У каждого своя творческая судьба. Один по окончании школы с тетрадкой стихов и стопкой газетных подшивок шагает в Литературный институт. Другой стремится во что бы то ни стало попасть в журналисты, обрести навык и уж тогда садится за повесть. Третий тайком от друзей и близких по ночам мусолит одну и ту же страницу по десять раз, перечитывает Толстого, Чехова, Горького, а когда ставит точку над своим пухлым детищем, то несет его не в Союз писателей на консультацию, а посылает по почте в издательство.
Чаще всего подобные «самотечные» рукописи возвращаются автору для доработки или ему рекомендуют «попробовать силы в коротком жанре». Но автор не может смириться с «коротким жанром». Его распирает от жизненных впечатлений. За сорок прожитых лет он успел побывать на Северном полюсе и в горах Тянь-Шаня, бил самураев и строил Комсомольск-на-Амуре, дубил кожу в Якутске и крепил штольни в Магнитке. Он любил людей, жил для них. Ему хочется рассказать о мозолистых руках уральского сталевара и озорных улыбках ивановских ткачих, об утренних зорях Байнура и зимней вьюге над Диксоном, о людях хороших, каких он встречал и вчера и сегодня, какими хотел бы их видеть завтра.
Человек! И не потому, что Горький сказал, для него это слово звучит гордо.
На первых порах Ершову тоже не повезло. Будучи в командировке в Москве, он дважды намеревался зайти в Союз писателей и дважды не решался переступить порог дома, где заседали «инженеры человеческих душ», люди, на его взгляд, необычные, не от мира сего.
И он отнес рукопись не в «храм искусства», а отослал в издательство.
В тот же день Ершов улетел на восток в свою маленькую национальную республику. Там его ждало новое назначение. Он был мастером, потом директором кожзавода, работал в горисполкоме, первым секретарем горкома… А теперь ему предлагали высокое кресло министра легкой промышленности. Новое назначение не очень обрадовало. Повышалась ответственность, прибавлялись хлопоты. Он хотел уже перебраться в Бирюсинск, поближе к писательской среде, но пути осложнялись.
Ответ из Москвы он получил в конце лета. Это была не рецензия, краткий отзыв. Поскольку он написал, что часто бывает в столице и может зайти в издательство, ему предлагали зайти. Простая беседа всегда даст автору больше любого письма…
Новый костюм Ершов купил в тот же день, а еще через день, взяв на неделю отпуск без содержания, улетел в Москву. Сердце екнуло, когда он раскрыл тяжелую дверь в редакцию художественной литературы.
— Меня приглашали к Вадиму Семеновичу Стрижевскому, — сказал он полной, уже не молодой секретарю-машинистке, мельком взглянувшей на него.
— Вадим Семенович на совещании у директора издательства. Будет после обеда, — сказала она, продолжая читать газету.
Ершов извинился, ушел в гостиницу.
Заведующего редакцией он представлял себе тучным, лет пятидесяти, в круглых массивных очках, и был несколько удивлен, когда увидел стройного худощавого человека лет тридцати пяти. Тот дружески поздоровался, усадил напротив стола и, положив ладони на рукопись, сказал:
— Давайте сперва познакомимся. Вы о себе расскажите, пожалуйста. Кто вы, откуда, ваше образование?
Вот чего не умел делать Ершов, так это рассказывать о себе. Он инженер-химик, работает много лет на севере, на востоке… Кем именно — уточнять не стал. Рассказ получился куцым, не красочным. Он говорил и не спускал глаз с рук Стрижевского. А эти руки — нежные, почти девичьи, казалось, своим теплом согревали первое детище Ершова. Теперь все зависело только от них. Вот-вот они приподнимутся, нависнут над рукописью и тогда…
— Так… Хорошо… А теперь поговорим по рукописи…
Через час Ершов уяснил, что пейзаж должен работать на развитие художественного образа, что надо избегать бытоописания, индивидуализировать речь героев, не увлекаться длинными фразами, избегать плакатности в описании отрицательных героев.
