ШКОЛА ЖИВОПИСИ, ВАЯНИЯ И ЗОДЧЕСТВА

В августе 1898 года я приехал в Москву и подал заявление в Училище живописи, ваяния и зодчества. Узнал, когда назначены экзамены, и прежде всего помчался в Третьяковскую галерею, где я провел целый день в бредовом восторге.

Знакомые по репродукциям картины предстали передо мной в новом, прекрасном виде. В те времена Третьяковская галерея была гораздо меньше и носила характер жилых комнат, и картины были развешаны не так, как теперь, а по вкусу самого Третьякова. На другой день я пошел в зоосад. Сад был маленький и очень бедный, но мне он показался и большим, и интересным. Не скоро можно осмотреть Москву, и много дней я бродил по Москве, по ее музеям, по ее магазинам, по ее историческим местам.

Наступил день экзаменов. С громадными папками мы заняли места и начали рисовать геометрические тела. Нам поставили куб, шар и конус. Комбинацию из этих фигур. Рисовали три дня. Потом были выставлены наши рисунки с оценкой. На моем была I категория. Значит, я принят. Я поступил в оригинальный класс. Настал день занятий. Двери в класс заперты. Там профессор ставит натуру. Мы, ученики, ждем у запертой двери. Вот сторож отворяет ее, и все мы опрометью бросаемся занимать места. Все стараются занять поближе к натуре, с более интересным освещением. Натура — это гипсовый кусок уха, или носа, или глаза статуи Давида или какой-нибудь другой фигуры, или капители. Этот рисунок мы рисуем две недели. Потом сдаем его, и на другой день наши рисунки уже вывешены по стенам, и на них стоят отметки. I, II, III категории. В нашем классе преподавал Н. А. Касаткин. Мне эти гипсы скучны до тошноты. Меня тянуло в зоосад к живой натуре, к живой природе. Я не мог понять, зачем это надо две недели тщательно оттушевывать кусок гипса, добиваясь полного сходства.

В курилке в обеденный перерыв царит оживление. По курилке ходит наш атлет Мясоедов, сын академика. Он носит на своих могучих плечах трех человек. Как-то он просунул железную кочергу в массивные ручки актового зала и закрутил кочергу, после чего ушел домой. Как ни бились сторожа, раскрутить не смогли. Пришлось звать слесаря и распилить кочергу.

Ученики Школы живописи в большинстве были народ небогатый, собравшийся из разных уголков нашей родины. Тут были и украинцы, и сибиряки, и татары, и армяне. Костюмы были на многих крайне потрепанные, шевелюры частенько лохматые. Возраст тоже весьма варьировал — от бородачей, даже с проседью, до юношей шестнадцати — семнадцати лет. Приходили утром, вешали свое пальто, ставили калоши и шли работать. В раздевалке никакого сторожа не было, но никогда ничего не пропадало. Можно было оставить на окне или на столе какую-нибудь вещь, ну, скажем, портсигар или книжку, и не было случая, чтобы она пропала. В перерыв собирались в курилке, пили чай, ели бутерброды, которые Моисеевна резала и украшала вареной колбасой, пели песни, курили.

Был у нас живой портсигар — Кирюша. Кирюша, он же Петя Кириллов, был довольно обеспеченный человек — у его отца была маленькая домашняя фабричка грунтованного холста. На этом холсте мы большей частью и писали этюды. Кирюша всегда имел полный портсигар папирос, и всем желающим и неимущим он любезно его предлагал. Кирюша был очень скромный, застенчивый паренек из подмосковной деревни. Как-то раз ему удалось на этюде написать ворону в поле, и дальше этой вороны он не пошел.

Выдающейся фигурой был Вася Беляшин. Это был талантливый человек и вместе с тем личность историческая: с ним, как с гоголевским Ноздревым, всегда случались истории. Натура его, неуравновешенная, буйная, не укладывалась в строгие, житейские рамки. То он скакал верхом на извозчичьей лошади и извозчик лупил его кнутом, то он бросался отнимать у пьяного мужа жену, которую тот колотил, а потом и муж, и жена вдвоем колотили Васю. Много было историй. Вася учился у гравера Матэ, и ему присудили заграничную поездку. Получил Вася полторы тысячи и напутственные наставления, положил деньги в гитару и день ото дня откладывал поездку. Деньги таяли. Их осталось уже только одна тысяча. Нет, не тысяча, а пятьсот. Наконец Вася уехал. Туго пришлось ему в Париже. Деньги растаяли окончательно. Ни на еду, ни на дорогу. Выручил его Левитан.

