ДЕД МОРОЗ

Большая поляна полого спускается к оврагу. На ее нижнем конце пруд. Вокруг пруда растут старые березы. Большие, красивые березы. Под ними летом — белые грибы, а зимой по вечерам на них присаживаются тетерева и оклевывают почки. В верхнем конце поляны в давние времена стояла избушка на курьих ножках и в ней жила баба-яга, а теперь тут стоит Дикарева дача и живет в ней дикарь. Дикарь — это я. Кругом лес. До села версты две. В селе живут люди. Люди как люди. По будням они работают, а в праздник пьют водку, поют песни, иногда дерутся.

Дикарь живет в лесу — по праздникам к обедне не ходит, водки не пьет и с гармошкой по селу не гуляет. Дикий человек. Старухи на селе шепчут, что дикарь — колдун и у него дурной глаз: на человека может хворь напустить, скотину сглазить. Такого колдуна и убить — греха нет, а даже сорок грехов простится.

На Дикаревой поляне есть большой пень, старый замшелый пень — так на этом пне, по рассказам стариков, в давние времена леший по ночам сидел и на дудочке колдовские песенки наигрывал. Если не верите, приезжайте и сами увидите. Зимой поляну заносит сугробами снега, и только зайцы водят на ней при луне хороводы да ветер кружит снежные вихри.

На Дикаревой даче тишина. Еще только шесть часов, а уже темно, небо все в звездах и мороз крепкий. Тишина такая, что слышишь, как стучит в груди сердце. Изредка в лесу треснет от мороза сучок или стукнет рогом о стену задремавшая корова. Я стою на крыльце и слушаю тишину. Чу! Как будто шаги скрипят по лесной дороге. Все ближе, ближе. На освещенную луной поляну кто-то выходит. В мохнатой шапке, в полушубке, в меховых рукавицах, в громадных валенках. Да ведь это сам Дед Мороз! Дед Мороз подходит к крыльцу.

— Здравствуй, Лексей Иканорыч!

Снимает рукавицу и подает заскорузлую руку.

— Заходи, дядя Карп, заходи!

Я тащу его в дом. В прихожей дядя Карп отряхивает снег с валенок, снимает полушубок, отдирает сосульки с усов. Теперь уж он не похож на Деда Мороза — он в синей домотканой рубахе, с русой бородой, волосы острижены «в скобку».

Лицо у дяди Карпа красивое, с прямым носом, худощавое, настоящее русское лицо, как на старых иконах. Он садится поближе к печке, от которой пышет жаром. На столе появляется самовар. Долог зимний вечер, сидим разговариваем и чашек по пять, по шесть со сливками и бубликами выпиваем. Самовар поет песенку, потрескивает угольками.

Я беру карандаш и бумагу и начинаю рисовать дядю Карпа.

— Смотрю я на тебя, Лексей Иканорыч, и диву даюсь, как это у тебя рука сама по бумаге бегает. Ты со мной балакаешь, а она сама свое дело справляет. Чудно… Вот бы мне такую руку иметь… А то что моя рука? Только дрова рубить…

— Ты так не говори, дядя Карп! Твоя рука тебя кормит, и нечего ее хаять…

Вспоминаем совместные охоты.

— А помнишь, дядя Карп, как ты русака среди деревни убил? Вот была потеха! Ребятишки его схватили да с ним бежать, а Румянка у них его отняла да ко мне… Русак здоровенный, бежать ей трудно… Положит на землю, отдохнет немного, а ребятишки близко, опять схватит зайца и ко мне старается его донести. Ты-то был рядом, а тебе она не дала. Ко мне принесла, хоть и трудно ей это было. Румянка никогда никому, кроме меня, зайца не отдаст. Умна и чутьиста, не с Найдой сравнить.

Дядя Карп перевернул чашку, положил на донышко огрызок сахару и, отодвинувшись от стола, сказал:

— Годов пять тому назад жил у нас в селе человек. Чудной человек, не то мужик, не то барин — не поймешь. Плохо жил, в нужде, еле-еле кормился. И чего только он не пробовал: и сапоги шил, и кроликов разводил, и картины пытался писать, гуталин варил, а под конец спичечную фабрику затеял. Начнет, а до дела довести не может и уж другое затевает. Толку от его затеи ни на грош. А потом повадился этот человек (его звали Фома Кузьмич) со мной на охоту ходить. Ружьишком где-то обзавелся, так — шомполка плохонькая. Стрелять он был не мастер — хуже меня. По бегущему зайцу обязательно пропуделяет… Пошли это мы с ним как-то за куницей. Мороз крепкий, лыжи скрипят — за версту слышно. Бежит куний следок все низом, низом. Снег глубокий, и на деревах навесь большая. На каждой веточке бугорком снег лежит. Только вон взметнулся след на елку и пошел верхом.

Немного пройдя, на осине беличье гайно. Обошел я круг — выхода нет. Значит, съела белку и лежит в гайне. Прицелился я, выстрелил, а Фома Кузьмич за моей спиной был. Как вскрикнет он дурным голосом. Я обернулся, а он на снегу лежит, рукой глаза закрывает. Испугался я — страсть! Кое-как куницу подобрал, а хороший кот, черный, пушистый, и опять к Фоме Кузьмичу. Поднял я его, вижу — глаз в крови и сам он еле на ногах стоит. Кое-как довел до большой дороги, а тут, на счастье, от Троицы наши мужики едут порожним. Ну, сели мы с ним и доехали до дома, а там я лошадь запряг и в город его повез, в больницу. Два дня в больнице полежал — помер. Дробина-то, слышь, от мерзлого сучка рикошетом отскочила и прямо ему в глаз угодила. Такой уж был мужик незадачливый.

Дядя Карп покрутил головой и прибавил:

— А хороший был человек, душевный. Последнюю копейку отдаст.

Однако время-то позднее! Прощевай, Лексей Иканорыч. Спасибо за угощенье.

Мой гость встал, неторопливо оделся. Я вышел с ним на крыльцо. Луна старалась изо всех сил, и было светло и сказочно, и опять дядя Карп стал превращаться в Деда Мороза, и чем дальше уходил, тем все больше и больше походил на елочного Деда. Вот он дошел до леса и уже наполовину скрылся за убранной снегом елкой, и вот уже только слышны шаги по морозному скрипучему снегу. Прощай, Дед Мороз! Не забывай соседа, приходи!

Загрузка...