванное, очевидно, магнитными бурями. Сто лет назад, при десятибалльном землетрясении в устье одной из рек, на месте степи, образовался провал. В воду ушло пять селений, около двадцати тысяч голов скота. На Байнуре мы встретим такие названия: Облом, Прорыв, Промой… Меткие названия! Сохранилось предание о переходе войск Чингис-хана на один из самых больших островов Байнура сухим путем… Но провал в масштабах огромного моря вряд ли мог образоваться на глазах человека. Площадь Байнура равна десяткам тысяч квадратных километров. В нем одна пятая часть мирового запаса воды…

— Так много?! — удивленно воскликнул Робертс.

— Представьте, да!

Ершов мельком взглянул на австралийца. На сей раз заокеанский гость был снисходителен к цифрам. Почти час, не перебивая, он слушал директора института, старательно что-то вносил в свой блокнот. Когда покидали музей, он задержался на выходе:

— А как вы относитесь к строительству заводов на Байнуре?

— Крайне отрицательно!

— И еще, если не возражаете, сколько вам лет?

Ученый ответил.

— Ваши родители тоже были интеллигентами?

— Всю жизнь рабочими. Я заочно кончал институт.

— Вы были один у родителей…

— Шестеро…

Джим Робертс что-то еще записал в блокнот и спрятал его в карман:

— Спасибо! Спасибо! — пожал он руку ученому.

Позднее Робертс сказал Ершову:

— Вам, советским писателям, легче живется. Если завтра я напишу об этом ученом, то уже послезавтра вся наша официальная пресса меня обвинит в коммунистической пропаганде. Больше того, буржуазные кретины заявят, что нет такого института и нет такого директора на Байнуре…

— Но среди многих дипломатов в стенах этого института был и ваш дипломат.

— На то он и дипломат, — улыбнулся с горечью Робертс. — Замалчивать ваши успехи — вот первый гвоздь моего дипломата.

В санатории Робертс спросил первую попавшуюся на глаза женщину:

— Если не трудно, скажите, кто вы, сколько зарабатываете и сколько стоит путевка?

— Я — машинистка, получаю шестьдесят рублей, путевка стоит сто двадцать.

— Что же вы кушали, если надо работать два месяца на путевку?

— Семьдесят процентов стоимости путевки взял на себя профсоюз.

Робертс взглянул на Ершова. Тот стоял в стороне и старательно разминал сигарету. Ершову было смешно и грустно, что гость таким образом постигал «политграмоту».

Возвратились в Бирюсинск уже в сумерки. Договорились назавтра ехать в Еловск. Этого пожелал сам Робертс.

День заявил о себе огненно-розовым восходом. Байнур открылся огромной чашей расплавленного благородного металла. Казалось, не солнце воспламенило Байнур, а сам он позволил окунуться светилу, сделал его полыхающим, ослепительным.

Робертс остановил машину и попросил его сфотографировать. Он выбрал маленькую елочку у самого обрыва и встал так, что за спиной оказались Байнур и Тальяны. Ершов сделал несколько снимков. Уже в машине Робертс сказал:

— Чудесные будут снимки, да?! Пошлю дочери… Младшей семь, старшей девятнадцать… У вас есть дочь?

— Одна.

— Вы ее никогда не ревнуете?

— Нет оснований.

— А сколько ей лет?

— Скоро двенадцать.

— Тогда все впереди. Еще будете ревновать. Придет время ее весны, и все, что было так предано вам, во что вы вложили жизнь и здоровье, — станет чужим. У вас заберут все надежды, любовь… Заберет какой-нибудь шалопай.

— Не трудитесь, Джим, не соглашусь.

— Тогда я не понимаю вас.

— Но я себя понимаю! — Ершов закурил. — В сорок первом году я с другом Володькой со школьной скамьи ушел на фронт. Был четырежды ранен и дважды контужен. Оба не раз могли погибнуть. Но погиб он…

Ершов помолчал, словно сделал это в знак памяти о товарище.