— Я сейчас работаю над небольшой повестью для ребят, — говорил Стрижевский, — там не будет ни одного сложноподчиненного предложения. Для юных читателей это важно… Язык, язык — он фундамент любого произведения.
Ершову было ясно, работы, действительно, много. Чтобы избавиться от одних избитых эпитетов и сравнений, от литературных штампов, надо «перелопатить» рукопись основательно. Он уже встал, хотел распрощаться, но вошел большой, угловатый, с горьковскими усами мужчина. Стрижевский весь просиял, вышел навстречу:
— С приездом, Михаил Степанович!
Протянув руку Ершову, вошедший назвался:
— Воронин!
О такой встрече в московском издательстве Ершов и не мечтал. Повести и романы этого сибирского писателя издавались в столице и Бирюсинске, в Ленинграде и Новосибирске, переводились на многие языки. В Бирюсинске он возглавлял то самое краевое отделение Союза писателей, куда Ершов никак не решался прийти за помощью. Увидев толстую рукопись на столе, Воронин не то одобрительно, не то с любопытством смерил Ершова взглядом.
Стрижевский опередил:
— Михаил Степанович, вы только вошли, и я сразу вспомнил вашу документальную повесть «Край возле синего неба». В этой маленькой республике живет и работает товарищ Ершов.
— Соседи! И чего вас не к нам занесло?! — удивился Воронин. — Хотя, да! Москва есть Москва. Все хотят печататься только в Москве.
— У него интересный роман. Правда, еще сырой…
Но Воронин, казалось, не слышал Стрижевского:
— А как поживает Игнат Петрович? — спросил он Ершова.
— Суетится все, бодрствует. Снова его избрали председателем исполкома.
— Привет передайте. Года четыре назад нельмой собственного посола меня угощал… Во рту тает… Ну, а Петр Петрович Бураков? Ему за шестьдесят?!
Оказалось, Воронин знал хорошо не только национальных поэтов и прозаиков «края у синего неба», но и многих партийных и советских руководителей.
— Будете в Бирюсинске — милости просим. Москва — Москвой, а нам, сибирякам, от своей земли отрываться нельзя. Вот зашел выяснить, почему два года без движения лежит рукопись нашего молодого поэта…
Ершов решил в ту же ночь улететь обратно. Руки чесались, хотелось скорее за пишущую машинку. Работать! Работать!.. Но трасса на север была до утра закрыта, пришлось оставаться в гостинице, идти ужинать в ресторан.
Он уже миновал один занятый столик, второй, когда его окликнули. Ершов обернулся, увидел Стрижевского, с ним вихрастого паренька. Два места за столиком заняты, два пустуют.
— Мы тоже зашли перекусить. Вы незнакомы? Это Василий Хлебников, наш поэт, а это Виктор Николаевич Ершов — будущий романист.
Ершов не понял, шутит или не шутит Стрижевский, но нужно ли было все принимать всерьез?
Приятель Вадима протянул руку:
— Хлебников!
На столе графинчик водки, бутылка пива, порция рыжиков, огурцов.
«Не так уж густо», — подумал Ершов.
Был он тогда неженат и в чем другом, а в еде себе не отказывал. Он подозвал официантку:
— Бутылочку «Столичной», три икры, три московских салата, колбаски твердокопченой… Ну, и по цыплятам-табака? — уже советуясь со Стрижевский и Хлебниковым, обратился он к ним.
Стрижевский замялся:
— Откровенно говоря, мы сегодня не в форме…
— Чепуха! — сказал Ершов. — Сегодня я именинник, с меня и положено.
— Если так, я сдаюсь! — поднял руки Стрижевский.
— А меня уговаривать не надо! — объявил Хлебников. — Я по-свойски люблю. Я такой!
Стрижевский взял папку с окна, достал книжонку и написал что-то на титульном листе.
— Вот, — сказал он с выжидательной улыбкой.
Ершов взглянул на обложку. «Весеннее солнышко». Оформлено хорошо. Лет пяти девочка в ярком платьице, протянув руки, бежит к солнцу. Вид у нее счастливый, радостный.