Вот Петр Иванович Келин — рязанский мужичок, а с виду настоящий итальянец. Келин — хороший портретист, и его в шутку называли «Серов для бедных».

У Туржанского очень хороший колорит, и он прекрасно компонует картину. Он небольшого роста, брюнет с лысинкой, говорит он быстро, неразборчиво. Бормочет. Он у нас под кличкой Тетерев. Туржанский писал наши русские унылые пейзажи и оживлял их унылыми, убогими лошадьми.

Вспоминается мне также магазин Надежина на Мясницкой. Там мы, художники, покупали этюдники, краски, кисти, холсты и пр. Если не было денег, Надежин верил нам, и мы всегда отдавали свои долги.

У меня до сих пор сохранился этюдник и мастихин, которые я купил у Надежина, когда поступил в училище.

Я в Школе живописи проучился два года и променял ее на леса, на гончих, на зайцев. В жизни почти каждого человека бывает дикий, волчий период. Такой волчий период был и у меня. Он захватил меня целиком, и я не мог ему сопротивляться. Все было позабыто. Все было принесено в жертву богине Диане. Тетерева, зайцы, лисы, волки были моими божествами, и я им поклонялся. Теперь я вспоминаю это время, вспоминаю охоты, поездки, бури, ливни, костры, метели и думаю — было ли это время потерянным или оно как-то сформировало, укрепило мою любовь к природе? Я жил волчьей жизнью и впитал в себя аромат лесов, краски, звуки, самую душу природы, и вот теперь на склоне лет эта душа водит моей рукой и возрождает былое. Мог ли бы я писать эти пейзажи и зверей, если бы жил постоянно в городе, в культурной обстановке? Конечно нет.



В Школе живописи в те времена еще не было леваческих заскоков, и в мастерских писали по старинке, как передвижники, но всякие «измы» уже начинали давать ростки, и стали появляться выставки «Бубнового валета», «Ослиного хвоста» и т. п. Бурлюк, Ларионов, Гончарова и другие уже вели за собой молодежь.

Образовалось общество «Мир искусства». Открылась новая красота импрессионизма. Искусство, позволяющее зрителю довершать изображение, активно участвовать в картине. На первый план вышли Серов, Врубель, Коровин, Кустодиев, Сомов и др. Передвижники потускнели, их нравоучительная тематика наскучила, их колорит уже не казался правдивым. Всем хотелось чего-то далекого от будничной жизни, дальше от Перова и Маковского. Васнецов с головой уходит в былины, Нестеров пишет молитвы. Сомов, Судейкин, Борисов-Мусатов мечтают о пастушках и пастушках, о кринолинах и маскарадах.

Мне нравились мирискусники. Я восхищался Серовым, Коровиным, Кустодиевым и другими, но я не подражал им. Я любил природу, я любил животных. Я любил русскую природу и русских животных. В зоосаду я рисовал наших зверей, волков, лосей, медведей, лисиц. Меня не прельщали слоны и бегемоты — это были для меня знатные иностранцы, и я не мог с ними дружески разговаривать — я не знал их языка.

В издательстве Мириманова я познакомился с Василием Алексеевичем Ватагиным. Это милейший человек и невероятно трудоспособный, талантливый художник. Ватагин как раз любит чужеземную экзотику — слонов, обезьян, бегемотов. Мы как-то невольно разделили фауну. В то время анималистов было очень мало. Чуткий художник, охотник и поклонник родной природы был А. С. Степанов. Он знал нашу русскую охоту, и у него много охотничьих картин. Мне приходилось работать с ним рядом в зоосаду, в мастерских Школы живописи и у знакомых охотников. Это был добрейший человек и приятный собеседник. В те далекие первые годы революции мне пришлось познакомиться с Борисом Иогансоном, с которым мы работали у Мириманова, с Александром Герасимовым, с которым работали в издательстве Учпедгиза, с Аркадием Пластовым и многими другими.

Загрузка...