— После войны я вернулся в Бирюсинск. Я знал: у Володьки осталась мать и нужно было ее отыскать, но я не искал. Мне казалось, явиться живым к ней — это даже кощунственно. Прошло столько лет, и вот в прошлом году я получаю открытку. Володина мать просила ее навестить, сообщала адрес. С дочкой Катюшей поехал я к ней. Она встретила хлебом-солью. Встретила, как встречает мать сына. Я видел — ей тяжело. Но она не плакала и сказала, что плакать не будет. Мы пили вино. Она красное, я белое. Она из махонькой рюмки, я из большой. Пили и говорили. Дочка ушла возиться с котенком в соседнюю комнату, а я все рассказывал и рассказывал о боях под Москвой и Орлом, под Сталинградом и Ржевом. Я рисовал ей Володьку таким, каким был он в бою. Я думал, что делаю правильное, нужное…

— Но неужели только война и война! — не вытерпела она наконец.

— Нет! — согласился я. — Нет…

И я рассказал о другом. Рассказал, как в сорок первом году, после тяжелых боев под Ржевом нас отвели на отдых в Тесницкие лагеря под Тулу. Нас пополняли, штопали, ремонтировали. У сторожа лагерей была дочка Катюша. Все мы были тогда от нее без ума, а больше других Володька. После отбоя я видел его не раз возле ее калитки. Когда Володька сидел на скамейке — Катюша стояла. Когда сидела она — Володька стоял. За день до отправки на фронт Володька пришел перед самым рассветом. Он был возбужден, охмелел от счастья… И я понял все…

— И вы рассказали эту историю матери? — спросил Робертс.

— Рассказал.

— А мать?

— Старая женщина с минуту смотрела на меня широко открытыми, вдруг вдохновленными радостью, глазами. Я молчал. И тогда с надеждой и страхом она спросила: «Может быть, там, может?..» Я отрицательно покачал головой. В Тесницких лагерях мы жили в сентябре, а Володьку убили в ночь под Новый год. За три месяца он получил от Кати не менее тридцати писем. Он не без гордости доверял их мне. Должен сказать, что прекрасней я писем не читал. Скажи я Володькиной матери: «Может» — и она бы, не сомневаюсь, отправилась даже пешком, чтоб только найти Катюшу.

Ершов двумя затяжками докурил сигарету:

— И знаете, Джим, после нашего разговора я понял: Володькиной матери стало легче: у сына ее была еще и другая, пусть слишком короткая, но тоже яркая жизнь… Была здесь — на земле, а не там — в раю…

Он вновь помолчал.

— Моему поколению пришлось торопиться жить. Мы еще плохо знаем, какие тяготы выпадут на долю наших детей. И что наша ревность в сравнении с грядущим?! Лишняя тень по дороге к солнцу!

Робертс, закрыв глаза, с минуту не шевелился, потом спросил:

— В своих книгах вы никогда не писали об этом?

— Нет.

— Не будете возражать, если когда-нибудь я использую ваш рассказ?

— Нет.

По плотному гравию «Волга» шла мягко, и только на крутых поворотах сильнее шуршали покрышки да пассажиров клонило то в одну, то в другую сторону. Робертс, окинув взглядом нависшие скалы, спросил:

— Мне говорили, что в этих чудесных местах бывал Чехов?

— Да, когда ехал на Сахалин. Только тот тракт заброшен. Узок и очень опасен…

— В отношении сибиряков у меня своя теория, — снова заговорил Робертс. — Мне думается, что смешение коренных жителей Сибири с поселенцами европейской принадлежности позволило получить тех сибиряков, которые известны миру как наиболее мужественные и закаленные люди. Я имею в виду трудности этого необжитого края и вторую мировую войну, в которой сибиряки храбростью и отвагой снискали особую любовь и уважение многих народов. По-моему, такое смешение благотворно влияло на развитие населения этого края.