«Виктору Николаевичу Ершову! В память о нашей встрече. В ожидании обратного презента!»
— Спасибо, — сказал он Стрижевскому. — В моей библиотеке это первая книга с автографом.
Вадим не скрыл удовольствия, расцвел до конца:
— И у Васи на днях выходит новый сборник. Жаль — уезжаете. Но это несмертельно. Адрес имеем…
Пили за знакомство, за творческие удачи, за будущие книги. Выпили много и крепко. Ершов считал: крепче сибиряков вряд ли умеет кто пить. Оказалось, умеют, и не хуже. Все решили пойти в номер к Ершову. Там Хлебников сразу начал читать стихи, Стрижевский звонить каким-то друзьям. Потом Вадим и Василий пели дуэтом. Потом вспомнили вдруг, что нет третьего их приятеля, кандидата наук, критика, преподавателя изящной словесности… А живет он в ста метрах. Стали звонить. Пришел и Ревякин. Черной копной курчавых волос и смуглым лицом он очень напоминал индуса. Ершов сходил в буфет и принес марочного вина. Мальчишник вышел на славу.
Ревякин полистал рукопись Ершова:
— Да, работенки дай бог. Каждую фразу надо оттачивать.
— Роман получится, — успокоил Стрижевский.
— На эту же тему роман у Сокольского, — возразил Хлебников. — А с ним не шути — корифей столичный, тот еще глот…
Ершов читал последние книги Сокольского, и ничего страшного для себя не нашел. К тому же был слишком далек от так называемых лакировщиков и очернителей, сателлитов, от групп и течений.
— А что Сокольский?! — возмутился Ревякин, утоляя жажду сухим вином, как огуречным рассолом. — Чепуха! Выйдет роман, и сразу организуем нужную критику. Это я гарантирую. Друзья Сокольского раздолбают Ершова. Тогда раздолбаем их мы. А читатель роман раскупит в два счета. Он жадный на то, что одни ругают, другие хвалят.
— Нелегко, нелегко, — сокрушался Хлебников. — Нужен такой редактор, как ты, — сказал он Ревякину. — Чтоб комар носа не подточил…
Ревякин взглянул в донышко пустой бутылки, Ершов откупорил новую.
— А что?! Сделать все можно! — согласился Ревякин. — Только шутка сказать: перепаши такую махину. Я меньше сорока рублей за лист не беру… А кто платить будет? Издательство?!
Ершову нужна была книга, не деньги. Он бы сам заплатил издательству, лишь бы вышла она. Но то, что предлагал Ревякин, дурно попахивало.
— Рано думать мне о редакторе, — сказал он. — Так или нет, Вадим Семенович? — И тут же вспомнил большого, угловатого человека с горьковскими усами. Прав был Воронин: в Москве хотят все издаваться. Но сибиряку легче стоять на сибирской земле…
Не думал Ершов в тот вечер, что пройдет еще год и при обсуждении рукописи «за круглым столом» Воронин не оставит камня на камне от его романа.
По замечаниям Стрижевского, Ершов почти год «шлифовал язык», выискивал литературные штампы, избитые эпитеты, избегал красивости в языке романа. Из-за одной корявой фразы переписывал целые страницы… Все это надо! Но не в этом таилось, главное. Роман оставался рыхлым по композиции, сюжетные линии нединамичными. Труд литератора оказался адски тяжелым. В памяти приходилось держать десятки глав, сцен, персонажей, подчинить все единому замыслу, уметь беспощадно себя сокращать, писать кистью художника…
И все же, как ни побили его Воронин и «товарищи-романисты» из Бирюсинского отделения Союза писателей, уехал в свою республику Ершов окрыленным. Теперь представлял себе ясно промахи и просчеты. И не кто-нибудь, а Воронин рекомендовал его на семинар прозаиков в Москву для обсуждения переработанной рукописи. Из Москвы он привез издательский договор. Толстый журнал принял роман к опубликованию. Обошлось без Ревякина.
В Москве же Ершов познакомился и с восходящей звездой киноэкрана. Красивей женщины до сих пор не встречал. Шло время. Его издавали в «Советском писателе», в «Молодой гвардии», в Гослитиздате. Она снималась в фильмах то в Ленинграде, то в Киеве, то в Севастополе…
Воронин помог устроиться редактором многотиражки Бирюсинской ГЭС, и Ершов перебрался из своей республики на гигантскую сибирскую стройку. Второй роман «Бирюса», посвященный гидростроителям, еще больше пришелся читателю по душе. Ирина вскоре стала «заслуженной», и у нее не хватало сил порвать с кино. Ершов не мог оставить землю, взрастившую и вскормившую его, превратиться в импресарио своей жены. Два, три, раза в год Ирина навещала их маленькую Катюшу, потом приезжать стала реже и реже. А когда Ершов написал третий роман и звезда его поднялась на такую высоту, о которой он не мечтал, пришло из Москвы дурное известие: Ирина сошлась с режиссером, когда-то раскрывшим ее артистические способности… Умер в тот год и Воронин, человек огромной души и светлого таланта. Трудно было взвесить, на каком пути сделал Воронин больше: на пути воспитания многих хороших писателей или на творческом пути.
До слез было жаль Воронина. Но давно уж известно: горю слезами не поможешь. Надо работать, работать, как это умел Воронин. Не успел Ершов окончить последнюю повесть, а жизнь настойчиво требует взяться за новый роман. Проводит вот Робертса, и снова за письменный стол. Хотелось давно побывать в Институте земной коры, в Лимнологическом институте, по-настоящему встретиться с проектировщиками Гипробума и руководством строительства Еловского целлюлозного, съездить на Северный ЛПК и заглянуть в проекты комплексных очистных сооружений…
Приняв предложение Юрки заночевать в турбазе, Ершов обратился с просьбой к Тане:
— Вы покажете завтра стройку?
— Завтра воскресник. Идет большой цемент. Каждый день разгружаем вагонами. Комитет комсомола принял решение на основных объектах форсировать закладку фундаментов.
Таня умолчала, что инициатива проведения воскресника принадлежит ей. В комитете она возглавляла сектор использования механизмов, а их не хватало. Траншеи во многих местах обвалились. Скоро наступит осень. До первых снегов следовало обеспечить фронт работ для возведения производственных корпусов. Срочно надо форсировать и здание ТЭЦ, спрятать под крышу котлы, сложное оборудование.
В турбазе Робертс выпил стакан молока, съел пару вафель, ушел спать. Ершов решил перед сном подышать свежим воздухом. У соседнего щитового домика одиноко стояла Марина. Невдалеке, на поляне, горел костер, несколько парней и девчат сидели возле огня на бревнах. Парни пели под гитару шутливую туристскую песню.
— Послушаем? — предложил Ершов Марине.
Пока пересекали поляну, ребята запели другую песню. В ней часто повторялись слова: Али-баба, смотри какая девушка, она танцует и играет, и поет…
В словах этой песни не было «высокой идеи», но не было и предосудительного, вычурного шутовства. Песня как песня: легкая, веселая, мелодичная… А вот Ершову стало немного грустно. В его исполнении песня не прозвучала бы так, как в исполнении этих ребят. Петь он любил и очень. Но с некоторых пор в его репертуаре накрепко утвердились: «Славное море, священный Байкал», «Песня варяжского гостя», «Застольная»… Видимо, годы брали свое. Так почему тогда рядом с Мариной он стоял бы и час и два?! Она держала его за локоть. Ладонь ее жгла. Ему стоило немалых усилий не выдать волнение, подкатившее к сердцу.
И, славно угадав его внутреннее состояние, Марина сказала:
— Пойдемте поближе к костру.
Они уселись на свободное бревно, отполированное когда-то прибоем, теперь заменявшее скамейку. Марина вполголоса спросила:
— Вы очень любите дочь?
— Очень!
— У вас и жена, наверное, милая, добрая…
— У меня ее нет.
— Простите.