Ершова сомнения не одолевали, и он возразил не менее горячо:

— Действительно, первые поселенцы часто находили себе подруг среди якутов, бурят, эвенков. Как правило, азиатская кровь одерживала верх, и дети большей частью походили на матерей. Но это незначительная часть населения. Скорей всего, климат, условия жизни, борьба с природой делали людей сильнее, красивее, мужественнее. Получить пуд пшеницы на Кубани и у нас — не одно и то же. А вот паренек украинец, приехав в Сибирь, вскоре становится неузнаваемым. Только на Бирюсинской ГЭС трудилось около пятидесяти национальностей, и многие из них теперь считают себя сибиряками. Здесь совсем ни при чем смешение азиатской крови с европейской. Так что теория ваша весьма уязвима, — закончил насмешливо Ершов.

Морщины наползли на лицо Робертса:

— Не я один имею такое мнение, — подчеркнул он.

— Ваше право его утверждать, мое — соглашаться, не соглашаться. Как ни странно, нам вновь пытаются внушить, что земли по Урал не наши, что и мы-то здесь ни к чему…

— Я не об этом…

— А я все чаще вспоминаю Хасан и Халхин-Гол. Мне слишком памятна старая песня о ветре с востока.

— Но неужели не больно вам за то, что произошло с Китаем? — спросил Робертс резко.

— Больно! — ответил Ершов.

— А мне не только больно, мне страшно!

— За что вам страшно?

— За многое…

Робертс откинулся на спинку сидения, полузакрыл глаза. Кажется, головные боли снова одолевали его. И все же он продолжал:

— Я недавно слушал Пекин. Китайцы упорно твердят о бывшей тактике в антияпонской войне, о так называемом окружении городов деревнями, о блокаде и захвате этих городов. Они утверждают, что Азия, Африка и Латинская Америка — это тоже опорные базы вокруг Соединенных Штатов. Они признают — у них мало ядерного оружия и самолетов, зато считают, что их политическая мощь уже нечто такое, что способно сокрушить военную мощь Америки… А ваши отношения с Китаем? К чему они приведут?

— Не с Китаем, — направил Ершов, — с правительством Китая.

Робертс словно не слышал:

— Вы были в Испании в тридцать шестом?

— В Испании, нет! — ответил Ершов.

— А я встречал там русских и китайцев, болгар и французов, чехов и итальянцев! Как бы сейчас те ребята оценили происходящее между самыми крупными коммунистическими партиями на нашей планете? Вас не тревожат события сегодняшнего дня?

— Тревожат.

— Так где же выход?

— Видимо, прежде всего во взаимопонимании.

Робертс потер ладонью правую щеку, висок. Щека чуть вздрагивала. Марина уже с беспокойством смотрела на своего подшефного, на Ершова. Но Робертс перевел дыхание и снова заговорил:

— В нашей стране коммунистическая партия не имеет такого влияния, как у вас. Но она не настолько слаба, чтобы с ней не считались. Когда мы организуем митинги или выходим на демонстрацию, то несем не портреты политических лидеров, а лозунги с нашими требованиями, карикатуры на буржуа. Так у нас принято… И только портрет Сталина мы брали на демонстрации… Не раз полиция разгоняла дубинками нас, провокаторы забрасывали камнями, служители культа проклинали в проповедях. Нашему народу годами внушают, что коммунизм — это утопия, шарлатанство, надувательство. Но мы всегда и во всем ссылались на ваш пример. Говорили: вот вам Советский Союз — смотрите, учитесь, делайте так, как делали там… Вы не можете даже представить, как взвыла вся буржуазная пресса, заполучив вперед нас материалы двадцатого съезда. А наша коммунистическая газета три дня молчала. Почему так случилось? Почему?!

— Так объясните, чего вы хотите? — не выдержал Ершов.

— Я хочу полной откровенности между братскими коммунистическими партиями.

— А кто вам сказал, что я не хочу откровенности?

— Значит, вы настаиваете, что ваше партийное руководство поступило правильно?

— Я рядовой коммунист и не настолько компетентен, чтобы знать, в какой день, в котором часу были посланы вам документы съезда.