С деланной веселостью он успокоил:
— Все давно пережито… А женщина, которую больше всего люблю — Катюша… Еще года три назад была забавной, смешной. Иногда, с утра не работалось: лежу в своей комнате… Топ, топ, топ, — шлепает ко мне. Закрываю глаза. Ты спишь? — спрашивает. — Дай я тебя погрею. И голеньким задом ко мне под бок. И действительно греет… Сердечком…
Марина забылась, коснулась плечом. А ему захотелось коснуться рукою другого ее плеча. Костер выбросил целый сноп искр. Ершов проводил их взглядом. Ему показалось, что Млечный Путь и россыпи звезд, не что иное, как тысячи тысяч искр на немыслимой высоте, искр от вечерних костров, согревающих души людей.
Где-то дежурный крикнул:
— Отбой!
И ребята засобирались.
— Пойдемте, — сказала она, подчиняясь голосу разума.
Ершов понял ее:
— Пойдемте, — сказал, хотя совсем не хотелось спать. Он проводил, пожелал доброй ночи, вернулся к костру, который уже догорал. Он долго сидел и курил, думал о жизни, о месте своем в этой жизни. Он давно пришел к выводу, что искусство может поглотить почти целиком, и все же не целиком. Потому что нет искусства без чувств, желаний, волнений, как нет желаний, волнений и чувств без неба и моря, без солнца, без женщины… Не любивший не сможет раскрыть это чувство другому. Не посадивший в теплую землю зерно далек от радости хлебороба в день праздника Урожая. Не страдавшему трудно понять боль и муки того, кто страдает…
Утром Ершов, Робертс, Марина еще издали ощутили дыхание многоголосой стройки. Оно надвигалось объемно и зримо, пока не поглотило. Тысячи людей работали на строительных площадках. Сотни машин везли гравий, бетон, щебенку, крепежные материалы, песок, кирпич. Грохотали дизелями экскаваторы и бульдозеры. После строительства Бирюсинской и Северной ГЭС Ершов вновь видел силу, которая всегда восхищала его. Эта сила была в самих людях, в их молодости, в стремлении строить во имя мира. Далеко не фантаст и тот без труда мог представить себе, как на месте профилированных площадей скоро поднимутся ввысь корпуса, как преобразится панорама прибрежной тайги у Байнура.
И тут впервые, вопреки ранним своим убеждениям, Ершов почувствовал и другое: а что, если тысячи этих людей, требуя не мешать работать, правы? В воде по колено, в снегу по пояс они закладывали первые кварталы поселков. Делали баню в палатках, обедали всухомятку, простуживались зимой, исходили потом в летний зной… Что если эти люди правы?
Вот он стоит и видит, да и видит лишь часть их труда, и он восхищен. Там, за полоскою леса, в крытых сараях, лежит второй год оборудование, купленное на золото. Туда подведена железная дорога. Ведут ее и к промбазе, к заводу. На сотни километров к Бирюсинской ГЭС ушли по кручам, болотам, тайге стальные опоры ЛЭП. Построен бетонный завод… лесопильный… гаражи на сотни машин, механизмов, есть школы и бани, магазины и водокачки… Осталось воздвигнуть стены завода…
— Я никогда не видала такого! — сказала Марина Ершову. — В свое время мне очень хотелось тоже на стройку, пусть даже учить ребятишек английскому или французскому.
— Вам плохо живется? — спросил Ершов.
— Не знаю. С мамой не могла расстаться. А она и года не прожила после того, как я получила диплом. Болела очень.
Ершов подумал:
«Марина, Марина! Замуж, наверное, хочется?» — И тут же решил, что он несправедлив. Действительно, едут часто на стройку девчата, чья судьба не устроена, едут из мест, где мало парней… Но Марине нечего беспокоиться — она всегда найдет свое счастье. Когда-то и он «удрал» на Бирюсинскую ГЭС. И ему говорили, что он рехнулся. Людям невдомек, что труд литератора — прежде всего партийное дело, и не менее важное, чем заседать в райкоме или горисполкоме. Ушаков и тот удивился, когда узнал, что Ершов сидел уже в кресле министра. А что бы вспомнить Лациса, председателя Совета Министров Латвии, тот сделал при жизни немало, немало сделают его книги и после смерти…
За спиною фыркнул мотор и заглох. Ершов услышал приближающиеся голоса:
— Отсюда словно с командного пункта видно!
В человеке с узкими черными глазами и широкими скулами монгола Ершов узнал начальника стройки Головлева.
Головлев поздоровался, представил спутника:
— Наш новый главный инженер, Саленко Федор Матвеевич.
Саленко пожал всем руки и тут же углубился в чтение схемы привязки объектов к местности. Он что-то прикидывал, делал на схеме пометки… И Ершов понял мысли главного инженера: «Приезжают, лазают тут, а потом в газетах шумят…»
«Ну что ж, отчасти ты прав», — согласился Ершов.
Головлев был настроен более миролюбиво. Окинув взглядом высокую тощую фигуру австралийца, спросил:
— Вы впервые в наших местах?
— О, да! — охотно откликнулся Робертс.
— Нравится?
— Сибирь?.. Байнур?.. Прекрасно! У меня было представление о Сибири, как о безлюдном крае, крае без растительности. А здесь идеальные сочетания красок чистого синего моря, белых берез, темно-зеленых сосен, снежных вершин, создающих впечатляющий, незабываемый пейзаж. Пребывание в Сибири зачеркнуло все мои прежние представления о ней. Байнур со своей великолепной природой, девственными лесами, тальянскими альпами должен стать местом туризма людей различных возрастов и континентов. Я говорю так, потому что это тоже большая политика сегодняшнего дня. Сибирь — это наглядная пропаганда коммунистического завтра.
— Что ж, хорошо! Это вы правильно! — согласился Головлев. — Вы были на Бирюсинской ГЭС, в Солнечногорске, Бельске?
— Нет. Но я много слышал о них. Я еще буду там. Товарищ Ершов обещал мне это.
— Обязательно побывать надо. Все те города, комбинаты, заводы построила молодежь за какие-нибудь семь, десять лет.
— Да, да, — согласился Робертс, но голос его прозвучал с оттенком грусти. — Для вас много стало обычным, заурядным… А в моей стране такой писатель, как я, не может только писать. Он должен еще зарабатывать и на хлеб. Я докер, грузчик. Я сперва иду зарабатывать на жизнь, потом пишу. Я хотел бы поработать вот здесь, среди вашей молодежи, простым рабочим. Я днем бы работал, а ночью писал. Мне трудно решить, что богаче в Сибири: недра ее или сердца сибиряков?!
Головлев весело рассмеялся:
— И то и другое на весах не прикинешь!
— Да! — согласился Робертс.
— А теперь мы решили дополнить пейзаж природный пейзажем индустриальным.
— Я понимаю, — сказал озабоченно Робертс, — но я человек въедливый. Я не хочу походить на джина, который сперва забрался в сосуд, а потом столетиями думал, как оттуда выбраться. Теперь для меня само слово Байнур — сочетание необычных явлений природы. Я много слышал уже о Байнуре, читал, стал его поклонником и не хочу, чтобы ему вогнали нож в спину.
— Не вгоним, — буркнул Саленко. Он явно спешил к своим заботам, делам.
Марина не перевела. Сделала вид, что слова главного инженера не имеют никакого отношения к разговору, который ведется.
Головлев произнес, как клятву:
— Вогнать нож в Байнур — значит, вогнать его и в себя… Ну, извините, у нас дела. Приезжайте годика через два. Рад буду встретиться…
Когда подъезжали к Бирюсинску, Робертс вспомнил о прерванном разговоре:
— А молодежи вы все же мало даете. На несколько тысяч человек один захудалый клуб. На патриотизме выезжаете.
— Не забудьте поворот, — сказал Ершов шоферу, и машина помчалась к плотине Бирюсинской ГЭС. Австралиец опять встал в позу обвинителя, опять нападал.