— Да, да! Конечно! — согласился язвительно Робертс. — Но я не об этом. Вы, действительно, не почтовый работник. Я говорю с вами, как с писателем-коммунистом, как с государственным деятелем… Раньше я считал самым отвратительным злом на земле империализм, теперь в один ряд с этим злом вышел национализм… В ужасном качестве обнажает себя в том же Китае культ…

Ершов перебил:

— Извините, мне с моим скромным творчеством, действительно, далеко до масштабов государственной деятельности. Что же касается советских писателей, то они не так уж и плохо дерутся с различным злом на земле. Я не люблю общих фраз. Так можно говорить обо всем и ни о чем.

Похоже, что Робертс обиделся.

— Я тоже не демагог, — буркнул он. — Хотите конкретно? Пожалуйста! Надеюсь, вы читали роман Кьюсак «Скажи смерти нет».

— Читал.

— Так вот: вопросы, поставленные ею в романе, обсуждались правительством. Правительство было вынуждено принять ряд мер для борьбы с туберкулезом. А что сделано у вас по многим статьям о Байнуре, о вашем лесе?

Ершов скрыл улыбку. Его собеседник слишком легко переходил от темы к теме. И все же разговор шел в одном и том же ключе: вы не имеете право на недостатки, не имеете!

— У нас нет той проблемы, которую поднимает Кьюсак, — ответил он. — Подобные проблемы в основном были решены декретами Владимира Ильича. Борьба с тифом, венерическими болезнями, с туберкулезом явилась первой необходимостью молодой Советской Республики.

Ершов сделал паузу, Робертс выжидал. Тогда Ершов снова заговорил:

— Дело другое — статьи об охране природы. Их, действительно, много. Наверное, столько, сколько мы строим новых промышленных предприятий. Они напечатаны в районных газетах, в областных, в центральных. Они различны и по своему значению. Давайте конкретно!

Робертс устало спросил:

— Конкретно?

— Да!

— Байнур! О нем я читал не только в советской прессе.

— Байнур, дело другое.

— Нет, — остановил Робертс, — вы тоже конкретно. Вы разделяете мнение директора Лимнологического института?

— Да! Я против строительства любого вредного предприятия на Байнуре.

— А целлюлозного завода? — оживился Робертс.

— И целлюлозного, если он нанесет ущерб народному хозяйству.

— Вы сомневаетесь в чем-то?

— Почти нет. Но я встретил немало думающих людей, которые защищают завод. А в нашем деле эмоции не всегда полезны.

К немалому удивлению Ершова, австралийский писатель с ним согласился:

— Да, да! Я, кажется, вас уморил. То о политике, то о правительстве, то о Кьюсак… Довольно! Давайте лучше о литературе.

— Литература тоже политика, — раскурив новую сигарету, заметил непримиримо Ершов.

— Что так, то так. Но я о стиле, сюжете, об языке, обо всем другом. Вы как работаете, сразу пишете или проспект составляете?

Теперь Ершов вздохнул так невесело, что австралиец покосился с усмешкой.

— Пишу трудно и медленно. Пока не получится страница, не берусь за следующую…

— А я вначале записываю фабулу рассказа и до тех пор, пока не продумаю всех деталей, пока не загорюсь рассказом или повестью, не сажусь за машинку. Зато правку почти не делаю. Над чем вы работаете сейчас?

— Повесть кончаю о гидростроителях… о молодежи…

Ершов хотел добавить, что собирает материал для романа о Байнуре, но воздержался. Зато Робертс не заставил ждать, занял вновь позицию нападающего:

— А Байнур не волнует вас? Не тревожат заботы ученых?! Кстати, о молодежи. Я был во многих городах, и мне думается: вы мало уделяете ей внимания. У вас мало клубов, вечерних кафе… Неужели молодежь не заслуживает большего?

— Клубов у нас действительно мало, — согласился Ершов. — Но, с вашего позволения, поговорим о молодежи, когда будем возвращаться в Бирюсинск. Вон посмотрите туда, это строительство целлюлозного. Одни, по старой памяти, называют это место Еловкой, большинство — Еловском.

Загрузка...