— Новое поколение должно иметь больше благ, чем наше…
— Мой дом — моя крепость! Так говорят англичане? — спросил Ершов Робертса. — Ну, а в каждом приличном доме, кроме самого необходимого, желательно иметь гостиную, столовую, спальни, кабинеты, веранду летнюю, веранду зимнюю, пусть небольшой, но зал для танцев, площадку для гольфа, бассейн для купания… В большом многомиллионном доме приходится думать не по-английски, не о маленьком собственном мире…
Ершов умышленно выдержал паузу, заговорил о другом:
— Плотина, по которой мы едем, равна двум километрам. Она отсыпная. В середине в два ряда вбит стальной шпунт. Между рядами, для уплотнения, глина. Остальное отсыпано гравием. Впервые в строительстве гидростанций применен такой способ и не где-нибудь, а у нас — в Сибири. Не было на плотине и трамбующих механизмов. Их заменили самосвалы грузоподъемностью в двадцать пять тонн. Вот вам экономический эффект. А сейчас мы едем над зданием ГЭС, оно под нами…
Робертса прежде всего поразил машинный зал. Огромный, высокий, светлый — словно Георгиевский — весь в белой плитке и мраморе. Там память героям войн, здесь память героям труда. Здесь творилось нечто торжественное, величественное. Вокруг ни души… Натуженное гудение машин, покрытых ослепительной белой эмалью. Мощность каждой — сотни тысяч киловатт…
Спустились в колодец одного из генераторов. В три обхвата стальная вертикальная ось, над головой гигантский, крутящийся ротор. От ветра в колодце треплет волосы. А еще ниже — лопасти генератора и ревущий поток Бирюсы. Туда не попасть. Там адская сила вращает турбины.
Поразил Робертса своей кажущейся простотой и пульт управления станции. Десяток приборных щитов, четыре стола, четыре кресла, четыре человека, которые управляют всей гидростанцией.
— Вы кто? — спросил Робертс молодого человека в черном костюме и белой сорочке.
— Старший инженер.
— Уже старший?
— Вот кандидатскую защитит, и подымай выше! — подсказал второй молодой человек.
— Да?! Спасибо! Большое спасибо! — пожал руку Робертс.
Когда поднимались из машинного зала, лифт вдруг остановился на полпути.
Прикрыли плотнее двери, нажали кнопку «подъем» — ни с места. Инженер снял трубку телефона, кому-то позвонил. Минуты через две лифт тронулся.
Уже в машине Робертс не вытерпел. Заговорил он с болью, негодованием:
— У вас, у русских, всегда так! Строите чудо-электростанции, возводите в непроходимой тайге города и заводы, взлетаете первыми в космос!.. Но мелочи вас заедают. Мелочи! Привыкли вы к ним. Смирились!
Шофер хотел повернуть влево, чтоб въехать в город тем же путем, каким из него выезжали, но Ершов подсказал:
— По главному магистральному кольцу, пожалуйста.
Вскоре машина их вынесла к академгородку.
— Остановите, — попросил Ершов, и первым вышел из машины, дождался, когда выйдут Робертс и Марина:
— Здесь заложен научный центр нашего края. Шесть исследовательских институтов уже переехали в свой городок. Скоро переедут еще двенадцать. А всего будет… Трудно сейчас говорить…
Остановил Ершов машину и в студгородке:
— В одном Бирюсинске сорок тысяч студентов, а это уже не так мало для бывшей каторги…
Говорить он старался спокойно, нераздраженно, но это плохо ему удавалось.
— В этих пяти корпусах политехнический институт. В тех двух — железнодорожного транспорта. Ниже, по склону, общежитие института народного хозяйства. Сейчас в городе десять институтов и университет… Вот и судите, что строить вперед — этот студенческий городок с парком и стадионом, с плавательным бассейном и студенческими столовыми — или тратить народные деньги на клубы, кафе, рестораны?!
Робертс смотрел вдоль Молодежного проспекта в сторону Бирюсы, где за рекой был древний сибирский город. Он молчал. Он о чем-то мучительно думал.